355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Курт Воннегут-мл » Мать Тьма » Текст книги (страница 8)
Мать Тьма
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 19:41

Текст книги "Мать Тьма"


Автор книги: Курт Воннегут-мл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)

Глава двадцать восьмая.
Мишень…

И я отправился повидать Крафта здесь, в подвале Джонса. Я нашел его в начале длинного коридора, дальний конец которого был забит мешками с песком. К мешкам была прикреплена мишень в виде человека.

Мишень была карикатурой на курящего сигару еврея. Еврей стоял на разломанных крестах и маленьких обнаженных женщинах. В одной руке он держал мешок с деньгами, на котором была наклейка «Международное банкирство». В другой руке был русский флаг. Из карманов его костюма торчали маленькие, размером с обнаженных женщин под его ногами, отцы, матери и дети, которые молили о пощаде.

Все эти детали были не очень четко видны из дальнего конца тира, но мне не надо было подходить ближе, чтобы понять, что там изображено.

Я нарисовал эту мишень примерно в 1941 году.

Миллионы копий этой мишени были распространены по всей Германии. Она так восхитила моих начальников, что мне выдали премию в виде десяти фунтов ветчины, тридцати галлонов бензина и недельного оплаченного пребывания для меня и жены в Schreibenhaus9  9
  Schreibenhaus (нем.) – дом для писателей.


[Закрыть]
в Ризенгебирге. Я должен признать, что эта мишень была результатом моего особого рвения, так как вообще я не работал на нацистов в качестве художника-графика. Я предлагаю это как улику против себя. Я думаю, что мое авторство – новость даже для Института документации военных преступников в Хайфе. Я, однако, подчеркиваю, что нарисовал этого монстра, чтобы еще больше упрочить свою репутацию нациста. Я так утрировал его, что он был бы смехотворен всюду, кроме Германии или подвала Джонса, и я нарисовал его гораздо более по-дилетантски, чем мог бы.

И тем не менее он имел успех.

Я был поражен его успехом. Гитлерюгенд и новобранцы СС не стреляли больше ни в какие другие мишени, и я даже получил письмо с благодарностью за них от Генриха Гиммлера.

«Это увеличило меткость моей стрельбы на сто процентов, – написал он. – Какой чистый ариец, глядя на эту великолепную мишень, не будет стараться убить?»

Наблюдая за пальбой Крафта по этой мишени, я впервые понял причину ее популярности. Дилетантство делало ее похожей на рисунки на стенах общественной уборной; вызывало в памяти вонь, нездоровый полумрак, звук спускаемой воды и отвратительное уединение стойла в общественной уборной – в точности отражало состояние человеческой души на войне.

Я даже не понимал тогда, как хорошо я это нарисовал. Крафт, не обращая внимания на меня в моей леопардовой шкуре, выстрелил снова. Он стрелял из люгера, огромного, как осадная гаубица. Люгер был рассверлен до двадцать второго калибра, однако стрелял с легким свистом и без отдачи. Крафт выстрелил опять, и из мешка в двух футах левее мишени посыпался песок.

– Попытайся открыть глаза, когда будешь стрелять в следующий раз, – сказал я.

– А, – сказал он, опуская пистолет, – ты уже встал.

– Да.

– Как ужасно получилось.

– Да уж.

– Правда, нет худа без добра. Может быть, мы все смоемся отсюда и будем благодарить Бога за то, что произошло.

– Почему?

– Это выбило нас из колеи.

– Это уж точно.

– Когда ты со своей девушкой выберешься из этой страны, найдешь новое окружение, новую личину, ты снова начнешь писать, и ты будешь писать в десять раз лучше, чем раньше. Подумай о зрелости, которую ты внесешь в свои творения!

– У меня сейчас очень болит голова.

– Она скоро перестанет болеть. Она не разбита, она наполнена душераздирающе ясным пониманием самого себя и мира.

– Ммм… мм, – промычал я.

– Как художник и я от перемены стану лучше. Я никогда раньше не видел тропиков – этот резкий сгусток цвета, этот зримый звенящий зной.

– При чем тут тропики? – спросил я.

– Я думал, мы поедем именно туда. И Рези тоже хочет туда.

– Ты тоже поедешь?

– Ты возражаешь?

– Вы тут развили бурную деятельность, пока я спал.

– Разве это плохо? Разве мы запланировали что-то, что тебе не подходит?

– Джордж, – сказал я. – Почему ты хочешь связать свою судьбу с нами? Зачем ты спустился в этот подвал с навозными жуками? У тебя нет врагов. Свяжись ты с нами, Джордж, и ты приобретешь всех моих врагов.

Он положил руку мне на плечо, заглянул прямо в глаза.

– Говард, – сказал он, – с тех пор, как умерла моя жена, у меня не было привязанности ни к чему в мире. Я тоже был бессмысленным осколком государства двоих, а потом я открыл нечто, чего раньше не знал, – что такое истинный друг. Я с радостью связываю свою судьбу с тобой, дружище. Ничто другое меня не интересует. Ничто ни в малейшей степени меня не привлекает. С твоего позволения, для меня и моих картин нет ничего лучше, чем последовать за тобой, куда поведет тебя Судьба.

– Да, это действительно дружба, – сказал я.

– Надеюсь, – отозвался он.

Глава двадцать девятая.
Адольф Эйхман и я…

Два дня я провел в этом подозрительном подвале беспомощным созерцателем.

Когда меня избивали, одежда моя порвалась. И из хозяйства Джонса мне выделили другую одежду. Мне дали черные лоснящиеся брюки отца Кили, серебристого оттенка рубашку доктора Джонса, рубашку, которая когда-то была частью формы покойной организации американских фашистов, называвшейся довольно откровенно – «Серебряные рубашки». А Черный Фюрер дал мне короткое оранжевое спортивное пальтишко, которое сделало меня похожим на обезьянку шарманщика.

И Рези Нот и Джордж Крафт трогательно составляли мне компанию – не только ухаживали за мной, но и мечтали о моем будущем и все планировали за меня. Главная мечта была – как можно скорее убраться из Америки. Разговоры, в которых я почти не участвовал, пестрели названиями разных мест в теплых странах, предположительно райских: Акапулько… Минорка… Родос… даже долины Кашмира, Занзибар и Андаманские острова.

Новости из внешнего мира не делали мое дальнейшее пребывание в Америке привлекательным или хотя бы возможным. Отец Кили несколько раз в день выходил за газетами, а для дополнительной информации у нас была болтовня радио.

Республика Израиль продолжала требовать моей выдачи, подстегиваемая слухами, что я не являюсь гражданином Америки и фактически человек без гражданства. Развернутая Израилем кампания претендовала и на воспитательное значение – показать, что пропагандист такого калибра, как я, – такой же убийца, как Гейдрих, Эйхман, Гиммлер или любой из подобных мерзавцев.

Возможно. Я-то надеялся, что как обозреватель я просто смешон, но в этом жестоком мире, где так много людей лишены чувства юмора, мрачны, не способны мыслить и так жаждут слепо верить и ненавидеть, нелегко быть смешным. Так много людей хотели верить мне.

Сколько бы ни говорилось о сладости слепой веры я считаю, что она ужасна и отвратительна.

Западная Германия вежливо запросила Соединеные Штаты, не являюсь ли я их гражданином. Сами немцы не могли установить моего гражданства, так как все документы, касающиеся меня, сгорели во время войны. Если я – гражданин Штатов, то они так же, как Израиль, хотели бы заполучить меня для суда.

Если я – гражданин Германии, заявляли они, то они стыдятся такого немца.

Советская Россия в грубых выражениях, прозвучавших подобно шарикам от подшипника, брошенным на мокрый гравий, заявила, что нет никакой необходимости в процессе. Такого фашиста надо раздавить, как таракана.

Но что действительно смердило внезапной смертью, так это гнев моих соотечественников. В наиболее злобных газетах без комментариев публиковались письма, в которых предлагалось в железной клетке провезти меня через всю страну: письма героев, добровольно желавших принять участие в моем расстреле, как будто владение стрелковым оружием – искусство, доступное лишь избранным; письма от людей, которые сами не собирались ничего делать, но верили в американскую цивилизацию и потому считали, что есть более молодые, более решительные граждане, которые знают, как надо действовать.

И эти последние были правы. Сомневаюсь, что на свете когда-либо существовало общество, в котором не было бы сильных молодых людей, жаждущих экспериментировать с убийством, если это не влечет за собой жестокого наказания.

Судя по газетам и радио, справедливо разгневанные граждане сделали свое дело – ворвались в мою крысиную мансарду, разбивая окна, круша и расшвыривая мои вещи. Ненавистная мансарда была теперь под круглосуточным надзором полиции.

В редакционной статье нью-йоркской «Пост» подчеркивалось, что полиция едва ли сможет защитить меня, так как мои враги столь многочисленны и их озлобленность столь естественна. Что необходимо, безнадежно говорилось в Пост, так это батальон морской пехоты, который будет защищать меня до конца моих дней.

Нью-йоркская «Дейли ньюс» считала моим тягчайшим военным преступлением, что я не покончил с собой как джентльмен. Выходило, что Гитлер был джентльменом.

«Ньюс» напечатала письмо Бернарда О’Хара, человека, который взял меня в плен в Германии и недавно написал мне письмо, размноженное под копирку.

«Я хочу сам расправиться с ним, – писал О’Хара. – Я заслужил это. Это я схватил его в Германии. Если бы я знал, что он удерет, я бы размозжил ему голову там, на месте. Если кто-нибудь встретит Кемпбэлла раньше, чем я, пусть передаст ему, что Берни О’Хара летит к нему беспосадочным рейсом из Бостона».

Нью-йоркская «Таймс» писала, что терпеть и даже защищать такое дерьмо, как я, – парадоксальная неизбежность истинно свободного общества.

Правительство Соединенных Штатов, сказала мне Рези, не намерено выдать меня Израилю. Это не предусмотрено законом.

Правительство Соединенных Штатов, однако, обещало произвести полное и открытое расследование моего запутанного случая, чтобы точно выяснить мой гражданский статус и выяснить, почему я даже никогда не привлекался к суду.

Правительство выразило вызвавшее у меня тошноту удивление по поводу того, что я вообще нахожусь в стране.

Нью-йоркская «Таймс» опубликовала мою фотографию в молодые годы, официальную фотографию тех лет, когда я был нацистом и кумиром международного радиовещания. Я могу только догадываться, когда был сделан этот снимок, думаю, в 1941-м.

Арндт Клопфер, сфотографировавший меня, приложил все силы, чтобы сделать меня похожим на напомаженного Иисуса с картин Максфилда Перриша10  10
  Перриш Максфилд – американский художник, декоратор. Писал фрески, характерен тонкой манерой письма, тщательной деталировкой.


[Закрыть]
. Он даже снабдил меня неким подобием нимба, умело расположив позади меня размытое световое пятно. Такой нимб был не только у меня. Таким нимбом снабжался каждый клиент Клопфера, включая Адольфа Эйхмана.

Про Эйхмана я это знаю точно, даже без подтверждения Института в Хайфе, так как он фотографировался в ателье Клопфера как раз передо мной. Это был единственный случай, когда я встретился с Эйхманом в Германии. Второй раз я его встретил здесь, в Израиле, всего две недели назад, в тот короткий период, когда я сидел в тюрьме в Тель-Авиве.

Об этой встрече старых друзей: я был уже двадцать четыре часа в заключении в Тель-Авиве. По дороге в мою камеру охранники остановили меня перед камерой Эйхмана, чтобы послушать, о чем мы будем разговаривать, если заговорим.

Мы не узнали друг друга, и охранники нас представили.

Эйхман писал историю своей жизни, как я сейчас пишу историю своей. Этот старый ощипанный стервятник с лицом без подбородка, который оправдывал убийство шести миллионов жертв, улыбнулся мне улыбкой святого. Он проявлял искренний интерес к своей работе, ко мне, к охранникам, ко всем.

Он улыбнулся мне и сказал:

– Я ни на кого не сержусь.

– Так и должно быть, – сказал я.

– Я дам вам совет.

– Буду рад.

– Расслабьтесь, – сказал он, сияя, сияя, сияя. – Просто расслабьтесь.

– Именно так я и попал сюда, – сказал я.

– Жизнь разделена на фазы, – поучал он, – они резко отличаются друг от друга, и вы должны понимать, что требуется от вас в каждой фазе. В этом секрет удавшейся жизни.

– Как мило, что вы хотите поделиться этим секретом со мной, – сказал я.

– Я теперь пишу, – сказал он. – Никогда не думал, что смогу стать писателем.

– Позвольте задать вам нескромный вопрос? – спросил я.

– Конечно, – сказал он доброжелательно. – Я сейчас в соответствующей фазе. Спрашивайте что хотите, сейчас как раз время раздумывать и отвечать.

– Чувствуете ли вы вину за убийство шести миллионов евреев?

– Нисколько, – ответил создатель Освенцима, изобретатель конвейера в крематории, крупнейший в мире потребитель газа под названием Циклон-Б.

Недостаточно хорошо зная этого человека, я попытался придать разговору несколько гротескный тон, как мне казалось, гротескный.

– Вы ведь были просто солдатом, – сказал я, – не правда ли? И получали приказы свыше, как все солдаты в мире.

Эйхман повернулся к охраннику и выстрелил в него пулеметной очередью негодующего идиш. Если бы он говорил медленнее, я бы понял его, но он говорил слишком быстро.

– Что он сказал? – спросил я у охранника.

– Он спрашивает, не показывали ли мы вам его официальное заявление, – сказал охранник. – Он просил нас не посвящать никого в его содержание, пока он сам этого не сделает.

– Я его не видел, – сказал я Эйхману.

– Откуда же вы знаете, на чем построена моя защита? – спросил он.

Этот человек действительно верил в то, что сам изобрел этот банальный способ защиты, хотя целый народ, более чем девяносто миллионов, уже защищался так же. Так примитивно понимал он божественный дар изобретательства.

Чем больше я думаю об Эйхмане и о себе, тем яснее понимаю, что он скорее пациент психушки, а я как раз из тех, для которых создано справедливое возмездие.

Я, чтобы помочь суду, который будет судить Эйхмана, хочу высказать мнение, что он не способен отличить добро от зла и что не только добро и зло, но и правду и ложь, надежду и отчаяние, красоту и уродство, доброту и жестокость, комедию и трагедию его сознание воспринимает не различая, как одинаковые звуки рожка.

Мой случай другой. Я всегда знаю, когда говорю ложь, я способен предсказать жестокие последствия веры других в мою ложь, знаю, что жестокость – это зло. Я не могу лгать, не замечая этого, как не могу не заметить, когда выходит почечный камень.

Если бы нам после этой жизни было суждено прожить еще одну, я бы хотел в ней быть человеком, о котором можно сказать: «Простите его, он не ведает, что творит».

Сейчас обо мне этого сказать нельзя.

Единственное преимущество, которое дает мне умение различать добро и зло, насколько я понимаю, это иногда посмеяться там, где эйхманы не видят ничего смешного.

– Вы еще пишете? – спросил меня Эйхман там, в Тель-Авиве.

– Последний проект, – сказал я, – сценарий торжественного представления для архивной полки.

– Вы ведь профессиональный писатель?

– Можно сказать, да.

– Скажите, вы отводите для работы какое-то определенное время дня, независимо от настроения, или ждете вдохновения, не важно, днем или ночью?

– По расписанию, – ответил я, вспоминая далекое прошлое.

Я почувствовал, что он проникся ко мне уважением.

– Да, да, – сказал он, кивая, – расписание. Я тоже пришел к этому. Иногда я просто сижу, уставившись на чистый лист бумаги, сижу все то время, что отведено для работы. А алкоголь помогает?

– Я думаю, это только кажется, а если и помогает, то примерно на полчаса, – сказал я. Это тоже было воспоминание молодости.

Тут Эйхман пошутил.

– Послушайте, – сказал он, – насчет этих шести миллионов.

– Да?

– Я могу уступить вам несколько для вашей книги, – сказал он. – Я думаю, мне так много не нужно.

Я предлагаю эту шутку истории, полагая, что поблизости не было магнитофона. Это одна из незабвенных острот Чингисхана-бюрократа.

Возможно, Эйхман хотел напомнить мне, что я тоже убил множество людей упражнениями своих красноречивых уст. Но я сомневаюсь, что он был настолько тонким человеком, хотя и был человеком неоднозначным. Возвращаясь к шести миллионам убитых им – я думаю, он не уступил бы мне ни одного. Если бы он начал раздавать все свои жертвы, он перестал бы быть Эйхманом в его эйхмановском понимании Эйхмана.

Охранники увели меня, и еще одна, последняя, встреча с этим человеком века была в виде записки, загадочно проникшей из его тюрьмы в Тель-Авиве ко мне в Иерусалим. Записка была подброшена мне неизвестным в прогулочном дворе. Я поднял ее, прочел, и вот что там было: «Как вы думаете, необходим ли литературный агент?» Записка была подписана Эйхманом.

Вот мой ответ: «Для клуба книголюбов и кинопродюсеров в Соединенных Штатах – абсолютно необходим».

Глава тридцатая.
Дон Кихот…

Мы должны были лететь в Мехико-сити – Крафт, Рези и я. Таков был план. Доктор Джонс должен был не только обеспечить наш перелет, но и наш прием там.

Оттуда мы должны были выехать на автомобиле, разыскать какую-нибудь затерянную деревушку, где и оставаться до конца своих дней.

Этот план был прекрасен, как давнишняя мечта. И определенно казалось, что я снова смогу писать.

Я робко говорил это Рези.

Она плакала от радости. Действительно от радости? Кто знает? Могу только заверить, что слезы были мокрые и соленые.

– Я имею хоть какое-нибудь отношение к этому прекрасному божественному чуду? – сказала она.

– Прямое, – крепко обнимая ее, сказал я.

– Нет-нет, очень небольшое, но, слава богу, имею. Это великое чудо – талант, с которым ты родился.

– Великое чудо – это твоя способность воскрешать из мертвых, – сказал я.

– Это делает любовь. Она воскресила и меня. Неужели ты думаешь, что я раньше была жива?

– Не об этом ли я должен писать? В нашей деревушке там, в Мексике, на Тихом океане, не об этом ли я должен писать прежде всего?

– Да, да, конечно, дорогой, о, дорогой! Я буду так заботиться о тебе. А у тебя, у тебя будет ли время для меня?

– Время после полудня, вечера и ночи твои. Все это время я смогу отдать тебе.

– Ты уже подумал об имени?

– Об имени?

– Да, о новом имени – имени нового писателя, чьи прекрасные произведения таинственно появятся из Мексики. Я буду миссис…

– Señora, – сказал я.

– Señora кто? Señora и Señora кто? – сказала она.

– Окрести нас, – сказал я.

– Это слишком важно, чтобы сразу принять решение, – сказала она. Тут вошел Крафт.

Рези попросила его предложить псевдоним для меня.

– Как насчет Дон Кихота? – сказал он. – Тогда ты была бы Дульцинеей Тобосской, а я бы подписывал свои картины Санчо Панса.

Вошел доктор Джонс с отцом Кили.

– Самолет будет готов завтра утром. Будете ли вы себя достаточно хорошо чувствовать для отъезда? – спросил он.

– Я уже сейчас хорошо себя чувствую.

– В Мехико-сити вас встретит Арндт Клопфер, – сказал Джонс. – Вы запомните?

– Фотограф? – спросил я.

– Вы его знаете?

– Он делал мою официальную фотографию в Берлине, – сказал я.

– Сейчас он лучший пивовар в Мексике, – сказал Джонс.

– Слава богу, – сказал я, – последнее, что я о нем слышал, что в его ателье попала пятисотфунтовая бомба.

– Хорошего человека просто так не уложишь, – сказал Джонс. – А теперь у нас с отцом Кили к вам особая просьба.

– Да?

– Сегодня вечером состоится еженедельное собрание Железной Гвардии Белых Сыновей Американской Конституции. Мы с отцом Кили хотели устроить нечто вроде поминальной службы по Августу Крапптауэру.

– Понятно.

– Мы с отцом Кили думаем, что нам будет не под силу произнести панегирик, это было бы ужасным эмоциональным испытанием для каждого из нас, – сказал Джонс. – Мы хотим, чтобы вы, знаменитый оратор, можно сказать, человек с золотым горлом, оказали честь произнести несколько слов.

Я не мог отказаться.

– Благодарю вас, джентльмены. Это должен быть панегирик?

– Отец Кили придумал главную тему, если вам это поможет.

– Это мне очень поможет, я бы охотно использовал ее.

Отец Кили прочистил глотку.

– Я думаю, темой может быть «Дело его живет», – сказал этот протухший старый служитель культа.

Глава тридцать первая.
Дело его живет…

В котельной в подвале доктора Джонса расселась рядами на складных стульях Железная Гвардия Белых Сыновей Американской Конституции. Гвардейцев было двадцать в возрасте от шестнадцати до двадцати. Все блондины. Все выше шести футов ростом.

Одеты они были аккуратно, в костюмах, белых рубашках и при галстуках. На принадлежность к Гвардии указывала только маленькая золотая ленточка в петлице правого лацкана.

Я бы не заметил этой странной детали – петлицы на правом лацкане, ведь на нем обычно нет петлицы, если бы доктор Джонс не указал мне на нее.

– Вот по ней-то они и отличают друг друга, даже когда не носят ленточку, – сказал он. – Они могут видеть, как растут их ряды, тогда как другие этого не замечают.

– И каждый должен нести пиджак к портному и просить сделать петлицу на правом лацкане? – спросил я.

– Ее делают их матери, – сказал отец Кили.

Кили, Джонс, Рези и я сидели на возвышении лицом к гвардейцам, спиной к топке. Рези была на возвышении, так как согласилась сказать парням несколько слов о своем опыте общения с коммунизмом за железным занавесом.

– Большинство портных – евреи, – сказал доктор Джонс. – Мы не хотим пачкать руки.

– И вообще хорошо, что в этом участвуют матери, – сказал отец Кили.

Шофер Джонса, Черный Фюрер Гарлема, с большим полотняным транспарантом поднялся вместе с нами на возвышение и привязал транспарант к трубам парового отопления. Вот что на нем было:

«Прилежно учитесь. Будьте во всем первыми. Держите тело в чистоте и в силе. Держите свое мнение при себе».

– Все эти подростки местные? – спросил я Джонса.

– Нет, что вы, – сказал Джонс, – только восемь вообще из Нью-Йорка. Девять из Нью-Джерси, двое из Пиксхилла – двойняшки, а один даже приезжает из Филадельфии.

– И он каждую неделю приезжает из Филадельфии? – спросил я.

– Где еще он мог получить все то, что давал им Август Крапптауэр?

– Как вы их завербовали?

– Через мою газету, – сказал Джонс. – Вернее, они сами завербовались. Обеспокоенные честные родители все время писали в «Христианский Белый Минитмен», спрашивая меня, нет ли какого-нибудь молодежного объединения, желающего сохранить чистоту американской крови. Одно из самых душераздирающих писем, которое я когда-либо видел, было от женщины из Бернардсвилля, Нью-Джерси. Она позволила своему сыну вступить в организацию Бойскауты Америки, не понимая, что истинное название БСА должно было бы быть Бестии и Семиты Америки. Там парень за успехи получил звание бойскаута первой степени, потом пошел в армию, попал в Японию и вернулся домой с женой-японкой.

– Когда Август Крапптауэр читал это письмо, он плакал, – сказал отец Кили. – Вот почему он, несмотря на переутомление, стал снова работать с молодежью.

Отец Кили призвал собравшихся к порядку и предложил помолиться.

Это была обычная молитва, призывавшая к мужеству перед лицом враждебных сил.

Одна деталь была, однако, необычна, деталь, которой я никогда не встречал раньше, даже в Германии. Черный Фюрер стоял в глубине комнаты у литавр. Литавры были приглушены – покрыты, как оказалось, искусственной леопардовой шкурой, которую я уже использовал как халат. В конце каждого изречения Черный Фюрер извлекал из литавр приглушенный звук.

Рези рассказывала об ужасах жизни за железным занавесом скомканно, скучно и на таком низком для воспитания уровне, что Джонс даже пытался ей подсказывать.

– Правда ведь, что большинство убежденных коммунистов – это евреи или выходцы с Востока? – спросил он ее.

– Что? – переспросила она.

– Конечно, – сказал Джонс. – Это и так ясно. – И довольно резко прервал ее.

А где был Джордж Крафт? Он сидел среди зрителей в самом последнем ряду, недалеко от прикрытых литавр.

Затем Джонс представил меня, представил как человека, не нуждающегося в рекомендации. Но он просил меня подождать, потому что у него есть для меня сюрприз.

Сюрприз у него действительно был.

Пока Джонс говорил, Черный Фюрер оставил свои литавры, подошел к реостату возле выключателя и стал постепенно уменьшать свет.

В сгущающейся темноте Джонс говорил об интеллектуальном и моральном климате Америки во время второй мировой войны. Он говорил о том, как патриотичных и мыслящих белых преследовали за их идеалы и как почти все американские патриоты гнили в федеральных тюрьмах.

– Американец нигде не мог найти правду, – сказал он.

Теперь комната погрузилась в полную темноту.

– Почти нигде, – сказал Джонс в темноте. – Найти ее мог только счастливчик, имевший коротковолновый приемник. Вот где был единственный оставшийся источник правды. Единственный.

А затем в полной темноте – шум и треск приемника, обрывки немецкой, французской речи, кусок Первой симфонии Брамса… и затем громко и отчетливо:

Говорит Говард У. Кемпбэлл-младший, один из немногих свободных американцев. Я веду передачу из свободного Берлина. Я приветствую моих соотечественников, а именно: чистокровных белых американцев-неевреев сто шестой дивизии, занимающих сейчас позиции перед Сен-Витом. Родителям парней из этой необстрелянной дивизии могу сообщить, что в настоящее время в районе спокойно, 442-й и 444-й полки – на передовой, 423-й – в резерве.

В последнем номере «Ридерс Дайджест» помещена прекрасная статья под названием «Неверующих в окопах нет». Мне бы хотелось немного расширить эту тему и сказать, что хотя война инспирирована евреями и война на руку только евреям, однако в окопах евреев нет. Рядовые 106-й дивизии могут это подтвердить. Евреи так заняты учетом вещевого довольствия в интендантской службе, или денег в финансовой службе, или спекуляцией сигаретами и нейлоновыми чулками в Париже, что не приближаются к фронту ближе, чем на сто миль.

Вы там, дома, вы, родные и близкие парней на фронте, – вспомните всех евреев, которых вы знаете. Я хочу, чтобы вы хорошенько о них подумали.

И теперь скажите: делает их война беднее или богаче? Питаются они хуже или лучше, чем вы? Меньше у них бензина, чем у вас, или больше?

Я знаю ответы на эти вопросы, и вы тоже узнаете, если откроете глаза пошире и подумаете покрепче.

А теперь я хочу спросить вас: знаете ли вы хоть одну еврейскую семью, получившую телеграмму из Вашингтона – некогда столицы свободного народа, – знаете ли вы хоть одну еврейскую семью, получившую телеграмму из Вашингтона, которая начинается словами: «По поручению военного министра с глубоким прискорбием сообщаю Вам, что ваш сын…»

И так далее.

Пятнадцать минут Говарда У. Кемпбэлла-младшего, свободного американца, здесь, в темноте подвала. Я не имел в виду скрыть свой позор за тривиальным «и так далее».

Записи всех без исключения передач Говарда У. Кемпбэлла-младшего имеются в Институте документации военных преступников в Хайфе. Если кто-то хочет прослушать эти передачи, выбрать из них самое мерзкое, что я говорил, – не возражаю, пусть это будет добавлено к моим запискам как приложение.

Я едва ли могу отрицать, что говорил это. Могу лишь подчеркнуть, что сам я в это не верил, я понимал, какие невежественные, разрушительные, непристойные, абсурдные вещи я говорю.

Все, что происходило в этом темном подвале, ужасные вещи, которые я говорил когда-то, не шокировали меня. Было бы, наверное, полезнее сказать в свою защиту, что я весь покрылся холодным потом или другую подобную чепуху. Но я всегда хорошо знал, что делал. И спокойно уживался с тем, что делал. Как? Благодаря такой широко распространенной благодати современного человечества, как шизофрения.

Тут в темноте произошло нечто, заслуживающее упоминания. Кто-то с нарочитой неловкостью, чтобы я это заметил, сунул мне в карман записку.

Когда зажегся свет, я даже не мог предположить, кто это сделал.

Я произнес свой панегирик Августу Крапптауэру, сказав, между прочим, то, во что действительно верю: крапптауэровская правда, вероятно, будет жить вечно, во всяком случае, пока есть люди, которые прислушиваются скорее к зову сердца, чем к разуму.

Я был награжден аплодисментами публики и барабанным боем Черного Фюрера.

Я пошел в клозет прочитать записку.

Записка была написана печатными буквами на маленьком листике в линейку, вырванном из блокнота. Вот что в ней говорилось:

«Черный ход открыт. Немедленно выходите. Я жду вас в пустой лавке прямо напротив через улицу. Срочно. Ваша жизнь в опасности. Записку съешьте».

Записка была подписана Моей Звездно-Полосатой Крестной – полковником Фрэнком Виртаненом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю