355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ксения Некрасова » Судьба » Текст книги (страница 2)
Судьба
  • Текст добавлен: 11 мая 2017, 04:00

Текст книги "Судьба"


Автор книги: Ксения Некрасова


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

А восхищались ли вы,

когда русской песне

море по колено?


…запоет гармонь,

я взмахну платком,

небеса в глазах

голубым мотком.

А народ кругом

на меня глядит.

Голова моя

серебром блестит.


«Да присохнет язык к гортани…»

Да присохнет язык к гортани

у отрицающих восточное

гостеприимство!

И жило много нас

в тылу,

в огромной Азии,

в горах.


Как и все,

мы пошли в кишлак —

обменять остатки вещей

на пищу.

И лежала пыль

на одеждах наших…

Но ничего

не сумели сменять мы.


Хозяин-старик пригласил нас

пройти и сесть.

Мы пыль отряхнули

и вымыли руки —

и сели за яства.

И глыбой мрамора лежало

в пиале солнечной

овечье молоко,

урюк и яблоки дышали,

орехи грецкие трещали

лепешки пресные

разламывал хозяин в угощение,

и пряно пахло

фруктами из сада

и медной утварью

осыпанной листвы.


Да присохнет язык к гортани

у отрицающих восточное гостеприимство!


ВДАЛИ ОТ РОДИНЫ 

Сидела я на каменных ступенях —

и олеандра

дугою изогнула стебель

на фоне грецкого ореха,

лист у которого

так пряно-вкусно пахнет.

Кругом цвели обильные цветы.

Полутеней, оттенков и теней

здесь не имеют яркие венцы,

и день кончается без тени,

и не сумерничают здесь.


Тверской бульвар

в день зимний, снежный

стоит передо мной

у раскаленных гор,

средь выжженных песков

и глиняных ущелий,—

все белый снег

да искристый мороз…

Мне травы тонкие на стеклах,

взращенные морозом изо льда,

приятнее для глаз

и сердцу ближе,

чем настоящие цветы

в тропических жарах.

Ах! Север, север.

Здесь пряно,

пыльно,

душно,

от пестроты и яркости

болят глаза.

И так тоскливо —

по большим снегам,—

хоть горсточку бы

русского снежку

с московских улиц

вьюга принесла.


ГОРНЫЙ ФЕВРАЛЬ

Ах! Какие здесь луны

стоят в вечерах

и в ночах

в конце февраля,

когда на склонах снега,

когда воздух, как раздавленный

плод,

по рукам,

по щекам по ресницам течет

ароматом весны,

прилипая к устам.

Ах!

какие

голубые

огни

от луны

освещают холм

и котловину, грязную днем;

при луне она – голубой цветок

с лепестками зубчатых гор.

В сердцевине цветка – дома,

золотые тычинки

огней-фонарей,

и над всем тишина, небеса,

голубые снега на горах.



ВЕСНА В ТАШКЕНТЕ

Вся неделя моя —

одержимое беспокойство.

Шебаршат на душе сверчки

и смычками цепляют

нервы мои.

И от их

сучковатой игры

нет покоя в моей груди,

и хожу,

и хожу,

и хожу

по Ташкенту

в деревьях я…


АННЕ АХМАТОВОЙ

А я встала нынче

на рассвете…

Глянула —

а дом попался в сети

из зеленых черенков и ночек

и из тонких,

словно типа, веток.

Обошла я все дома в квартале —

город весь

в тенетах трепетал.

Спрашивала я прохожих —

где же пряхи,

что сплетали сети?

На меня глядели с удивленьем

и в ответ таращили глаза.


Вы скворцов

доверчивей все, люди!

Думаете, это листья?

Просто яблони

и просто груши?..


Вот проходит мимо

женщина

под рябью…

Голова седая,

а лицо как стебель,

а глаза как серый

тучегонный ветер…

– Здравствуйте, поэт, —

сказала я учтиво.


Жаловалась Анна:

– А я встала рано

и в окно увидела цветы…

А в моем стакане

розы с прошлых весен —

все не сохли розы.

Из друзей никто мне нынче

не принес весны.

Я сейчас с мальчишкой

здесь, на тротуаре,

из-за ветки вишни

чуть не подралась.

Все равно всю ветку

оборвет мальчишка…


И проходит дальше.

Голова седая,

а лицо как стебель,

а глаза как серый

тучегонный ветер.

И ложатся под ноги ей тени

облачками…

Львами…

С гривами цветов…


ДЕТСКАЯ КОМНАТА

1

Радио тонко поет на углу —

тропинкой скрипка

по мыслям тянется.

Сидит за столом сержант,

еще мальчишеская хрупкость

не отлетела с легких плеч.

Полусклоненное лицо

раздумьем мягким и обширным

от губ до лба освещено,

и, как осколки от луча,

алеют канты на плечах,

А у стола

в теткиной душегрее

с рукавами до половиц

голова,

как в платке кулич,

и видать из платка

лоб да глаза,

да улыбка еще видна.

А скрипка живет

у самого неба —

недосягаемо высоко,

и тянется сердце

за тоненьким звуком,

но не может, безглазое,

двери найти.

Или от тихости комнаты славной…

или от милых звучаний

у парнишки от пальцев

по узкой спине

голубые бегут ручьи, —

разливаются синью в глазах,

и в прозрачных висках

родники выбираются вверх.

И даже сама душегрея теткина,

преобразясь на тоненьких руках,

как в чистейший праздник,

из звуков высоких

крыльями вычертила рукава.

У сержанта раздумье ушло с лица

и решение, сузив зрачки,

замкнулось в тонких губах,

как в грань листа…

Он безнадзорных список взял,

взял красный карандаш,

и равнодушие людей

и жесткость голую ночей

перечеркнул косым крестом,

и красным надпись написал:

«Направить в школу —

Гнесиных».


2

И снова сидит

у стола сержант…

Сухощавая строгость

на скулах видна,

и зрачок в острие штыка

суживает глаза,

и в уголках рта

добрейшая улыбка

мелькнет ковыльной струей,

и опять тишина на лице.

Перед ним девчонка стоит,

чуть скуластая на лицо.

С округлого лба назад

волос зачесан гладко,

из опушки густых ресниц

черный умнейший глаз

по-птичьи глядит на вас.

Пред сержантом лежит альбом

сочнейшей раскраски —

был он девчонкой сотворен

из упаковочной бумаги.

И утверждался па листе,

как солнце палевое, Пушкин.

Из глин цветных

так вылепляет русский

своих славян богатырей,

их красит огненною краской

и золотит одежды их,

потом внутри жилищ своих

их на комод старинный ставит.

И Пушкин в пестряди цветной

был как герой прекрасной сказки.


В солдатской кофте на плечах

девчонка, голову подняв,

сказала басом у стола:

«На героиню я

приехала учиться!»

И сжался рот

в рябиновый плод

на дерзостном лице, —

она не скажет про себя,

как без билета, затаясь,

она запряталась под лавку

и скрылась с контролерских глаз…

А сержант и без слов

понял ее беду,

и, бережно касаяся листов,

девчонки он закрыл альбом, —

и стало добрым строгое лицо.

– Есть хочешь, девонька? —

сказал сержант

и встал.


За дверью кто-то ложками бренчал…

был воздух хлебом напоен.


Северный вокзал

1950


ЧЕСНОК

Очень вкусен

горный чеснок

в мае.

И я пошла за ним

в горы.

На склонах лежали

знаменами маки.

Навстречу бежали

широколунные киргизята

с охапками красных тюльпанов.

Шли чинно,

рукой подперев на плечах

горизонты ,

за водой к роднику

молодые киргизки.

Из-под шелковых шалей

на длинные косы

сыпали блики

пунцовые маки.

А на самой высокой вершине,

над смертью и жизнью,

стоял длинноухий,

стоял черноокий

осел,

упираясь

копытцами в камни.

И мне стало забавно.

Обычно душа моя

в тяжелое время

старалась забраться

поглубже в путь сердца

и тихо сидеть там.

Но животное было

так тонко

очерчено умной природой,

так мудро

водило ушами

па фоне огромного

синего неба,

а чеснок

так едуч

и так сладок,

что миг этот чудный

осветил мои мысли

и мозг мой,

и все стало просто…


1944


ОСЕНЬ У СНЕГОВЫХ ВЕРШИН

Каждый день,

возвращаясь с обедом,

я мимо горы прохожу.

Удивляет меня она.

На вершине ее кишлак —

и ни заборов,

ни стен,

ни оград

вокруг его жилищ не стоит —

ни единого дерева нет,

ни куста,

и со всех горизонтов

дуют ветры, —

дрогнут на небе

серые тучи

и, лапы раскинув,

и пасти разинув,

и выгнув пластами

звериную спину,

рушатся с неба

на склоны горы,

кибитки киргизов

сглотнув на пути.

И когда на вершине хмарь —

в котловине у нас

дождь,

или гроза,

или слякотно сеет крупа…

И думаю я:

как же выдержала высь?


«К моим дверям…»

К моим дверям

спускался склон горы,

весь бурый

и колючий,

И тонкая ослиная дорога

из белой пыли

устремилась ввысь, —

то пряталась в тени,

то поднималась вновь,

лиловая от сени облаков…

Два башмака

стоят у нашего порога —

прекраснейшие из башмаков людских,—

пожалуй, больше б им пристало

названье: корабли,

так велики обширные носки,

и задники прочны,

и расстоянье меж бортами

просторно и удобно для ноги,

и шерсть козлиная легла на стельки.

И я сама в нехоженых краях

шла, не боясь,

за кожаными башмаками:

великолепно в них шагал тогда

мой милый друг,

О, мои возлюбленный

из молодости нашей!

И множество земель

мы вместе исходили,

и разные мы слышали языки,

и горе видели,

и победили горе,

и утренние радостные страны

ложились в красках на мои листы.


ПИСЬМО НЕОТПРАВЛЕННОЕ

Где же ты?

Сколько писем

писать еще?

И ответа, как благовести,

ждать.

Ждать от тебя ответа?

Если бы сто рук

имела я,

все бы травы

я перебрала,

сосчитала бы пыль земли,

увидела бы очи твои.

Но, может, ты

не в траве лежишь?

Иль беркут склевал

глаза твои

и синицы кудри

с твоей головы

на гнезда птенцам

унесли?

Нет!

Это думы мои

черные по ночам.

Не коснется секира тебя,

не испепелит чужой огонь,

чернорукий фашист

не подымет ладонь

в золотое лицо твое!

Да охранит тебя от врага

большая любовь моя!

Дождь барабанит по крыше,

темная ночь за окном,

и опять пауками мысли

выползают из темных углов.

Господи,

был бы хоть ты!

Думы свои

я сожму в кулаки,

вырасту до небес.

И в величии слез пред людьми

свитки горя расстелю:

читайте, люди,

сердце мое —

зеркало ваших бед!

За окном редеет рассвет,

на гудок шахтеры идут.

Надо мне на смену идти.

Встаю.


«…и тише, генералы и адмиралы…»

…и тише, генералы и адмиралы,

пробуйте ваши бомбы,

ваши запаянные в сталь Везувии!

Вы мешаете думать,

как вырастить лучше

высокие кроны,

и прочные корни,

и нежные чаши

на тонких стеблях.


«Не пропускай, читатель…»

Не пропускай, читатель,

мимо глаз

людей, чей рысий взгляд

меж лиц, покоем осененных,

вдруг промелькнет, —

как острие клыка.



В МЕТРО

Есть станции метро —

из мрамора и стали,

заполненная воздухом

цветным.

В ней русские мечты

исполнены на сводах —

в изображенье яблок золотых.

И полевой цветок резьбой

на мраморе сквозит.

И лист дубовый в бронзовых

венках

мозаику венчает на стенах.

И сами люди,

что в метро вошли,

преображаются в движенье,

сияя круглыми зрачками,

добреют лицами они.

И вот от входа на лестницу белую

медленно сходят двое;

он шел, как будто раздвигая

потоки воздуха плечом,

одежды синей прочной

ткани

его сурово одевали,

и только льдистого свеченья

откинут белый воротник,

как примечательность здоровья

и свежести душевных сил.

И чуб, как кисть овса,

лежит.

И маргаритка из кармана,

как орден юности, блестит.

На камни юноша глядит:

он видит силищу колонн,

рабочих рук большие волшебства,

что превратили камни в зеркала,

где глина тяжелая была

и тьма подземная жила.

Как музыканта мастерство,

звучала станции метро

и в мыслях, и ушах его.

А девушка, что рядом шла,

была как колос, солнцем

прокаленный,

вся из живительных лучей,

как пламень с пламенем сплетенный.

Большая яркая коса

вкруг головы ее легла.

И удивленное лицо

ловило светлыми глазами

колонны с красными камнями,

людей с огромными цветами

и шелест радостных одежд.

И так, рука в руке, вдвоем

они сходили на перрон,

и в восхищенье москвичи

за ними по перрону шли.

Быть может, это из пустыни

образователи садов?

А может, из сухих надтреснутых

степей

организаторы морей?

И толпы народа —

в белом и синем

и бледно-зеленом —

шли по метро

и несли на плечах

яблокощеких ребят,

поднимая выше голов

охапки пестрых цветов.


ЛЕШИЙ

Еще петух не прокричал

три раза,

не отделились

твердь от вод

и тьма от дня,

и из сумерек сотворился лес;

а он явился

сам по себе

и поселился в дреме.

А зеленые чары стоят

на круглых, рыжих стволах;

и хвойное утро

шипит в ветвях, —

налив до вершим сосняк

желтой пчелиной брагой.

Лицо его

напоминало треугольник, —

заостренным углом

опущенный к полям.

По голубым зрачкам

рассыпан блеск слюды.

Острохребтовый нос,

и рот как виноградный стебель,

и усеченное чело

венчано огненною рыжью,

густые кольца

кованых волос.

Леший долго стоял

на правой ноге,

опираясь копытом в рельс,

и, уставив рога в горизонт,

подцепил на рога,

как медный горшок,

солнце с варевом зорь.

И умолкла трава,

и поникли цветы,

не тревожа мысли его.

Склоняясь, ощупывает путь:

«Зачем ты здесь,

в моем трепещущем владенье

тревожишь разум мой

недвижностью холодной?

О, я предвижу умирание,

тоскующих семян неувядание,

посеянных для жизни мной.

Когда хозяин твой,

тобой презренный раб,

мир опояшет наш?

Кто он?!

Хотел бы видеть

лик его

и выпуклости лба,

чтоб мысль его узреть.

И очертанья губ,

чтоб чувственность

познанья ощутить.

Мне нужно бег

его остановить,

чтоб заглянуть в глаза.

О, мой

зеленый шелестящий дом.

Зачем молчишь,

сердечный трепет крон

упрятав в древесину?

А может, сам я

сердцем скуден стал

и уронил сияние листа.

Лежат стальные

жерди здесь,

как мост, поставленный

от разума к цветам.

Пройдет ли кто?»

Но ухала земля

под роговым копытом.

Путь загудел,

и задрожала сталь.

Утес его еще скрывал,

и только звук

тяжелый, как обух,

ударом воздух колебал.

Метая искры и огонь,

летит по рельсам на колесах

обтянутый железною пластиной

гигантский череп

лошадиный.

И нет у черепа лица,

и нет у черепа чела.

И негде думам уместиться.

Лишь очи,

очи черепные,

огромным светом зажжены.

И в сочленениях хвоста

мелькают облики людские,

да сбоку в голове стоит

сам человек

и движет круги роковые…

Но где же он —

начальник трав,

хозяин леса и болота?

Промчался поезд на колесах,

и серый камень

встал у шпал.

И слезы синие из камня

текли, как струи родника,

и падали на землю, образуя

из незабудок

вечные венцы…


НЕ НАДО ПЛАКАТЬ, МОЙ СТИХ!

Не надо плакать,

мой стих!

Ты наденешь на плечи рюкзак,

русскую палку в руку возьмешь,—

и к дальним верстам дорог

себя для людей понесешь.

Безгнездные,

мы растеряли стаи:

сыны в боях,

отцы в боях,

братья в боях.

А мы,

с грудными на руках,

вдоль СССР

ошеломленно бежали

и оставляли счастье у дорог:

и без цветов,

и без крестов,

и нету слез.

Осиновый кол

в груди моей.


Мускулы крыльев ослабли,

пересекая вершину скорби,

мысли мои иссякли,

глаза слепы от боли,

бездеятельно виснут

руки по бокам,

а сердце, —

сердце что ж?

Все в синяках оно,

в ушибах горя.

Товарищи мои,

мои стихи,

дитя мое,

мое дитя

и молодость моя —

битюжным стоптанным копытом.

И будет

страшный суд

на поле брани.

Еще звенящий благовест мечей

не смолк,

еще зеркалится

не высохшая кровь,

а судьям ставят

красный трон

в судилище народов.

О жизнь!

Как уберечь твое лицо,

что открывает мир?

Твой гордый лик,

железный взгляд

и беспощадный шаг?

В опорках стоптанных,

с мозольными руками,

с высоким лбом

и дерзкими глазами

идешь по полю брани —

без троп и

без дорог —

к высокой цели,

1942


МОЕ ПАЛЬТО

Мое пальто!

Все собираюсь я

твой внешний вид

прославить перед миром

в наш многотрудный,

многодумный век.

Но не к лицу теперь

стихами облачаться,—

все о куске,

о хлебе

думают народы.

Душа и бог

преобразованы в желудок,—

что в нас лежит

и требует почтенья.

Мое пальто!

Твои седые петли

и воротник, в морщинах от тревог,

и плечи, сникшие

от тяжкого раздумья,

все горести мои

с тобой, мое пальто.

Мы оба так нелепы

и смешны

среди желудочных молитв и баснопений,

и больно мне слепое отношенье

к твоим полам,

к твоим локтям,

мое пальто.


1941 ГОД

Ночь, обезглавленная взрывами,

уставилась из стены,

до жути квадратнобокие

чернели ямы из глазниц.

А из разбитых углов

обнаженный, как кровь, кирпич,

А может, и нет

четвертой стены.

Может,

это сама война

выставилась на нас двоих.

А в комнате мы:

я

да сын

месячный в колыбели.

А от стены к стене

простерлась пустота.

И ужас колыхал дома,

и обезумевшие стекла

со свистом прыгали из рам

и бились в пыль о тротуар,

истерикой стеклянной звеня.

И входит муж,

он в черной весь пыли.

И страшный скульптор

пальцами войны

из каменных пород

лик вылепил его.

Огромный лоб

с изломами тревог

повис над озером глазниц.

Где мира нет,

откосом скал

катился подбородок вниз,

и только

человечий рот

был обнажен и прост

пред волею судьбы.

Что сын?

И к сыну подошел.

На склоны лба

спокойствие легло.

И яснолунная склонилась тишина

над ликом сына и отца.

И стены успокоенно молчат,

и потолок повис над головами,

и тоненько звенят в стакане

осколки битого стекла.

И в этой ясности

стоял он долго-долго.

А может, миг,

единый миг

таким возьми.

И рухнул,

и ясности нет.

В ясности буря чувств,

и тяжко от смертей глазам.

И пальцы

жмут изломанный мундштук,

и голос,

как чугунная доска,

от боли треснув

пополам:

– Взорвали шахты мы сейчас

и затопили их, —

А площадь за окном

от взрывов бомб

вздымала волосы столбом,

и щупальца, шурша в небесах,

прощупывали землю и сердца.


«Стоит на печи горшок…»

Стоит на печи горшок.

Пчелиный тает воск в горшке

для смазывания воском ран

на грушевых стволах,

и яблонях,

и вишнях.

А у печи сидит солдат…

Еще пыль не сошла с сапог,

еще пот не обсох с дорог,

и шинель от спины до полы

пахнет порохом от войны,

и глядит из его зрачков

боль разбомбленных городов.

Лежит лучина на столе,

пучки кудельки —

на ведре.

Он на лучину вьет пучки,

приготовляя помазки.

Он мог бы молотами бить,

железо сверлами сверлить,

но две ноги,

одна рука —

и опечалена судьба.

И отворачивает взгляд

от бабьей утвари солдат.

Солдат встает

и, дверь раскрыв,

садится на порог.

Лежат колхозные поля

в прозрачности пространств

весенних —

и величавы и спокойны,

как мысль огромного народа

в очарованье мастерства.

Еще поля не засевали,

еще сады не зацветали,

еще на вспаханной земле,

как струны, борозды лежали,

и ветер пашни задевал,

и звук от пашни отлетал.


Солдат в безмолвии сидел,

на родину свою глядел.

Глядел на родину солдат —

и от огромной красоты

солдат душою потеплел.

Трава шуршала у сапог:

«Солдат с войны вернулся жив!»

И ветки вторили берез:

«Пришел здоров!

Пришел здоров!»

Сучок сучку передавал:

«Врага изгнал!

Врага изгнал!»

И шелестел поток вершин:

«Он мир принес!

Он мир принес!»

И, с воском взяв горшок, пошел

залечивать он раны на стволах —

на грушевых стволах

и на вишневых тоже!


В ГОСПИТАЛЕ

Стояла кровать

у большого неба...

Нежно, люди, касайтесь земли,

не шумите делами звуков

и слова не бросайте громко.

Этот час

будет бережно тихим.

Сядь тихонько

в траву у подушки.

Мир, взъерошенный

бомбами, войнами,

мир, заляпанный

кровью по пояс.

Юноша в льдисто-

кристальной постели.

В наледи бинт

в молчании синем

глазами сиял

у какой-то,

больше чем бог,

человеческой цели.

Встанем молча,

склоняя колени

перед защитником

русской земли.

И сквозь стоны и раны

и огненный вскрик

мы почувствуем подвиг его.

Руки!

Опить эти руки

лезут в глаза:

белые мальцы,

как свечи зажженные,

лежат пятернями

в моих зрачках.

У нас в СССР

таких и нету,

холеных,

с фитилями красных ногтей.

Чьи они?

Чьи?

Были тревоги,

выли собаки,

люди с узлами

бежали во мраке,

ногами давя

о плиты и камни,

звонкие всхлипы

ребяческих слез.

Прожекторы-светы

вздымали столбами берез

и мощно крестили

распятьем Россию.

И небо,

и землю.

и страшную ночь.

Поля покачнулись,

шатнулись за облако

шваброю леса —

и сгинуло в тучах.

Огромные смерти

со стеклянными лбами

торжественно плыли

на жестких крылах.

Пощады не ждал я,

и красных перчаток

горящую пачку

я кинул в глазницы

стального врага.

Смерть глянула косо

и клич приняла.

И в мертвой петле

задохнулась луна.

Шатался враг,

качался я.

И, боем яростно дыша,

шаталась птица —

на крылах —

моя.

Но нет патронов у меня,

и пулемет умолк.

И вдруг – не я,

а мозг —

схватил

с кружащей высоты

две обнаженных пятерни.

И я забыл,

что я живу,

что бездна надо мной,

что жить могу,

я видел руки —

и войну.

Я видел родину мою.

И врезался винт

моего истребителя

смерти в плечо,

алюминий кроша.

Руки,

опять эти руки

давят глаза.

Красные когти,

как факелы в пламени,

торчат из мотора

в моих зрачках…

Стояла кровать

у большого неба…

Сядь тихонько

в траву у подушки.

Мир, взъерошенный

войнами, бойнями,

мир, заляпанный

кровью по пояс.

Только взор мой

да ты,

да вселенная

трав и растений

встанет молча,

склоняя колени

пред защитником

русской земли.

И сквозь раны

почувствуем сердце его —

любовь, как сдвинутое

небо,

к нам приближает пламень

звезд.



БИБЛИОТЕКА ИМЕНИ ЛЕНИНА.

СТАРОЕ ЗДАНИЕ

Век девятнадцатый

на каменном фасаде

запечатлел изящество души,


застенчивой улыбкой осветив

цветов неувядающий изгиб,

колонн граненые черты

и лавров мраморных листы;

весь дом стоит —

на вздыбленном холме.


«Глядите, люди…»

Глядите, люди, —

девка пред солдатом

средь бела дня,

насмешек не стыдясь,

стоит в тени розовых акаций

и стриженую голову его

все гладит, гладит

легкою рукою…


ВОКЗАЛ

Мешки, отсвечивая ткацкою основой,

наполненные девичьим приданым,

накопленным на торфоразработках,

лежат, как идолы

у мраморных скамеек,

чуть приоткрыв оранжевые рты,

на скамьях тихо, рядом,

одетые в стеженые пальтушки,

мордовки юные сидят…

И солдат

в ожидании своего эшелона

какую-то до слез знакомую мелодию,

прижав баян к груди,

выводит медленно в тиши.

И сидит, как каменная баба

посреди заката на холме,

большелицая,

прямоспинная,

с балалайкой в каменной руке

средних лет мордовка на мешке.

И, следя глазами за баяном,

шевелит губами в такт она.

Под рукою тоненькие струны

вторят

вдохновению солдата…


ЗАКОНЧЕН ДЕНЬ РАБОТ

Мой умный друг —

железный экскаватор —

чуть-чуть устал,

для моря расчищая дно, —

он шею вытянул

к багряному закату

и, челюсти раскрыв, зевнул…

И паклей вытер кулаки

и зашагал домой

через пески.

И словно ломоть сочной дыни,

повисла желтая луна

над экскаватором в пустыне.


РАЗГОВОР С ДЕРЕВЬЯМИ

Посвящается И.В. Мичурину

Деревья гневные

вокруг меня стояли,

а я, привстав

на цыпочки босые

я пальцы стиснув

дерзко в кулаки, —

я укоризны дубу

громкие кричала:

– Я ж, старое,

тебя девчонкой знала,

я у корней твоих

тебе стихи читала,

девчоночьи слова

на тоненьких стеблях,

как заячьи цветы

в трехлистных лепестках,

и ты внимало мне,

а в высоте

вершиной утвердительно качало.

Зачем молчишь?!

Умнее стала я,

писать стихи

училась в институтах.

А ты стоишь, как столб,

и на прочтенья мои

сучком не пошевелишь! —

И ухнул дуб,

и, разогнав со лба

седые облака,

дуб уронил, как дождь, с листа

округлые слова:

—Ты не кричи

и леса не тревожь,

а посвяти стихи

огромному владыке,

что переделывает древние деревья,

вновь сочиняя листья и плоды.

Недавно он соединил

и землянику и жасмин,

и образ нового растенья

явился гордо перед ним,

а сам он ходит но земле,

как люди все,

на удивительных ногах.

И завершен над хрупкими плечами

русоволосой головой,

как кроной с светлыми листами.

Полупрозрачными утрами

приходит он —

высокий, как рассвет, —

ко мне за семенами.


МАЛЬЧИК

Сандал —

это так просто:

посредине кибитки яма,

а над ямою низенький столик,

он покрыт одеялом,

похожим на тюльпанное поле.

В яму углей горячих насыпают,

под одеялом протянут ноги

и сидят вокруг теплыни люди,

от работы дневной отдыхая.

А на стенах висят тарелки,

ярче неба в тарелках звезды,

и красивей луны пиалы

на уступчивых нишах стоят.

И синее морей одеяла,

и желтее пустынь одеяла,

разноцветней лугов одеяла

друг на друге лежат.

Но чудесней всего на свете

в глинобитной кибитке киргиза

баранчук —

годовалый мальчик;

он в пухлом халате на вате,

азиатским платком подпоясан.

Перламутровых пуговок ряд

на спине у халата звездится,

и ястреба легкие перья

в тюбетейке пучком стоят.

Как огонь,

он древнее древних,

он киргизов гордый наследник,

он родитель людей нерожденных,

годовалый сидит у бабая,

и глазищи в косых разрезах

обливают потоком счастья

мир и солнце,

себя и свет.


СТИХИ О СЛОВЕ

Этот древний летописец

не дает мне покоя,

улыбается ласково сухоньким ртом,

стоит и стоит у стола моего, —

а глаза, как ромашки, в белесых ресницах,

и седые косицы,

и подрясник на нем холостяной.

Время приходило, уходило,

за собой столетья приводило

и остановилось на мгновенье

перед современником моим.

Государству требовалось слово – щедрее, как воздух,

чистое, как лилии кувшин,

чтоб за словом этим

юноши и взрослые, не бояся,

к Коммунизму шли.

Ищет-ищет слово

погруженный в летописи лингвист…

Словари старинные листали,

хлебопашцы слово увидали,

буквы быстро написали в ряд,

получилось слово ЦЕЛИНА.

Целина – целинная земля.

И глагол поставили впереди.

И поднялось слово

знаменем романтики

с полосой зеленой,

с полосой черной,

в золотом, как солнце, окружении.


1954


«Жизнь ты, моя жизнь…»

Жизнь ты, моя жизнь,

вес состариться норовишь,

погодила бы сечь лицо,

погулять бы еще в молодых…


Поглядишь на лицо,

а в лице существо —

светом и солнцем,

как день, полно.

И алые соки

из недр земных

по зеленым стеблям

текут в цветы.

Ты мне, мой талант, помоги,

как весну в сорок лет удержать.

Жизнь ты, моя жизнь,

все состариться норовишь,

погодила бы сечь лицо,

погулять бы еще в молодых…


Поглядишь на лицо,

а в лице существо

светом и солнцем,

как день, полно,

И алые соки

из недр земных

но зеленым стеблям

текут в цветы.

Ты мне, талант, помоги,

как весну в сорок лет найти.


«На небе тишь…»

На небе тишь,

а под небом ночь…

Во дворе у нас тень, и

свет,

и окна, как пчелы, на восьми этажах

блестят позолотой

стеклянных крыл.


«Художник с девчонки…»

Художник с девчонки

пишет портрет,—

и кисти в руках,

и краски горят,

а сущность лица

никак на холст

не хочет в портрете лечь.


Шины очков

сдвигаются на лоб.

«Вы, вероятно,

не видали арабов,

чьи одежды

как будто сшиты

из чайных плантаций —

так они полосаты и ярки».


И в глазах у девочки

солнечные фейерверки,

от раскатов этих

уши словно заячьи.


«О лес!..»

О лес!

Опять я у твоих корней.

Склонясь,

разглядываю травы.

И без раздумья —

все оставив —

иду по тропам

средь весны,

и ощущения мои

повисли надо мной шатрами

зелено-пепельной листвы…


«Под вечер солнце соками земными…»

Под вечер солнце соками земными

из рек дымящихся

и радужных озер

досыта напилось,

и, бражности не выдержав земной,

оно шатнулось раз, другой

и село, вытянув лучи,

на край приятнейшей земли.


АУКА

Посвящается Сергию Радонежскому

Этот тихий пустынник

и деревянных мастер игрушек

улыбается ласково

сухоньким ртом.

Я пишу —

он стоит у стола моего.

А глаза, как ромашки,

в белесых ресницах,

и седые косицы,

и подрясник на нем холстяной.

Как тебя усадить мне,

начинатель игрушек,—

про тебя я читала

в замшелых архивах,

как меж богом и троном

ты служил бескорыстно Руси,

как учил хлебопашцев простых

деревянные резать игрушки.

И еще я слыхала,

как из дерева липы

для молодого сына

деревянную куклу баба точила

впервые на Руси.

Кукла вышла лицом, как лучи,

хороша,

нарекли ее именем Аука.

Пять столетий от куклы

Ауки прошло.

И рассыпались в прах цари,

и законы твои в пыли.

А игрушки-то вот живут,

и Аука в руках у ребят

получила бессмертие души.


«Сгущались сумерки в садах…»

Сгущались сумерки в садах,

и небо,

синее, как папиросная бумага,

натянутое на обруч горизонта,

на яблоневый снежный цвет,

бросало тень…


Ах, эти яблони в цвету

у белых хат…

Их ветви в лепестках

напоминают мне Урал,

засыпанный сугробами,

увязнувший в снегах.


Да, был вечер.

Без слов, без звуков.

Лежала дума на челе

спокойной тишины,

О чем?


Не надо слов.

Имей большое сердце,

и ты поймешь величие полей,

величие земли.


Косились в сторону

из окон огоньки,

и в их лучах,

как слезы ребятишек,

роняли ветви наземь

свои вишневые цветы.


1952


«И жгучие стволы берез…»

И жгучие стволы берез,

похожие на стержни молнии,

вонзались разветвленно в небо,

и в землю тоже разветвленье шло.


СИРЕНЬ

Встретила я куст сирени в саду.

Как угодно он рос из земли,

простодушно раскинув листы.

И, как голых детей,

поднимал он цветы,

обнажений своих не стыдясь.

В чем же, думала я,

сила этих кружков,

по ребячьим рисункам

рожденных землей,

и наивных соцветий,

и смешных лепестков?

Почему мудрецов,

пастушат и поэтов

так волнуют

на палочках крестики эти?

Многое люди

постигли на свете,

и умеют многое делать они.

Но нет силы у нас

передать лик цветка.

И мы молча стоим

и глядим

и ворочаем думы свои.


СУДЬБА

Люди рождаются —

и идут по нехоженой целине,

каждый среди судеб

прорубает дорогу себе,—

и двое рождаются тоже,

а между ними море лежит,

иль стена пролегла,

иль город —

этаж на этаж стоит;

а эти не знают друг друга,—

каждый в своей тропе

идет дорогами мира,

не ведая о судьбе.

И вдруг – поворот,

и город,

и море,

и степь в стороне,—

две, дороги на повороте

пролегли в одной колее.

И встретились двое вместе,

и легче обоим дышать,

и легче дорогу к счастью

средь множества троп искать.

Иль просто вечером тихим

в теплой сиреневой мгле

сидеть где-нибудь на дороге

и руку держать в руке.


НА ЗАКАТЕ

Я сидела ниже травы,

тише листвы.

А выше моей головы

цвели на грядах цветы.

И лиловые залы видела я.

и оранжевое убранство их.


Цветочный паломник —

косматый шмель —

в дом голубой

на зеленом стебле,

не стуча, не спрося, влетел.

А в зале чаши

нет никого,

и тычинки стволов пусты,

и лапы шмелю ни к чему

без желтых следов пыльцы.

И незваный гость

зажужжал в усы

и вылетел вон, сердясь.


А в синем небе гасла заря,

и в цветах закрывался вход…


СЕВЕРНЫЙ ВОКЗАЛ

Я приходила вечерами

с вокзала

к северным перронам

и, как сограждане мои,

в высоких залах

поезда ждала.

Я у стены стою:

напротив толпы

слушающих пенье,

как эти залы, мы

с неповторимей росписью

единого двадцатилетия.

Но солнечность картин

под копотью трагедий,

и на одеждах зальных,

как на пальто у нас,

фанерные заплаты на стенах.

Бледное лицо

и в серых кольцах глаза,

а бас Шаляпина

из воздуха воздвиг

звучанье давних битв.

И щит славян

на цареградском камне

рукою русского прибит,

и толпы слушают,

пред звуком чувства обнажив.

А я,

как нищая

пред собором вниманий,

за подаянием сердца

протягиваю ладони.


1944


«Я вынимаю ближе к свету…»

Я вынимаю ближе к свету

очищенное от кожуры,

еще дымящее соками

лицо второе из души,

а ранее Музою звалось.


Ликующее состоянье —

одна средь улицы стоишь,

и каждое из встречных лиц

как неоткрытая планета

средь звездных глаз,

сердечность приоткрыв.


НОЧНОЕ

На земле,

как на старенькой крыше,

сложив темные крылья,

стояла лунная ночь.


Где-то скрипка тонко,

как биение крови,

без слов улетала с земли.

И падали в траву

со стуком яблоки.

И резко

вскрикивали

птицы в полусне.


УТРО 

Я завершила мысль,

вместив ее в три слова.

Слова, как лепестки

ощипанных ромашек,

трепещут на столе.

Довольная

я вытерла перо

и голову от строк приподняла.

В подвал упали из окна

концы лучей

от утреннего солнца…


«Мятежность дум…»

Мятежность дум

проходит от березовых листьев,

что потеряли почку к середине мая.

От очертания ветвей,

струящихся с коричневых сучков,

как тонкие дожди.

И с мысли пыль стирают

хрупкие цветы,

что вновь из трубочек

выходят в прошлогодних хвоях.

1947 


ИЗБА

В доме бабушки моей

печка русская – медведицей,

с ярко-красной душой —

помогает людям жить:

хлебы печь,

да щи варить,

да за печкой

и на печке

сказки милые таить.


CКАЗКА О КОТЕ И ЕЖЕ

И жил на свете

дымный кот.

Он мог бы быть красив и толст.

Но гребни крыш

и взлеты труб

под звезды сочные влекут, —

и ожиревшему уюту

кот предпочел

ночную мглу.

Гулял по острию карнизов,

вздымая гордо

пышный хвост.

Пушистый встретив силуэт,

бросал воинственный привет.

Потом садился на трубу

и молча созерцал луну.

А рядом с печкой —

на полу —

был пойман в ящик

серый еж…

И ящик он копал вначале,

как почву прошлогодних хвой.

Не пахли доски

корневищем сосен

и влажность не сочил

фанерный дерн.

Ведь землю еж,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю