412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лариса Денисенко » Отголосок: от погибшего деда до умершего » Текст книги (страница 7)
Отголосок: от погибшего деда до умершего
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:39

Текст книги "Отголосок: от погибшего деда до умершего"


Автор книги: Лариса Денисенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Письма деда и я. Страшно, за какое ни возьмись. Иллюзорно хрупкие, прочные бумажные спинки, похожие на высушенную кожу. Некрописьмофилия, а я – некрописьмофил. Мне захотело чего-то живого, немедленно, даже не Дерека, для Дерека я была покойником. Я написала смс Ханне, она тут же откликнулась: «Послезавтра буду у тебя. И не одна!»

Письмо первое

...

«Дорогая моя Труди, бесценный подарок судьбы, твое лицо и твой смех – два мои выхода отсюда в другое измерение. Сегодня я видел тебя во сне, ты то ли смеялась, то ли радовалась чему-то. Но ведь не всегда же эти два ощущения совпадают, правда? Ты смотрела в окно, не знаю, что ты там видела, может – наших детей, как они играют, они же играют, или еще малы, чтобы играть на улице?? На войне иногда кажется, что все занимаются не тем, чем занимались в той жизни. Даже дети. Хотя все это иллюзии, я понимаю, что дети все равно остаются детьми. Я хочу в это верить. Мне больно, что никак не могу ощутить их возраста, даже снятся они мне с разными лицами, а порой без лиц. Не пугайся, родная.

Я старался попасть в твой сон, но не смог, так как ощутил смрад крови, такой – немного сладкий, немного липкий, я никак не могу вырваться и перенести себя куда-нибудь без крови. Своей, чужой. Это говорит о том, что мое место именно здесь. Одно время я грешил на свой нательный крест – будто постоянно ощущал кровь Иисуса, но это прошло. Ты, конечно, скажешь, что я впал в ипохондрию, и будешь права, ипохондрия не лучшее убежище во время войны. Я помню об этом, моя дорогая, и обещаю вернуться живым.

Сейчас мы находимся в городе с очень мирным названием, можно назвать его Kornfrieden. [4] Город – пьянящий или питающий, как знать? Не знаю, сколько мы здесь будем оставаться, я всегда думал, что война дисциплинирует, но все чаще ощущаю неопределенность событий, странную текучесть времени, непредсказуемость людей. Раньше всех военных я подозревал в паранойе, помнишь, как я ораторствовал на одной вечеринке после прочтения мемуаров Людендорфа? Ганс шутил тогда, что самые упрямые и самые агрессивные военные – это те, кто изучал войны по мемуарам и картам, отдавал преимущество книгам, а не солдатикам; смешные пассивные милитаристы, которые считают, что оружие такое же легкое и элегантное, каким оно изображено на картинах художников. Я был одним из них! Впрочем, теперь я точно знаю, кто из художников никогда не применял оружия, не брал его в руки и не пробовал им убивать.

Да, параноиком я считал и нашего генерала-квартирмейстера Эриха Фридриха Вильгельма Людендорфа, и только теперь я сознаю, что ошибался. На войне действительно нельзя никому доверять, я имею в виду не только врагов. Бок о бок с тобой идет столько невежд, болванов, безумных детей, клинических идиотов и восторженных романтиков (не знаю, кто из них хуже), что все твои теории тотальной войны, выстроенные до мелочей, разбиваются, как волны, о буйки человеческих пороков, предрассудков, тупости и необразованности.

На войне героем может стать каждый, это предусмотрено в любой военной пьесе, кто бы ее ни написал. Порой я думаю: а что будет с теми героями там, в другой жизни? Статус героя изменяет людей, их поведение, самооценку, характер. У меня за плечами, во мне и со мной всегда было мое происхождение, гены, образование, семья. Это не гарантировало, но формировало самоуважение, вызывало достойное отношение ко мне остальных; укрепляло за мной самоуважение и почтение – надежнее, чем знак отличия на мундире. Все эти погремушки могут слететь, потускнеть, чествование героев надоедает быстрее, чем рассказы об их подвигах. И я останусь бароном и юристом, а уборщик может перестать быть героем, но уже никогда не сможет быть уборщиком.

Сегодня в который раз вспоминал Рильке с «Часословом»: «Ты, Господи, послал из всех часов, тот час, когда и чуждо мне и странно». Для меня всегда мой католический нательный крест будет важнее Железного креста. И я убежден, что мой Фюрер разделяет эту мою мысль.

Прижимаю тебя и целую, мой нательный крестик, мое пристанище, моя девочка».

Письмо второе

...

«Я вглядываюсь в твое фото, Гертруда. Сколько раз я вглядывался в это фото, сколько времени я на тебя смотрел – если бы знал, точно мог бы сказать, сколько минут я был счастлив.

Мысленно губами я провожу по очертанию твоего лица, и замираю на той родинке, выпуклой родинке, которая на левом виске, на моем пике любви к тебе.

Твой пробор в волосах, это – мой путь. Тонкий, волнистый, он то теряется, то снова возникает, но он такой чистый и родной. Только на этом пути мне уютно, только здесь мне понятно, что я делаю и почему я именно здесь.

На днях меня забросило в одну местность, где я увидел этот костел. Он имел вид обнищавшей аристократки, каких немало было на просторах военной и послевоенной Европы. Худые до остроты барышни, с несогбенными спинами, в поношенных платьях нежных пастельных тонов, в которые въелась пыль, превратив их в побитый молью кроличий мех (этот оттенок тоскливого серого цвета повсюду). В поношенных платьях с оборками цвета старушечьего белья. С серебряными крестами на жилистых шеях. Серебряные кресты, тусклые от старости и неухоженности, не натертые, так как ослабли руки, не привычные к натиранию, ну, и чтобы никто не заметил и не отобрал последнее, что осталось.

На такую аристократку и был похож этот костел, я подумал, что он очень девичий. Нечасто костелы производят такое впечатление. Здесь венчался Оноре де Бальзак с местной дворянкой Эвелиной Ганской. Я бы хотел подарить этот костел тебе. Не земли, которые нам постоянно обещают, а именно этот костел.

Не думал, что на этой земле случайно обнаружу следы одного из любимых писателей. Помнишь его слова «Благородство чувств не всегда сопровождается благородством манер»? Я сегодня думал о зеркальном отражении этой фразы: благородство манер не всегда сопровождается благородством чувств. Мне пора сознаться тебе кое в чем.

Этот поступок не украшает меня, но ты так пышно украшаешь меня, что часто я чувствую себя рождественской елкой. Пора снять несколько шариков (или, может быть, все? Я пишу это, и меня знобит, боюсь, что ты отречешься от меня, если ты отречешься от меня – я превращусь в тлен, как в страшной сказке).

Я тебе рассказывал о Монике. Даже называл ее имя. Моника – нежная брюнетка с бровями, похожими на орла в полете. Из-за этой особенности ее бровей, казалось, что она тоже умеет летать. Она принадлежала к известному словацкому роду, я часто наведывался в Пресбург, я так страстно ее любил. Вечные тонкие блинчики, похожие на кружевные манжеты, которые подавала ее кормилица. С тягучим ванильным кремом, таким же густым, как мои мечты о ее поцелуях.

Мать была не в восторге от моего увлечения. Отец всегда изменял ей с сопранистками, он был неравнодушен к певичкам, она говорила: «Он снова поскользнулся на очередной сопранистке», – по поводу меня она изрекала: «А этот споткнулся на альтистке». На высоких голосах можно поскользнуться, спотыкаешься исключительно на низких.

Отец меня поддерживал, тогда он впервые заговорил со мной о плотском, заметил, что для женщины важно иметь развитые легкие и глотку, и шепотом объяснил почему. Я не буду тебе пересказывать его слова, но он тогда привел меня в изумление, так как я давно списал его поколение в половые невежды. Я ошибался, дорогая.

Наверное, ты думаешь, зачем я все это рассказываю? Я оставил Монику не потому, что разлюбил ее, не потому, что прислушался к аргументам матери, и не потому, что протестовал против замечаний отца. Я испугался того, что начало происходить. Оттолкнул ее, знаешь, так по-детски глупо, как если одна гувернантка говорит, что кто-то украл плюшевого мишку у ее воспитанника, ты выбрасываешь в кусты своего собственного мишку, так как считаешь, что все равно подумают на тебя. А сейчас я думаю, а так ли уж я был не прав? Когда я уже решил, что оставлю ее, на прощание я так же галантно поцеловал ее пальцы, руку ее матери и поблагодарил кормилицу за вкусные блинчики. Больше они обо мне ничего не слышали, и я о них тоже не слышал. Одинаковый результат, хотя они прилагали усилия, чтобы меня услышать, а я, в свою очередь, старался не услышать их никогда. Я выиграл.

Гертруда, нет ничего сильнее, чем моя любовь к тебе, это единственная правда, и очень прошу верить в это, потому что нет правды без веры. Без веры ничего нет. Я хотел тебе сознаться в том, что предал любовь, испугавшись. Интуитивно предал, разве можно такое вообразить? Но я полюбил тебя и только этим себя оправдываю, нашей любовью и нашими детьми. Не знаю, что сталось с Моникой и ее семьей, наверняка ничего хорошего, та же история, что с тонкими кружевными блинчиками, стоит отвлечься, и они превращаются в клейкую зловонную массу. Стоит лишь перестать быть начеку…

Я шел наугад, во время войны редко отклоняешься от заданных координат и траектории, но на этот раз я шел наугад.

Представь, дорогая, будто ты идешь по полю, наступая на соломинки и колоски, которые выстреливают в тебя короткими проклятиями, над головой небо – ясное, как взгляд юродивого, вдруг видишь крест, деревянный, ростом со взрослого мужчины, и бежишь к нему, так как тебе кажется, что сейчас он возьмет тебя в свои спасительные объятия, но когда до него остается несколько шагов, ты понимаешь, что не будет объятий, крест стоит с разведенными руками, как растерянный человек, который утратил все: чувство реальности, семью, ориентиры.

Твой пробор в волосах – единственный мой ориентир, моя реальность, моя вера. Прижимаю тебя к груди и целую, попробуй простить и понять меня, Труди».

Письмо третье

...

«Труди, Труди. Ты спрашиваешься, убивал ли я врагов? Я так и вижу твое личико, сгорающее от любопытства, в предвкушении, как ты будешь пересказывать все это подружкам. Когда я в первый раз убил солдата, я одновременно закрыл глаза себе и ему. Себе левой ладонью, наверное, для того, чтобы контролировать сердце, оно будто отстреливало гильзы, не болело, не переживало, просто отстреливало гильзы: одну за другой.

Потом я научился об этом не думать, война способствует постижению этой науки. Ты знаешь, что я склонен все драматизировать, копаться в своей и чужой душе. Я отличался этим дома, я отличаюсь этим и здесь. Мой отец всегда одобрял мое увлечение ботаникой. Он считал, что это полезные знания для мальчика; если бы мы голодали, собственно, такого еще с нами не случалось, здесь плодородные земли, и я бы не голодал, так как я знаю, какие растения могли бы подкрепить мой организм. Я изучаю местные растения, даже веду несколько ботанических дневников.

Вчера я думал о них, о второсортных, о врагах. О жидах, цыганах, украинцах, коммунистах.

Коммунисты – не нация, они – механические куклы, в венах которых по чистой случайности течет кровь. Коммунизм искусственное явление, он выдохнется, когда кончится горючее. Я бы даже не тратил силы на борьбу с ним.

Жиды, украинцы и цыгане – живые. И нужно решать их вопрос.

Жиды похожи на Rumex confertus , щавель конский. Веками их пытаются выкорчевать, но ничего не выходит. Изводят целые семьи, они пережили столько погромов, но все равно их много, они повсюду.

Надо убедиться, что выкорчеваны все корни, и уничтожить корень и все отростки. Вытащить корень конского щавеля трудно, он плотный, будто когтистой лапой вцепляется в землю, если тебе кажется, что наконец-то ты его извлек, скорее всего, ты ошибаешься, многочисленные ответвления остались там, под землей, и в скором времени появится новое растение, и не одно, многолетнее, выносливое, неприхотливое. Следует подкапывать землю, вытаскивать все до наименьшей, вроде бы гнилой или мертвой частички, и уничтожать, неустанно уничтожать.

Цыгане – это Taraxacum , одуванчики. Плодятся, как плодовая мушка, разлетаются по свету, надо бежать за каждым зонтиком и уничтожать, не знаю, возможно ли это, как отследить все эти пушистые зонтики? Поэтому надежнее уничтожать их молодыми, очень молодыми, так как плодиться они начинают едва ли не с десяти лет. До десяти лет – истребить всех, это не дети, потом будет слишком поздно.

Украинцы – удивительные растения. Вероятно, Sálix. Больше всего они мне напоминают ветки вербы. Они сгибаются до земли, гибкость – их единственная защита от ломкости. Гнутся, стелются, могут и погладить, и высечь.

Их уничтожить легче, чем жидов и цыган, но мало кто знает о том, что любую вербовую лозинку можно выдернуть из корзины, воткнуть в землю, полить хорошенько водой, и весной этот мертвый прутик вдруг пустит корешки и со временем разрастется густыми кустами. В этом их большая опасность.

Они одновременно беззащитны и жизнелюбивы, ранимы и стойки, если сплетаются и держатся друг за дружку. Впрочем, их легко обмануть, они доверчивы по отношению к чужеземцам, боятся больше своих, чем чужих. Удивительно, но, наверное, они имеют на это основания. Не надо забывать, что верба считается обрядовым деревом, это что-то… возможно, сильнее Бога, а возможно, это и есть местный Бог. Весной они выпускают свои свечки-котики, то ли поминальные, то ли праздничные, мне не понять, да и кто может их различить?

Дорогая, ты, конечно, думаешь, что я жестокий, много философствую, непонятно зачем. Иногда я сам себя не понимаю, война не ответила на мой вопрос: какой я? Злой, ответственный, суровый, чуткий или равнодушный. Смолчала. Здесь все воспринимается чуть иначе, когда смотришь на свое отражение в неспокойной воде, ты тоже не можешь уловить, какой ты. Мы здесь постоянно – будто отражение в неспокойной воде. Только когда пьян, об этом забываешь.

Мои коллеги развлекаются с местным населением, заказывают varenyky (это мучные изделия, пресные и сытные, из муки и воды) с вишневой начинкой. И если наткнутся на вишневую косточку, убивают кого-то из семьи. А если на две – двоих. Говорят, что это в отмест ку за то, что крестьяне стали специально подкладывать невычищенные вишни, о косточки ломаются зубы, боль невыносимая, поэтому наши затеяли такую игру в кости. Я в этом никогда не участвовал. Неинтересно.

Я не хочу играть с врагами, дорогая, даже в жестокие игры, играть нужно только с родными. С детьми, с тобой… Как я тоскую по тем временам, когда мы запускали музыкальную шкатулку, чтобы твоя сестра не слышала, как мы целуемся. Хотя она всегда была более чуткой к поцелуям, чем к музыке, поэтому знала, чем мы занимаемся, но не выдавала нас. Моя любимая игра, с тобой, в поцелуи и нежность. Не забывай этого никогда, Труди, не забывай».


Глава восьмая

У меня вовсе не дрожали пальцы, ладони не стали влажными, вроде бы я была спокойна и не волновалась, только вот пульс можно было увидеть на запястье, будто кто-то под кожей играл в пинг-понг. Это так дико – видеть свой пульс как подвижную, но скрытую под кожей, часть тела. Меня чуть не стошнило. Я чувствовала нечто такое, что, видимо, чувствовали великие писатели. Когда хочешь либо сжечь все, что написал, либо немедленно взяться за новый том. Мне захотелось написать письмо от имени деда. Вдруг я ощутила запах несвежего стариковского исподнего, так несет от стариков, которые не хотят подмываться и не делают этого: моча, затхлость, болезни. Не сразу, но довольно быстро я поняла, что этот запах идет от нарциссов, которые манерно застыли в подаренной Манфредом вазе. Похожи на позирующих девочек-балерин, с одинаковым поворотом головы и наклоном корпуса. Я вскочила и побежала на кухню, нашла пакет для мусора, сунула туда цветы вместе с вазой и выставила все это на балкон. Больше я никогда не буду покупать нарциссов.

Нужно было связаться с Боно. И только сейчас я сообразила, что не знаю, как до него добраться. Его скайпа у меня не было, он никогда не присылал мне электронных писем, только иногда бумажные открытки странного вида и содержания. Я была уверена, что у Манфреда есть координаты нашего безумного кузена, но звонить брату не хотелось. В ящике я нашла несколько дисков Бонапарта, там был указан какой-то номер телефона, я набрала его. И услышала хриплое девичье «Аллё». Я поздоровалась и спросила, говорит ли девушка по-немецки.

«На фига еще мне это? Ты из немецкой церкви?» Я не знала о существовании немецких церквей во Франции и не знала, чем они могут отличаться от французских, разве что кресты выкрашены в наши национальные цвета. Французский я знала очень плохо, с трудом понимала, что она говорит. «А по-английски?» – не унималась я. «Блин. Тебе чего?» Она перешла на английский! «Я сестра Боно. Вы знаете Боно?» Она хмыкнула. «Мы живем вместе. Он никогда не говорил, что у него есть сестра. Ты кто такая, девка?» Я растерялась. Боно, который выглядел как фам фаталь и Че Гевара и носил эти слишком узкие черные наряды, оказывается, не был геем.

Шок заключается не в том, что кто-то из твоих родственников имеет другую ориентацию, настоящий шок заключается в том, когда твой родственник выходит за пределы твоего восприятия. «Я его сестра, двоюродная. Зачем мне врать?» «Ты себя так каждый раз успокаиваешь, когда врешь? «Зачем мне врать?» «Откуда я знаю? Может, ты от этого кончаешь. И прекрати этот бред, хочешь, чтобы верили твоему вранью – тренируй фантазию. У меня сейчас хорошее настроение, а ну, попробуй что-то еще». «Эльзе, Манфред, Марта, Агнес, вам о чем-то говорят эти имена?» «Шифруешь имя Эмма? Уже намного интереснее!» «Блин, нет». Она меня достала, я перешла на сленг. «Ты вообще в курсе, что Боно – немец?» «Это его биологическое происхождение, а не настоящее». «В смысле?» «Ну, в смысле не тот отец, кто трахал мать, а тот, кто воспитал ребенка. Боно воспитали французы, ясно?»

Неизвестно, кому повезло больше: Боно или Маугли – хотелось пошутить мне, – тогда бы он писал «ввуууууу», а не «ква-ква» на открытках – но я же не Манфред, чтобы шутить на тему наций и религий. Вслух. «Мне нужно поговорить с Боно, он дома?» «Нет, лисичка-сестричка, он в клубешнике». «У него вечеринка?» «У нас каждый день вечеринка, это наш клуб, мы его неделю назад приобрели. Самый крутой! Хороши родственнички, ничего не знают о его жизни. Я же говорю, биологический хлам». Собственно, на этом следовало бы покончить с этим странным разговором, но мне был нужен чертов Боно. «Если тебя подмывает обругать меня – давай, не стесняйся». «Сто лет ты мне снилась, аж пока на землю не спустилась. Что ты из себя корчишь? Слушай, вот мы уже год живем, и никто из вас никогда не звонил, не писал, не приезжал в гости. Вы дали мне повод думать о вас как о любящей Боно семье, а?» Такого повода мы ей не дали. «Ну, знаешь, зато тебе не надо нас любить». «А может я этого жажду?» Я не люблю экзистенциальных бесед даже с отцом, не говоря уже о незнакомых людях. В конце концов, я не Иисус Христос выносить такую жажду любви.

«Дело в том, что мне нужно письмо от нашего с Боно деда. Мне кажется, что Боно его прихватил с собой. Потому что все письма были у его матери, а сейчас одно исчезло». «Блин, я так и знала. Если кто-то из вас и позвонит, то в полицейских целях. Что, больше не на кого свалить вину? Нет у Боно никаких писем. С чего бы ему писал этот дед, если больше никто из вашего логова не писал?» «Дед писал нашей бабке, это – старое письмо, из прошлого века». «Мы с Боно – люди будущего, нам неинтересно жить прошлым. Нет у него никаких писем». Я решила, что пора прощаться. «Ладно. Пока. Передай, пожалуйста, Боно, что я звонила, пусть мне перезвонит, нужно выяснить, где может быть это письмо». «Блин. А тебе даже не интересно, как меня зовут?» «Интересно, я как раз хотела подобрать имя для одного выродка, черт с ним, пусть будет женское, говори!»

«О! А у тебя есть зубки. Я уж подумала, что ты только деснами и только ангельское мыло жуешь, смотри-ка!» Я рассмеялась. Она тоже. «Я Кармела. Ромка, кстати, могу превратить тебя во что-нибудь гадкое». «Для этого ты должна знать, что для меня является гадким. Я Марта». «Пока, Марта. Я все ему передам. Но реально, у него никогда ничего не задерживается, даже если это письмо было у Боно, оно уже точно не у него. Он ничего не может удержать в руках, даже музыку, она выскальзывает из его пальцев, чтобы гулять, цепляться к другим, а к нему никогда не возвращается». «Не может ничего удержать в руках, а ты не боишься, что он выпустит тебя?» «Не боюсь. Потому что это я его держу. А я никогда ничего не теряю. Даже сажать цветы не люблю, потому что это – отдавать, лучше чужие украду. И воробьев не кормлю, они сами украдут. Мы же настоящие ромы!» Она снова рассмеялась.

И я положила трубку. Я не знала, было ли письмо у Боно или его у кузена не было, но он меня удивил. Интересно, Манфред в курсе о Кармеле? Звонок заверещал, как младенец, которому не дают есть. Так давить на него мог только один человек – Ханна. Это была она, длинноногая сиськоносица, загорелая и красивая. Она набросилась на меня, как саговая вампирша. «Привет!»

Когда Ханна обнималась, я всегда думала о том, что такие чувства как я сейчас мог бы испытывать Дон Кихот, если бы ветряные мельницы вдруг принялись его ощупывать. В Ханне не было ничего мягкого, я всякий раз волновалась, что она наставит мне синяков своими пылкими объятиями. «Какая же ты загорелая!» «Какая ты бледная. Ты вообще выползаешь наружу? Ну вот что ты делаешь дома?» «Если бы меня не было дома, кто бы тебе открыл? Кстати, ты что, с вещами?» «Ага». «В ванну хочешь?» «Больше хочу печенья или пива, у тебя есть?» «Вода и хлеб. Может, немного вина». «У тебя всегда чувствуешь себя или как в КПЗ, или как в гостях у Христа».

Как всегда, я закатила глаза. Как я люблю Ханну, она моя личная озвучка! Все, что у меня варится в котелке, и все, о чем я думаю, Ханна вываливает из всех котлов и произносит вслух. «Я пойду что-то тебе приготовлю, а ты лучше прими душ». «Ты такая напористая, если бы я знала тебя хуже, могла бы подумать, что ты хочешь меня соблазнить, но, к сожалению, это не так, ты просто помешалась на чистоте. О’кей, пойду. О, а это что?»

Ханна никогда не дожидалась ответа, если можно было подбежать и схватить вещь, ее интересовавшую. На этот раз это были дедовы вещи, рисунки и письма. «Дай сюда!» Я так и знала, что единственным человеком, который напялит хасидскую шляпу себе на голову, будет Ханна. У нас так всегда было, я хотела сделать, но останавливалась, а Ханна хотела – и делала, а потом извинялась – в лучшем случае. Манфред говорил, что у Ханны запараллелены действия и мысли, как у животных. Козел.

«Где ты это взяла?» Я поняла, что должна срочно ей кое-что объяснить, поэтому рассказала о деде, сухо и кратко. «И что ты думаешь?» – спросила я после паузы. «Я еще больше хочу есть, если ты не против. И выпить. Бог мой, ну почему это случилось не со мной? Впрочем, мне сейчас нельзя испытывать стрессы». «Это почему?» «Я тебе писала, что приеду не одна?» «Ты меня проинформировала. Я подумала, что у тебя кто-то появился». «Собственно, так оно и есть. Только не у меня, а во мне».

Ханна смотрела на меня своими сумеречными глазами и больше ничего не говорила. А я тормозила. Нет, я сразу поняла, что она может иметь в виду, но просто не могла вот так просто взять и поверить в это. «Ты беременная?» «Да! Ты за меня рада? Слушай, принеси хотя бы яблочко. Хотя лучше что-то посущественней, от яблок у меня квакает в животе». Я присела. «Слушай, я что-то не понимаю, когда же ты успела?» «В Турции, где ж еще?» «То есть он у тебя от турка?» «Ну, я не вполне уверена. Или от турка, или от англичанина. Но знаешь, тетка, которая меня осматривала, сказала, если от турка, то у малыша что-то будет синенькое, я вот только не помню, что именно: синяки, анус или пуп». «Синий анус? Что ты несешь?» «Ну, наверное, не анус, может, ямка на попочке, я не помню, но что-то должно быть синее, она сама турчанка, замужем за шведом, ей лучше знать, что и где бывает синим у малыша с азиатской кровью при рождении. Может, надо на что-то нажать, и оно синеет». «Ханна, это ребенок, а не покойник! Что у него должно синеть от прикосновения?»

Я ошеломленно молчала. Ханна предложила потрогать ее живот. Я очень не любила тактильности. И она об этом прекрасно знала, возможно, думала, что ребенок должен все изменить. «Я не хочу. Он еще инфузорный, я его не почувствую». «А тебе было бы лучше, если бы он тебя пнул или куснул? Хотя нет, чтобы куснул, тебе надо трогать не живот, надеюсь у него хватит ума прокладывать свой путь на волю головой, а не попкой. Ну вот ты спрашивала маму, как шел Манфред? Потому что как отсюда пойдешь, так и будешь идти. Слушай, чего ты так боишься тела? И своего, и чужого. У меня всегда был к тебе один вопрос, а в девичестве ты вообще мас…» «Стоп! Хватит. Слушай, я пошла тебе за хавчиком. Так будет лучше». «И не забудь о пойле!»

Я принесла ей все, что нашла в своем холодильнике, в общем-то, угощение не из лучших. Полбокала белого рейнского, три сливы, обветренный, как физиономия моряка, кусок палтуса, но для рыбы это нормально; черствый хлебец и вареное яйцо. Ханна вдохновенно щелкала моим ноутом. Отвечала на письма, ее рука нащупала сливу, потом бокал, на лице мелькнула счастливая улыбка, подруга сделала два глотка. «Слушай, я тут читаю письмо Манфреда. Он ведет себя нагло». «Постой, какое письмо?» Ханна энергично жевала хлебец и палтус. «Смотри». Она развернула ко мне монитор. Письмо Манфреда украшали хлебные крошки и палтусовая кость, этот натюрморт напоминал бешеную птицу с вытаращенными глазами и коротюсенькими крылышками.

«Марта, я тут подумал, лучше бы ты искала себе любовника, чем копалась в жизни деда. Я вчера услышал меткую фразу: люди, у которых есть дети, всегда живут будущим, а люди, у которых нет детей или любовников, всегда живут прошлым. Тебе необходимо перерасти в другой тип, перейти на другой уровень. Я очень этого тебе желаю. Фредди-Манни». «Ставлю на синий анус – он это не слышал, а часами искал в Интернете что-то вроде этого, что бы подходило к ситуации. Апломб какой! Будто он многодетный папашка, живущий в космическом яйце. Чего он к тебе пристал? Ему это все не нравится? Он в детстве не читал Жюля Верна?»

«Не читал. Не нравится. Он думает, что эту тему нужно закрыть и все. Чтобы не испортить репутацию». «Чью? Слушай, даже если закрыть откупоренную бутылку вина или шампанского, напиток не будет таким, как раньше. Лучше сразу выпить. У тебя еще есть?» Ханна покрутила перед моим носом пустым бокалом. «А тебе не вредно?» «А тебе жалко?» Капризная Ханна, вино у меня еще было, и я покорно пошла откупоривать новую бутылку.

«Слушай, я тут подумала. Мне Ширин, докторша-турчанка, прислала фотку моего малыша, вот посмотри!» «Ханна, ну на что там смотреть? О’кей». Собственно, это было очень похоже на современное искусство. В этой фотке тоже скрывался намек на нечто более глубокое, иное, большее. «Манфред говорит, что тебе поскорее нужно стать мамой, а как ему понравится, если он станет отцом?» «В смысле?» «А я вот возьму, напишу ему письмо с темой «поздравляю, папочка!», вложу эту фотку, и посмотрим, как он будет жить будущим». «Постой, ты с ним давно не спишь!» «Ну и что? А вдруг я сохранила его сперму на трудные времена». «Ты это сделала???» «Нет, но он поверит так же легко, как ты в это сейчас поверила!» Мы расхохотались. Я могу себе представить состояние Манфреда, он стопроцентно поверил бы, он из тех мужчин, которые отдают должное собственной сперме; персональное землетрясение в парочку баллов ему было бы гарантировано. Но нужно жалеть своих братьев. Слово «жалость» всегда напоминало мне цветущий куст, что-то похожее на жимолость или жасмин. Тревожное скопление соцветий с навязчивым запахом, склоняющее куст к земле.

«Слушай, а как ты собираешься жить?» «Исключительно будущим, как указал святой Манфред». «Я серьезно. Ты собираешься выяснять, кто его отец, ты собираешься создавать семью?» «Знаешь, семья как-то сама образовалась без моего собирания». Ханна пожала плечами. «Я думаю, что все будет хорошо, у меня есть сбережения, я могу работать дома, чувствую себя я хорошо». «А ты говорила потенциальным папашам о ребенке?» «Нет. Многое пришлось бы объяснять, а я этого не люблю. Они друг с другом знакомы, но не в таком статусе. Я переписываюсь с обоими. Кто-то обязательно отпадет, не у каждого достаточно крепкие челюсти, чтобы постоянно держаться за ветку. Или я отпаду, как грушка, которая налилась и упала на землю».

«Ты их любишь?» – наивно-растерянно спросила я. «Похоже, что да, по крайней мере, я влюблена, такое состояние, когда все слова хочешь проверять осязанием, даже то, как он учился на медицинском. Это, наверное, потому, что я очень плохо их знаю. Что тебе еще сказать? Рон прекрасно играет в ватерполо, Бора так улыбается, что сразу начинаешь думать о том, как он целуется». «А когда Рон плывет – сразу начинаешь думать, как он обнимается?» «Размах его ручищ поражает!» Я улыбнулась. «А я трусиха. Я не могу так быстро влюбляться, я никогда не вижу в улыбке поцелуя. Никогда». «Да нет. Ты очень смелая в мыслях, тебе стоит однажды их отпустить, вот и все. Но ты держишь их на подтяжках. В конце концов, ты дочь своего отца». «И внучка своего деда. Ты знаешь, они против того, чтобы мне помог дядя Артур». «Конечно, они против. Таким людям, как дядя Артур, успешность прощают лишь тогда, когда они, например, становятся импотентами и об этом узнают поголовно все. В таком случае отношения к нему изменилось бы быстро. Они бы ринулись к нему в гости со штруделями, пластинками с его любимой музыкой, с собственными бедами и даже с деньгами. Люди – не фрукты. В красивых наливных, ярких и здоровых людях всегда приятно находить червячка. Это тебе не абрикос, который выбрасываешь. Людей прижимаешь к сердцу. Ты же сама это знаешь».

Зазвонил телефон, я вздрогнула, Ханна посмотрела, кто звонит. Брови ее поднялись на целый сантиметр выше, как два месяца в ночном небе. Так темнеет у Ханны на душе. «Наташа?» Я утвердительно кивнула и приняла звонок. «Привет. Да. Прочитала его письма. Жутко. Даже нарциссы начали вонять стариковским бельем, пришлось вынести их вместе с вазой на балкон, иначе бы меня вытошнило».

«Итак, ты общаешься с Наташей?» «Как-то так вышло, хотела, чтобы меня поддержал Дерек, а поддержала Наташа. Она действительно старается мне помочь, ну… это естественно, наверное, помощь человека в венце жертвы человеку в венце палача». «Дерек не может никого поддерживать, он протестный элемент. А с какой такой стати Наташа – жертва? Ты наклюкалась жалостина?» «Я имею в виду то, что она из Польши, поэтому ее деда вполне мог убить мой дед». «Правда? Интересная логика, жаль, что я не применила ее, когда меня ограбил парнишка из России. Надо было ему все отдать, потому что мой дед мог убить его деда , а не вызывать полицию. Может, ты тогда простишь ей то, что она у тебя отбила Дерека, а? Ничего, что это хуже, чем отбить почки. По крайней мере, у тебя были такие глубокие темные круги под глазами, выразительнее, чем у любого пиелонефритчика. Ты уже не помнишь, как ты чувствовала себя тогда, попустило? Ты простила эту сучку, играешь в цивилизованные отношения?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю