355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ксения Кривошеина » Недоумок » Текст книги (страница 12)
Недоумок
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:27

Текст книги "Недоумок"


Автор книги: Ксения Кривошеина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)

В дверь тихонечко постучали, и молодой человек в форме внёс поднос с бутылкой шампанского и тремя длинными пластиковыми фужерами. Вслед за ним в кабинет протиснулась фигура, довольно молодого человека, в чёрном костюме, с бледным помятым праздничной бессонницей лицом. Дежурный вышел, а «джеймс» ловким цирковым движением, бесшумно откупорил бутылку, разлил пенящуюся жидкость в пластик, белозубо сверкнул улыбкой, высоко поднял руку с бокалом и обернувшись к цветной фотографии президента Миттерана, висевшей над столом, воскликнул: " Вив ла Франс, вив ла Репюблик, вив ла Либерте!" – и залпом выпил.

Голицын последовал примеру, бледное лицо молодого человека исказилось болезненной гримасой, будто он вливал в себя не французское шампанское, а серную кислоту.

«Джемс» неожиданно хряпнул пластиковый фужер об пол, тот пружинно отскочил под стол, а офицер что-то буркнул и засмеялся.

– Он говорит, что у вас в России принято на счастье разбивать рюмки. Простите, я не представился, я Паша, переводчик. У меня так болит голова, что я предпочёл бы таблетку аспирина… да вы садитесь и без церемоний, здесь можно держаться по-простому. Я не знаю, вам сказали, что «он» довольно большое начальство… хотя это не моё дело, вам, наверное, объяснят потом…

«Джеймс» сел за стол, переводчик и Голицын рядком, напротив.

– Скажите Александр Сергеевич, вот вы известный режиссер, давно работаете на телевидении, почему вы приехали снимать фильм об эмиграции? – Смешно коверкая по-французски его имя-отчество, начал свой допрос «бонд», а Паша, несмотря, на головную боль, подключил свой автопилот и не отставая ни на секунду, залопотал рядом.

– Я совсем не хотел ехать, я даже не думал об этом, но у нас ведь не спрашивают, мне дали такое задание… это моя работа.

– Странно, кто же вам дал такое задание? Вы, кажется фильмы о милиции снимали, а тут тема совсем другая… странно. С вами беседовали в КГБ? Нам понятен их интерес к русской эмиграции. У вас ведь кажется, здесь тоже есть родственники?

"Быстро же они навели справки" – мелькнуло в голове у Голицына.

– Да у меня троюродный дядя, по отцовской линии, князь Голицын. Я собственно решился на эту поездку, чтобы с ним увидеться, поговорить и вернуться, но потом понял, что наша встреча, да и вообще, все эти русские люди, они замечательные, они другие… у меня от их рассказов, что-то внутри прорвало.

Голицына несло, он не мог уже остановиться, но чем дальше он рассказывал о себе, о матери, о своих переживаниях, о том, что, он понимает, что по возвращению, от него так просто не отстанут, а потребуют отчётов, и может быть за этим последуют ещё командировки, которые будут ему отвратительны и он никогда не сможет ничего подписать, никогда ничего не сможет плохого рассказать ни о ком из этих героических русских парижанах, которые его так сердечно здесь принимали…

Он говорил, Паша лопотал как пулемёт, а Александру Сергеевичу всё казалось, что «джеймс» откинувшись на спинку стула, смотрит на него иронически и ждёт чего-то другого, более важного, а не той сентиментальной белиберды, с поисками справедливости и угрызениями совести, которыми он его пичкает уже целый час.

– Но ведь не может быть, чтобы с вами никто никогда не беседовал? Вот вы мне сказали, что получили всякие звания, дипломы, за фильмы о работе милиции…, ведь так просто, кого попало, к этим органам у вас в стране не допускают?

– Вы не верите мне?! – отчаянно воскликнул Голицын. – Но, я вынужден признаться, я сам себе лгал долгие годы, я ведь всё знал, терпел, принимал от «них» звания, и всё из-за того, что не мог жить без интересной работы, совершенно опустился, стыд потерял… моя жена меня всю жизнь защищала, собственно говоря, она мне мою карьеру сделала, это она со всеми этими ужасными… органами общалась, думаю даже тесно.

Его от этого признания замутило, стало гадко, он совершенно не подозревал, что разговор примет такой оборот, когда он рассказывал «джеймсу» о своём детстве, о родителях, о том как постепенно он стал искать истину и когда СССР " приказал долго жить", ему стало легче дышать и появилась смутная надежда, что и страх у него пройдёт и что эти «органы» сдохнут, и как знать, может быть, он смог бы больше не зависеть ни от кого, и обрести свободу, именно, во время этого «чистосердечного признания», он не заметил, как упустил существенную деталь, забыл сказать самое главное, что жена его… стукачка! Может быть, страх в обнимку с амнезией, так давно и надёжно сковали его совесть, что даже сейчас, он боялся, и до последнего пытался обойти эту скользкую тему. Нет, конечно не для того, чтобы выгородить Ольгу, он совсем не хотел в разговоре с «джеймсом», выставить её в хорошем свете, а просто, независимо ни от чего, ему было очень стыдно за себя… и как ни странно, за страну.

– Как интересно. А ваша жена, вас шантажировала, угрожала?

– Нет, она меня оберегала всю жизнь, но вам трудно это понять… я её всегда боялся, а она это знала и пользовалась этим.

– Значит, шантажировала, угрожала?

– Нет, но в этом не было необходимости, она просто завладела моей волей. И знаете, мне стало невыносимо жить с ней рядом, я старался уезжать в командировки, подальше от неё и тогда мне казалось, что я дышу свободнее, а её вообще нет, что она исчезла.

Он не мог раскрыть свою сокровенную тайну, он понимал, что даже мать осудила бы его за это, но он не только мечтал об исчезновении Ольги, а даже фантазировал, как можно её убить. В самые тяжёлые бессонницы, он листал энциклопедический словарь из которого узнал о ядах, грезились капли, которые после вскрытия не оставляли следов, из детективов он вычитал о медленных отравлениях, с побочными явлениями «ежедневной рвоты, головокружения, звоном в ушах…», человек умирал в течении нескольких месяцев, но неизвестно от чего. Но всё замыслы, дальше болезненного воображения не шли, наступало утро, растворялись чёрные тени, и днём в обычной суете, он забывался работой.

– Можно подумать, что вы решили сбежать от вашей жены, а не из страны Советов? – как бы читая мысли Голицына усмехнулся «джеймс», – Но скажите, кто, всё-таки перед отъездом с вами разговаривал, кроме начальства? Ведь, насколько нам известно, на такую съёмку, кого попало не пошлют. Это дело ответственное, обычно инструктаж проводят, а потом отчёты требуют.

– Была у меня встреча, со сценаристом, он когда-то здесь в Париже работал, то ли в Торгпредстве, то ли в консульстве, а может и в Юнеско, я толком не понял. Он собрал большой материал по эмиграции, говорил мне, что встречался со многими из них, книжку написал, вот она и легла в основу нашего фильма. Да только, когда я встретился с его персонажами и начал их снимать, то понял, что всё у этого журналиста очень тенденциозно написано… я решил, что или совсем ничего не сниму, или всё по правде. Ну, а потом… прошло несколько недель, и знаете, я не только наслушался этих людей, но и надышался воздухом… Парижа, тут меня будто кто толкнул на окончательное решение.

Голицын опять, углубился в воспоминания, стал почему-то излагать свою концепцию будущего фильма, потом перескочил в прошлое, нырнул в воспоминания детства, рассказал о жизни и мытарствах матери, и совсем неожиданно вывалил подноготную дрязг советского телевидения. Как всякий советский человек, воспитанный на университетском беспредметном многословии, ему казалось крайне существенным, обстоятельно погрузить «джеймса» в детальную окраску своего социума.

Офицер зевнул, для приличия прикрыв рот ладошкой, и спросил.

– Как фамилия этого журналиста?

– Его зовут Пётр Иванович Пряскин, да, он известный у нас человек, его часто в газетах публикуют, он теперь стал демократом…

– Да, он действительно известная личность и не только у вас, мы его, в своё время выпроводили из страны, так как он по совместительству со своей журналистикой, занимался не совсем тем, чем следует!

– Как выпроводили? За что? Неужели он шпион?

В ответ «джеймс» только рассмеялся. Потом пошли вопросы о составе съёмочной группы, каких эмигрантов они посещали и кого им в консульстве предлагали снимать ещё.

– Вы в курсе того, что теперь никогда не сможете вернуться в Россию? Что для них вы предатель, не знаю как сейчас, но в СССР, вам вынесли бы жёсткий приговор, вплоть до пожизненного заключения. А для ваших родственников вы тоже конченый человек, в такой ситуации они вряд ли захотят с вами общаться. Да и мы вам не советуем, хотя у нас есть примеры, когда КГБ засылало всяких эмиссаров с уговорами, со слёзными письмами от жён и детей, с клятвенными заверениями, что если вы вернётесь, то вам всё простят… Но не советую попадаться на эту удочку, история возвращенцев нам известна и она печальна, «там», мы уже ничем не сможем вам помочь.

– Я всё это представляю. Но, надеюсь, вы мне верите и не вышлете, как того журналиста? Знаете, мне нужно оглядеться, почувствовать себя человеком, я это в Париже понял, конечно, я другим ещё не стал, но один слой кожи уже поменял. Ведь я страх преодолел, а остальное… не будем загадывать. Если бы была жива моя мама, она бы порадовалась. Может быть вам покажется странным, но она помогала мне в этом решении, поддерживала мысленно, мне казалось, что я ощущал её присутствие даже сегодня…

Офицер встал из-за стола, подошёл к окну и поднял жалюзи, за окном начинался зимний, серый рассвет, и в комнате от этого не стало веселее.

– Я должен вас предупредить, что вам будет трудно здесь. Вы должны положиться на советы вашего родственника, мы ему позвонили и он за вами приедет – «джеймс» вынул из внутреннего кармана визитную карточку, протянул Голицыну, и неожиданно по-русски добавил – Здесь мои координаты, можете звонить, когда хотите.

Голицын растерянно всмотрелся в картонку, там стояло два слова и номер телефона, понять, где имя, а где фамилия он не мог, но больше всех был ошарашен Паша, видно он не ожидал, что «джеймс» всё понимает.

– Моё имя Ги, а фамилия Ру – видя замешательство переводчика, пояснил офицер, мы ещё не один раз будем встречаться и говорить, а теперь вас проводят до проходной, и пожалуйста не стесняйтесь, звоните.

Паша замешкался, что-то быстро стал говорить по-французски, будто оправдываясь в чём-то, но Ги Ру вполне начальственно выслушал его, двумя словами дал понять, что встреча закончена, распахнул дверь кабинета и проводил их до самого лифта.

Его прощальное пожатие, показалось Голицыну столь же жёстким.

Пока они спускались в лифте, Паша сконфуженно молчал, может он не знал, что Ги Ру всё понимает по-русски, и ему казалось, что его подвергли некому экзамену. Александр Сергеевич пытался с ним заговорить, ободрить двумя словами, но тот как-то совсем сник, пожелал удачи и выйдя из лифта смешался с толпой служащих в холле.

Несмотря на Рождество здание Контрразведки немножко ожило, пустое пространство холла преобразилось, даже в праздник здесь сновали чиновники. Если бы ему сказали, что он находится в чреве местного КГБ, он бы не поверил, настолько в его представлении лица этих людей должны были соответствовать «нашим держимордам».

Из дальнего угла, где в кадке росла одинокая пальма с голубоватой неоновой подсветкой, отделилась знакомая фигуры, тяжело припадая на палку и с трудом передвигая своё тучное тело, старый князь простёр руку на встречу Александру Сергеевичу.

– Мой дорогой! Как же вы решились? Ну, да ничего, с Божией помощью мы всё одолеем. Клянусь, я вас не брошу. А теперь едем домой.

* * *

Квартира Светлейшего князя Голицына помещалась в массивном каменном доме девятнадцатого века. Александру Сергеевичу была выделена комната для прислуги, на последнем, шестом этаже, под самой крышей. В этой довольно убогой мансарде единственным украшением было окно, а так, стол, два колченогих стула, матрац и умывальник, уборная ниже этажом на лестничной клетке. В углу комнаты были свалены старые эмигрантские газеты и журналы, хорошо спрессовавшиеся от времени.

Вечерами, Александр Сергеевич погружался в эту кипу, и с удивлением и болью открывал для себя историю своей страны, так надёжно скрытую советской цензурой. О многом он слышал по «вражьим голосам», но далеко не всё, особенно события хрущёвской оттепели, процессы над диссидентами, посадки, закрытие церквей; пятидесятые годы, которые не только для него, да и для всей советской интеллигенции были надеждой на начало новой эры, но очень быстро переродилось в очередное закручивание гаек. Оттепель, оказалась зимней слякотью. Интеллигенции выдали аванс, потом, их же посадили на крючок и они получили свободу, в виде фиги в кармане, продолжая травить анекдоты на кухне.

Голицын открывал окно садился с ногами на подоконник, курил, слушал курлыканье голубей, смотрел на крыши, а дальше через них открывался вид на холм с белоснежным Сакрэ – Кёром, где-то справа маячил уродливый небоскрёб Монпарнаса, золотой купол музея Инвалидов… Можно было не двигаться, стараться ни о чём не думать, где-то внизу шумел город, он провожал закаты, а время как бы замерло, растеклось, словно кисель по тарелке и подёрнулось дрожащей плёнкой. Что будет завтра, послезавтра, через неделю – Голицыну было безразлично, в глубине сознания происходила глухая работа, он противился ей, старался не замечать, но чем больше ему приходилось погружаться в рутинность новой жизни, тем больше он понимал, что даже после своего прыжка в неизвестность, с удачным приземлением ему далеко ещё до душевного выздоровления. Да и как себя не растерять? Ах, было бы ему не шестьдесят, а двадцать!

Не зажигая света, скорчившись на подоконнике, он всматривался не только в ночь, но и в своё прошлое; в памяти всплывали образы детства, разговоры с мамой, их мытарства, и ненависть к жене. Было ли ему стыдно за свои преступные мысли? На этот вопрос он не мог ответить, но вполне сознавал, что осуществи он тогда свои замыслы, (а были моменты, когда он был на грани), то сейчас он не любовался бы Парижем.

Несколько раз в разговоре с князем, он почти был готов к раскаянию, но что-то его всякий раз удерживало. И он подумал, что так как он не совершил этого преступления, то нечего и рассказывать, а преступные мысли они и во сне бывают.

Через пару недель после своего прыжка, он позвонил жене, но та, как только услышала его голос, завопила, прокляла и бросила трубку.

С оказией, он послал письмо сыну – ответа не получил.

Может это было не по-христиански (так бы сказала его мать), но ему было приятно сознавать, что он вызывал ненависть у Ольги. Физического убийства не случилось, но удовлетворение, что он отомстил ей за все годы унижений – сердце его согревало. Может быть, это было не по-христиански (так, наверное, сказал бы тот старичок на кладбище), но он без сожаления, злорадно, представлял, как Ольгу вызывают в КГБ, как она оправдывается перед ними, а дома плачет и воет от бессилия.

Может быть, тоже, не хорошо, но у него совершенно не болело сердце за сына. Уже давно, сын перестал уважать его, и как ему казалось, стыдился отца.

Последней каплей, в их отношениях, был разговор, когда сын с презрительной усмешкой бросил ему «…что с тебя возьмёшь, ты же неудачник».

Горькие воспоминания не оставляли его.

Но больше всего, Голицын, страдал от отсутствия работы. Она настолько въелась во все его поры, превратилась в наркотик, что теперь оказавшись отрезанным от настоящего «дела», он ощутил огромную пустоту во всем теле.

Почти каждый день, ему приходилось заниматься мелкими и большими делами, в основном это касалось его оформления во Франции, эти «дела», разрастались в горы бесконечных ксерокопий, телефонных звонков, встреч с чиновниками, высиживанием в очередях, подач документов на всяческие пособия и вид на жительство. Князь ему помогал как мог, но из-за возраста, он поручил всю эту тягомотную беготню своему внуку, студенту третьего курса Сорбонны, который оказался милым молодым человеком, общительным, обаятельным, унаследовавшим внешность своих предков, но совершенно далёкий от русских вопросов и вполне иностранной складки. Он довольно хорошо знал русский и проводя часами с Голицыным в очередях всячески пытался расспросить его и понять, почему его дальний родственник сбежал из России.

– Скажите, мне дедушка рассказывал, что Россия до революции была почти как Европа, потом всё большевики уничтожили, но неужели сейчас невозможно её возрождение? Я читал, что столько природных богатств, нефти…, что она до сих пор сильная, вон, как все её здесь боятся.

– Не знаю, в чём её сила. Если только в нагнетании страха на весь мир, так это не сила, а слабость. Вот представь, была бы у тебя такая мать, или, скажем жена, которая в тебе не уважение, а один страх вызывала. Ты бы её любил и всё прощал? Уверяют тебя, что на унижении и бесправии долго продержаться нельзя… Все только и ждут в России второго Сталина, и желательно, чтобы он был православный. До сих пор все мечтают о хозяине с железной рукой и в этом почему то видят стабильность Хотя у нас уже такое было… сколько людей, унизили, нещадно уничтожили, сломали веру и лишили собственной воли. Но на Руси матушке уроки истории, быстро забываются.

– Ну, а что же народ?! Вот у нас во Франции, попробуй, тронь только нашу демократию, забастовки пойдут, Париж в баррикадах уже не раз бывал, но мы отстоим свои права.

– Дорогой мой, у нас слово демократия, стала неприличным словом. Наш народ не знает, что с ней делать, его так давно оболванили, раздавили, что он превратился в недоумков. И не думай, что это произошло теперь, при развале СССР! Нет, это случилось, когда начался красный террор. Твой дедушка об этом хорошо помнит, многое может тебе рассказать.

– Нет, я не могу понять… ведь есть теперь в России такие как вы и молодое поколение выросло, я встречаю русских студентов в Сорбонне, они вроде нас… ну почти, как мы.

– Поверь мне, что таких очень мало, ведь на протяжении десятилетий у всей страны корчевали корни и обрезали побеги, так что и эта молодёжь другая, без памяти, без истории, лишённая воли. Я сам недоумок, а мой сын, который, кстати, твой ровесник, но, к сожалению, ему далеко до твоих рассуждений, он предпочитает не копать так глубоко, он уже сложился в молодого недоумка.

Эти темы волновали их обоих, а Кирилл, зовущийся нежно на французский манер – Сирилль, изо дня в день всё больше увлекался, задавал вопросы, пытался разобраться, в тайнах русской души своих предков; и Голицыну было несказанно радостно что, несмотря на другое воспитание, этот русский-француз до сих пор болеет Россией. Да и за собой он стал замечать, что на расстоянии он жалеет свою родину больше… может потому, что она была не досягаема.

* * *

Он несколько раз встречался с Ги Ру, уже без переводчика, на третий раз он показался Голицыну менее напыщенным, они подолгу разговаривали и когда, однажды, речь зашла о работе, сам предложил позвонить в редакцию «Русской мысли». Александра Сергеевича это удивило, но потом он сообразил, наверное, Ги Ру стали известны его беседы со старым князем. Он пару раз жаловался на безделье, на то, что не привык жить нахлебником, что ему хочется быть не просто полезным, но оказаться «при деле». В чём можно найти применение своего таланта в Париже он не представлял, тем более, что французского он не знал, и вся его деятельность сводилось к помощи князю по дому, прогулкам с собаками, хождению в гости и знакомством с многочисленными дальними родственниками.

Случай Голицына, облетел не только эмиграцию. Какое-то время разные журналисты крутились вокруг, даже показывали его пару раз по телевидению, но ажиотажа не произошло, так как Александр Сергеевич, совершенно не стремился к славе «изменника родины», а пикантных подробностей другой измены, просто не было, так что слава его, не успев разгореться, стала гаснуть.

Больше всех им гордился Светлейший князь! Более того, он как ребёнок, с новой игрушкой, носился с ним, приглашал на Голицына гостей, а те в свою очередь передавали его дальше. Круг расширялся, но с русской эмиграцией отношения у Александра Сергеевича складывались сложно, не однозначно; кто-то его принимал за героя, кто-то за шпиона, кто – за сумасшедшего, были и такие, кто откровенно говорил, что «он предатель своей родины». Голицын и не подозревал, что русская эмиграция, столь противоречива и настолько размежевана.

Старый князь обрадовался, когда узнал, о возможной работе в «Русской Мысли», только добавил – «Вы не должны строить иллюзий. Хоть эта газета и старая, но в ней заправляет уже не та гвардия. Всё это люди для меня не близкие, не свои, хотя, есть среди них достойные диссиденты, кое-какие литераторы, философы, лучше всех главный редактор, она из наших, мы с ней знакомы лет тридцать».

Александр Сергеевич позвонил в редакцию и через пару дней был радушно принят тучной седовласой дамой, чем-то отдалённо напоминавшей Ахматову, она лично представила Голицына сотрудникам газеты, а те сразу зазвали его на огромную кухню и напоили чаем. Ему стало хорошо, по-семейному; большой рыжий кот прыгнул на стол, попугай в клетке закричал «Борька дурак», вокруг заговорили о политике, стали ругать Ельцина, хвалить Гайдара, и предложили взять у Голицына интервью. Поначалу, он отнёсся к этому коллективу с опаской, а потом ему здесь понравилось. Суета, суматоха, авралы перед выходом газеты неразбериха, крики, ссоры, мелкие интрижки… всё это было знакомо и даже забавно, он особо не вдавался в детали, держался в сторонке, писал странные вирши о путешествиях по русской глубинке, о дрязгах на телевидении, писал плохо, но милые редакторши помогали, доводили его «воспоминания» до совершенства.

Александр Сергеевич действительно оказался «при деле» и ностальгия по работе, как зубная боль стала отступать.

Потом, дальше – больше, дружный коллектив уже не казался ему «вражьим», а скорее даже своим, советским. Он зачастил в редакцию, прилепился к их жизни, постепенно стал незаменимым помощником, покупал корм коту, чистил его тазик, бегал на почту, сопровождал главного редактора до дома, пил чай, разглагольствовал с ней часами о «жизни и вере», а ещё, подружился с корректором Аллой, которая сидя на кухне, постоянно рассказывала ему о своих несчастных романах, курила и добавляла в чай виски. Лицо у неё было асимметричное, одна половинка как у клоуна плакала, а другая настороженно выжидала несчастий.

Как не банально, но время лечило раны Голицына, можно было ожидать, что он сопьётся или впадёт в депрессию, (а такое с некоторыми эмигрантами случалось) он не стал каждую неделю покупать лотерейный билет в надежде стать миллионером, и не превратился в коллекционера спичечных коробков с видами Парижа, печально, что он так и не прилепился к церкви, но, он стал фанатом этого города.

Город манил и звал.

У него возник некийсимбиоз с ним.

Он не мог бы сказать, что Париж это «его» город, что он его принял безоговорочно, но то, что этот город есть концентрация красоты и гармонии, которая возвышает, отгоняет дурные мыл, вытесняет жёлчь и целебным бальзамом лечит душу – это было так! Бродя по улицам теперь и «своего» города, он с горечью вспоминал рассказы некоторых коллег, которые, возвращаясь из загранпоездок, мрачно отмалчивались, а потом цедили сквозь зубы «да, ничего себе городишка…, мясо есть, а души нет». Ему тогда было нечем возразить, он в Париже не бывал, но теперь он тех моральных уродов презирал и вполне разделял мнение поэтов и художников, которые говорили, что здесь «нужно жить и умереть».

Голицын, не мог оценить особенности французского характера, языка он не знал, но, будучи человеком наблюдательным, он увидел, что народ этот любит свою страну, гордится ей, любит вкусно поесть, повеселиться, много работает, путешествует, и помогает бедным. Правда их щедрость иногда не знала границ – к разноцветным иностранцам они относились не просто терпимо, а возились с разными правами меньшинств, защищали их, осуждали расистов, трубили об этом по телевидению, а многодетная арабо-негритянская семья получала такие «бабки», что не работая могла жить припеваючи. Их было здесь много. Поначалу Голицына это раздражало, как у всякого советского человека крутилось в голове «Россия для русских… Франция для белых», но постепенно он этих мыслей стал стыдиться, более того, он стал подавать милостыню.

Прогулки стали неотъемлемой частью его бытия.

Он мог часами бродить по бульварам, вдыхая ароматы цветущих каштанов, подставляя лицо под облетающие розовые лепестки, блуждая по ночным огнистым улицам, он присматривался к волшебно освещённым витринам, к толпе, к лицам, переходил мосты, спускался на набережные, где рядами стояли баржи, лодки и он вдыхал дурманный запах воды, вперемежку с дёгтем. Он как мальчишка, свешивался с мостов и махал рукой скользящим по Сене трамвайчикам, туристам со всего света, а они улыбались и что-то кричали в ответ.

Голицын полюбил парижское метро, с его весёлыми рекламными щитами, с приветливой толпой, так не похожей на мрачные лица сталинской подземки, а когда поезд выныривал из туннеля и выплывал всем своим лёгким, синим телом на ажурный мост и стайка японских туристов, щебеча, кидалась к окну, щёлкала аппаратами Эйфелеву башню, Марсово поле, Трокадеро, он улыбался и думал, «а мне уже не нужна фотка на память, всё это теперь моё».

Его мучило, что он живёт нахлебником у князя и не может себе позволить лишнюю трату, но как только за свои статейки он стал получать гонорары (жалкие гроши), не задумываясь он шёл в кафе, усаживался на веранде, заказывал чашку кофе или пиво, расслаблялся, вытягивал ноги и откинувшись на спинке стула, часами наблюдал за людьми, слушал весёлую перепалку гарсонов с клиентами, вспоминал прошлое и стоп кадры прежней жизни казались ему немым чёрно-белым кино. Будто всё это происходило не с ним, а с другим человеком.

Как он мог любить Ольгу? Как он мог жить в той стране?

Он узнал как хороша прозрачная парижская весна, потом лето, горячий жар раскалённых домов, с прохладой парков и бульваров, внезапный ливень; потоки воды устремлялись вдоль улиц, падали в особые щели в тротуарах и исчезали в подземных колодцах, через пол часа город высыхал и распускался как чёрная роза после дождя, а дворники-негры, огромными зелёными метёлками подталкивали листья и мусор в бегущие потоки, тщательно вычищали остатки ненастья, прихорашивали улицы, и Голицын, с ребячьей завистью посматривал на эти метёлки и ему хотелось поиграть как в детстве, в кораблики.

Он шёл дальше и в Люксембурском саду, усаживался на кромке круглого фонтана, в котором целыми днями дети всех возрастов гоняли парусники по воде, а старушки, с подсинёнными волосами, чинно сидели на белых стульчиках, читали газеты, книжки, выгуливали внуков; и по ним Голицын сверял время, ровно в двенадцать они подымались и шли обедать.

Он бродил по всему городу, узнал его северные кварталы с беднотой, фешенебельный левый и правый берег Сены, самый красивый проспект мира Шанс Елизе, Лебяжий остров, современные небоскрёбы Дефанса, и оживленный, туристический Китай город…

Он принадлежал только себе и ему, он делал, что хотел, а мог и не делать вовсе, и довольствоваться малым, Париж шептал на ухо, что не бросит его и любой его уголок станет для Голицына приютом.

Конечно, он побывал и в Лувре и в музее Орсэ, а однажды князь повёл его в оперу, но главным музеем был сам Париж, в его атмосфере, он чувствовал собственное ощущение бесплотности, растворения и свободы! Да, да! Он, наконец, понял, что такое Свобода!

И странно, Александр Сергеевич, впервые за долгие годы перестал бояться приближения ночи, кошмарные сны, чёрные тени, сменились пёстрыми весёлыми картинками, которые стирались из памяти, как только он просыпался, но оставалось чувство радости. А ещё, за долгие годы, впервые, он ощутил лёгкость во всём своём старом теле, будто город поделился с ним не только силами, но и напоил живой водой; и не в первый раз некая невидимая соринка, лёгкая песчинка щекотала горло, учащённо билось сердце и благодатные, счастливые слёзы наворачивались ему на глаза.

* * *

Старый лифт медленно полз на последний этаж. Он напоминал узкий школьный пинал, их тела были плотно прижаты друг к другу.

– Прошу вас, только никаких разговоров о политике, в этой семье предпочитают смеяться, а не вести заумные беседы, – раздражённо произнесла Алла, а он сразу почуял запах, опять она пила, а ведь обещала до вечера не притрагиваться.

Странно, но с утра, его не покидало ощущение, что из этого случайного посещения выйдет сегодня нечто значительное, непредвиденное.

На лестничной площадке цветы в горшках, гостевой шум слышался из распахнутой настежь входной двери. Для приличия Алла нажала кнопку звонка.

– А вот и наша Алинушка! – моложавый мужчина, босиком, в белоснежном индийском костюме облапил Аллу и зацеловал. Он как две капли воды походил на своего знаменитого деда писателя, подчёркнутая стилизация в причёске и бороде, дополняла сходство.

– Это Александр Сергеевич – произнесла Алла и хозяин в таком же припадке возбуждения, будто-то сто лет ждал этой встречи, кинулся на шею Голицына.

– Какая встреча, проходите скорее, – и он потянул их вглубь квартиры, – ребятки, смотрите, кого нам привела Алинушка… Это же Пушкин!

Просторная прихожая, направо большая комната, налево застеклённая веранда с тропическими растениями, «индус» увлекал их дальше, вглубь квартиры, всюду народ, кто стоит, кто полулежит на низких кушетках, курят, пьют, группками разговаривают, девушки в белых передничках разносят подносы с закуской, издалека слышится гитарный перебор и русский романс. Алла увидела знакомого и опустилась у его ног прямо на ковёр, ей сразу плеснули виски.

– Зора, Зора… ты где?! Сейчас я найду мою жену…

Хозяин ласково обнимал Голицына за плечи, больше двух минут было трудно удержать его внимание, поговорки, шутки, прыгали, мелькали, он знал их великое множество. Неожиданно перед ними возникла маленькая, костлявая балерина, в розовой пачке, атласных тапочках, её огненно рыжую шевелюру украшал большой белый бант. В полутемноте она казалась неуклюжим подростком, впечатление портила сигарета прилипшая к губам, в одной руке пепельница в другой стакан с красным вином. Балерина встала на пуанты и усмехнулась.

– Я Зора, а ты значит Пушкин? Присоединяйся, выпьем за моё здоровье, мне сегодня восемнадцать, праздную совершеннолетие. Может стишки новые, почитаешь?

– Нет, моя фамилия Голицын, а зовут меня Александр Сергеевич, от этого вечная путаница.

Он по-детски засмущался, ему стало неловко за великого поэта, за себя и вообще всё вдруг стало противно и захотелось побыстрее уйти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю