355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кристоф Хайн » Чужой друг » Текст книги (страница 8)
Чужой друг
  • Текст добавлен: 2 декабря 2017, 04:00

Текст книги "Чужой друг"


Автор книги: Кристоф Хайн


Жанр:

   

Повесть


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)

Здороваясь, Хиннер поцеловал меня. Мы сели обедать. Разговор за столом шел непринужденный, даже слишком непринужденный, чтобы быть вполне обычным. Только отец вроде бы ничего не замечал. Он просто удивился, что они пришли вместе, расспрашивал сестру о муже и о своей внучке. Сестра отвечала односложно.

На кухне, помогая матери мыть посуду, сестра попросила ничего не рассказывать мужу. Он, вероятно, будет звонить и справляться о ней. Пусть мать что-нибудь придумает, а она потом сама все объяснит, когда вернется домой. Мать только молча кивнула, наклонив голову над мойкой. Короткими, энергичными движениями она крутила в руках тарелку. Щеки у матери опять пошли пятнами.

Я отнесла посуду в комнату. Хиннер, расположившись в кресле, курил сигару. Когда я вошла, он встал, попытался помочь, но не знал чем. Мы стояли в нерешительности. Наконец, Хиннер спросил, как я живу, работаю. Самого его назначили в сентябре старшим врачом. Я удивилась. Хиннер много лет жаловался, что в больнице у него неважные перспективы и ему трудно продвинуться. Он злился, бывал желчен, саркастичен. Впрочем, о новой должности Хиннера я уже слышала от матери. Он заметил удивление, понял причину и объяснил, что за последние два года обстановка в больнице переменилась к лучшему. Теперь у него неплохие отношения с шефом, который даже берет его на международные конгрессы. Словом, его ценят. Я спросила, вступил ли Хиннер в партию. Он ответил утвердительно и добавил, что все иначе, чем я полагаю. Этот шаг серьезно обдуман. Я перебила его, сказав, что вообще ничего не полагаю. Хиннер снова сел. Перехватив мой взгляд, он спросил, не сержусь ли я.

Я удивилась:

– Из-за чего?

– Из-за сестры, – пробормотал Хиннер.

– Я-то тут при чем? – возразила я спокойно.

Хиннер сказал, что рад моему спокойствию. Он вообще считает меня хорошим человеком, поэтому мы всегда понимали друг друга. Я возразила, что вряд ли можно считать меня хорошим человеком, во всяком случае к ним обоим это не имеет ни малейшего отношения. Их дела касаются только его и моей сестры. Хиннер встал и сделал неловкую попытку погладить меня по щеке, повторяя, что я хорошая.

Вернувшись на кухню, я застала сестру в слезах, глаза матери тоже были заплаканными. Я молча принялась вытирать стаканы. Через некоторое время мать нарушила молчание. Не надо забывать про рождество и портить друг другу настроение, сказала она. Сестра спросила, неужели я тоже считаю, будто она увела у меня Хиннера. Я ответила, что мы давно разведены, нас ничего не связывает и она может спокойно спать с Хиннером. Сестра резко возразила: для нее главное не это. Они любят друг друга. О ней мне трудно судить, сказала я, зато мне известно, что всегда было главным для Хиннера. Сестра опять заплакала, а я тут же спросила себя, почему обошлась с ней так жестоко. Ведь не было необходимости говорить ей все это? Зачем я ее обидела? Какое мне дело до того, что они сошлись?

Мои попытки извиниться и что-то объяснить были тщетными. Сестра смотрела на меня с нескрываемой злостью. Мать твердила:

– Не ссорьтесь, дети, сегодня же рождество.

Мы сели пить кофе и заговорили о родственниках. Мать сбивалась, перескакивала с одного на другое. Сестра оскорбленно молчала. Хиннер чувствовал себя довольно-таки неловко. Часов в семь они ушли. Поскольку сестра и Хиннер уходили вместе, отец сообразил наконец, что к чему. Прощаясь, он ужасно побледнел. Мне было жаль его. Отец не мог этого ни понять, ни принять. Раньше он грохнул бы кулаком по столу и закричал. Только отец давно присмирел. Теперь он все прячет в себе. Молча сел к телевизору и уже не обращал на нас никакого внимания. Костяшки его пальцев побелели.

Мы рано легли спать. Было слышно, как мать уговаривает отца сказать, что он обо всем этом думает. Мать несколько раз повторила свою просьбу, поэтому я догадалась, что отец продолжает отмалчиваться.

Я попробовала уяснить мое нынешнее отношение к Хиннеру. Нет, нас больше ничего не связывало. Неделями и месяцами я даже не вспоминала о нем. Мы стали совершенно чужими. Почему же меня злит его связь с сестрой? Почему мне противно то, что меня не касается, уже не касается? Откуда эта обида? Недовольная собой, я заснула.

Второй день праздников прошел тихо. Мы спокойно коротали время. Настроение было так себе.

После обеда пришли тетя Герда и дядя Пауль. Мужчины заговорили о политике, а мать заставила меня рассказать о работе.

Вечером позвонил из Ростока Ханнес, муж сестры. К телефону подошла мать. Она спросила про внучку. Мать сделала мне знак взять трубку и поговорить с Ханнесом, но я отрицательно покачала головой. Я увела тетю Герду из комнаты и прикрыла дверь. Так матери будет легче врать про сестру.

Повесив трубку, мать передала всем приветы от Ханнеса. Я взглянула на отца. Он не поднял головы. Я чувствовала, что в нем все кипит. Если бы отец был верующим, он сейчас, пожалуй, проклял бы мою сестру.

На следующий день я поехала за город фотографировать. Было холодно, и вскоре я озябла. Согреться поблизости оказалось негде – ни одного кафе, ни одной закусочной. И все же я вернулась домой только затемно.

Зачем я вообще приехала к родителям? Нам нечего сказать друг другу. Однако на следующий год я снова поеду к ним, а еще через год опять, и так до тех пор, пока «смерть не разлучит нас». И каждый раз я буду злиться на себя за то, что поехала, но мне никогда не хватит мужества порвать наши отношения, хотя по сути дела мы давно уже стали чужими.

Вечер мы провели втроем. Вспоминали мое детство, наш городок Г. и давних знакомых. Отец был весел и разговорчив, как никогда, а мать прямо-таки сияла. Удивительно, что у нас такие разные воспоминания о прошлом. Годы, которые для меня были страшными, тяжелыми, казались им прекрасными, полными шуток и забавных историй. Вероятно, родители были счастливы в ту нору, когда я была так несчастна. Мы никогда не понимали друг друга.

Вечер получился милым. Все было бы совсем хорошо, если бы один раз не возникла неловкая пауза, когда мать спросила о моих планах на завтра, а я ответила, что опять поеду фотографировать.

Расходясь спать, мы обнялись и поцеловались. Как когда-то. Только это было так давно, что теперь представлялось невероятным.

В воскресенье приехал Генри. На нем был коричневый костюм в крупную клетку, на голове – широкополая шляпа. Таким я его еще не видела и чуть не упала со смеху. Я сказала, что он похож на конферансье из второразрядного шоу. Генри слегка обиделся за свой выходной костюм, которым надеялся произвести впечатление. Когда мы пошли в дом, он погладил меня и шепнул, что хорошо бы поскорее остаться вдвоем.

Мать была ужасно рада приезду Генри. Она сочла это свидетельством доверия, залогом прежних, хороших отношений между матерью и дочерью, у которых нет друг от друга секретов. В приезде Генри ей хотелось видеть подтверждение того, что нас с ней еще многое связывает. Мать суетилась вокруг него, принесла пирожных, печенья, спрашивала, не хочет ли он еще чего-нибудь. Видно, Генри понравился матери.

Отец заговорил с Генри о его работе. Генри отвечал серьезно и рассудительно, поэтому отец тоже был доволен. Отца интересовали политика и производственные дела, поэтому он не любил, когда о них говорили легкомысленно или пренебрежительно. Отец не доверяет нашему поколению и считает, что у нас недостаточно развито чувство ответственности. Он боится утраты идеалов, которые для его поколения были вне сомнений. Отец разочарован – мы не оправдываем его надежд. Он скептически и раздраженно относится ко всему, что несет с собою новое поколение.

На вопрос матери, есть ли у Генри семья, он рассказал о своей жене и двух детях, словом, родителям пришлось проглотить еще одну горькую пилюлю. Правда, Генри добавил, что живет с женой поврозь, но это дела не спасло. Бедные старики, сколько потрясений выпало им на Новый год.

Вечером мы играли в бридж. Мать будто подменили. Было заметно, что ей хотелось понравиться Генри. Она вступала в борьбу за потенциального зятя, желая дочери счастья, скроенного по понятной ей мерке.

Позднее, уже в постели (мать спросила, где будет спать Генри, так как ей казалось приличней, чтобы он спал в гостиной, однако промолчала, когда я удивленно ответила: «Конечно, у меня»), Генри рассказал, что жена ему угрожала, хотя довольно туманно, поэтому он даже не понял толком, чем она, собственно, грозит. Жена сказала, что жить так дальше не может, но развода не даст. Неопределенная, многозначительная угроза. Я спросила, сильно ли его это беспокоит. Трудно сказать, ответил Генри. Ведь ничего не ясно. Он погладил меня и проговорил:

– За кого я беспокоюсь, так это за детей.

Мы лежали рядом, едва касаясь друг друга, молчали и курили. Каждый думал о своем, спокойно и в то же время с какими-то томительными предчувствиями.

На следующий день я помогала матери готовить новогодний стол, а Генри пошел с отцом во двор, где у отца был сарайчик. Потом Генри рассказал, что они что-то вытачивали там на токарном станке.

После обеда мы с Генри прогулялись по городу. День был ясный, солнечный. Выпавший за ночь снег затоптали, и теперь он лежал серый и грязный. Из подворотен дети бросали нам вслед шутихи. Одни ребята с визгом убегали в подъезд, другие со скучающими лицами наблюдали за нашей реакцией.

Было тепло, и мы шли в расстегнутых пальто. Генри спросил, чего я жду от него. Я не поняла вопроса и недоуменно подняла брови.

– Как ты представляешь себе наши дальнейшие отношения?

Я ответила, что не задумывалась об этом.

– И хорошо, – проговорил Генри. – Мне не хотелось бы разочаровывать тебя, да и самому не хочется новых разочарований.

Я сказала, что вполне с ним согласна. Генри загадочно произнес:

– Будем надеяться.

В церкви служили вечерню. Мы присели на последнюю скамью послушать. Кроме нас здесь было лишь несколько пожилых людей. Священник все время поглядывал на нас. Вскоре у меня появилось ощущение, будто мы мешаем. Мы тут были чужими. Мы ушли из церкви.

По дороге домой нам повстречалось довольно много пар. У женщин из-под шуб выглядывали длинные платья, в волосах блестели стразы. Встречные поздравляли нас с Новым годом, и мы кивали в ответ.

На тротуаре перед зданием с вывеской «Бюро путешествий» стоял обгоревший автомобиль, в котором играли дети. Крыши у него не было. На кривых опорных скосах облупился и запекся лак.

На углу нашей улицы навзрыд плакала молодая женщина. Грим размазался по ее лицу. Прислонившись к стене, она постукивала себя сумочкой по сапогам. На пухлых щеках блестели крошечные золотые звездочки и алые полумесяцы, меж которых сползали слезы. Рядом стоял коренастый мужчина с боксерским, приплюснутым носом и смотрел на улицу с видом глубокого отвращения. Они громко переругивались, не глядя друг на друга. Женщина обзывала мужчину поганцем, а тот грозил ей набить морду.

Проходя мимо, Генри поздравил их с Новым годом, мужчина без всякого выражения ответил:

– Ладно, шагай дальше.

У своего подъезда мы обернулись. Они все еще стояли на углу.

Вечером пришли дядя Пауль и тетя Герда, а еще позднее сестра с Хиннером. Мы довольно много выпили, отец спорил с дядей, который все время подшучивал над отцом. Хиннеру захотелось поговорить со мной наедине.

Мы прошли в кухню. Хиннер молчал, и тогда я спросила, чего ему от меня нужно. Наконец он спросил: неужели я возненавидела сестру? Я успокоила его. По словам Хиннера, сестра чувствовала себя виноватой и несчастной. Он уговаривал меня сделать какой-нибудь шаг к примирению. Со смущенной улыбкой Хиннер проговорил, что когда-то я любила его и мои родители относились к нему неплохо, поэтому мы не должны бы возражать против того, что он сошелся с моей сестрой. Мы будем в восторге, чуть было не вырвалось у меня, но я вовремя спохватилась. Разве он так уж переменился? – спросил Хиннер. Когда мы вернулись в комнату, сестра взглянула на меня так пристыженно, что у меня кольнуло сердце. Я улыбнулась, и она облегченно вздохнула. Часов в одиннадцать сестра и Хиннер попрощались. Они хотели зайти еще к каким-то знакомым.

В полночь мы чокнулись бокалами с шампанским, дядя расцеловал меня и мать. Тетя Герда потребовала, чтобы Генри ее тоже поцеловал, он смущенно подчинился, и тетя Герда была ужасно довольна. Потом Генри поджигал на балконе ракеты и петарды, которые привез из Берлина. Наверное, он истратил на них кучу денег и теперь с непонятным мне мальчишеским азартом запускал одну ракету за другой.

Мать заснула на софе и тихо сопела. Примерно в час ночи я разбудила ее и отвела в спальню. Мать сердито уверяла, будто вовсе не спала, однако послушно пошла со мной. Потом легла спать и я. Через некоторое время пришел Генри. Я слышала это уже сквозь сон. Он лег рядом и начал гладить меня. Я пробормотала, что очень устала и уже сплю. Генри заворчал, но отодвинулся.

На следующий день мы завтракали поздно. После завтрака поехали в Берлин. Генри то обходил меня на своей машине, то отставал, чтобы затеять гонки. Но я не поддалась на его уловки.

В моем почтовом ящике лежали поздравительные открытки и письмо от Шарлотты Крамер, которая приглашала отпраздновать Новый год у нее.

Вечером мы пошли с Генри ужинать. Мне хотелось поговорить с ним о его жене, но у него не было настроения, а я не настаивала. В конце концов, это его проблема. Я ничем не могу ему помочь.

Утром я пришла в поликлинику рано. Карла рассказывала, как провела праздники, а я делала вид, будто слушаю. В десять часов начался прием.

12

Следующие месяцы прошли без особенных событий. Я работала, возвращалась усталой и дома лишь читала или смотрела телевизор. С Генри мы виделись два-три раза в неделю. Наши отношения стабилизировались, они были удобны и постепенно вошли в привычку. Иногда я не встречалась с Генри целую неделю, меня это вполне устраивало. Мне казалось, что таким образом наша связь избежит будничности, хотя не слишком верилось в это.

В соседнюю квартиру, принадлежавшую раньше фрау Рупрехт, въехал новый жилец. Я видела его редко.

В феврале мне исполнилось сорок лет. Мать приехала навестить меня. Она полдня тряслась в вагоне, чтобы немного побыть со мной. Она подарила мне блузку, и мы пошли в кафе. Мать рассказала, что у сестры с Хиннером летом будет помолвка, если к тому времени уладится дело с разводом. Затея с помолвкой показалась мне нелепой, а впрочем, отнеслась я к ней довольно безразлично. Отец чувствовал себя плохо. В последние годы со здоровьем у него было вообще неважно. Мать спросила, что мне подарил Генри. А он не знает о моем дне рождения, ответила я. Мать поначалу расстроилась, но успокоилась, когда узнала, что мы с ним по-прежнему вместе. Мать просила совета, как ей жить после смерти отца. Возможно, она намекала, что хотела бы переехать ко мне, поэтому я растерялась и ничего не могла сказать. Но мать прикрыла рот рукой и прошептала, что говорить об этом грех. Ведь отец еще жив.

Вечером я проводила мать на вокзал. Я смотрела на нее с перрона. Грустная старая женщина сидела за грязным стеклом и робкой улыбкой просила меня о сочувствии.

Дома я попробовала как-то осмыслить свое сорокалетие. Но в голову ничего толкового не приходило. В сущности, что от этого менялось? Мне хотелось перемен, каких-то новых, больших событий. Только каких?

В марте было введено летнее время. Мы переставили часы на час раньше. Это явилось самым примечательным событием моей жизни за последние месяцы.

Лично для меня вроде бы ничего не изменилось, и все-таки обычный ход времени был нарушен. В надежном, отлаженном механизме произошел сбой. В моей жизни такого быть не могло. Она похожа на размеренное движение маятника стенных часов, что висели у дяди Герхарда. Такое движение бесцельно, здесь не бывает неожиданностей, перемен, переходов с одного времени на другое. Рано или поздно, но маятник остановится. Иных событий не предвидится.

Осенью мы переставим стрелки обратно. Нововведение будет как бы отменено, и регулярность моей жизни восторжествует. То есть осенью все опять вернется на круги своя.

В свободные дни я иногда ездила за город фотографировать, хотя теперь мне все труднее находить интересные мотивы. Появилось такое чувство, будто все уже было. Возможно, меня просто удручают шкафы, забитые фотографиями. Для моей коллекции безлюдных пейзажей в квартире не хватало места. Следовало бы собраться с духом, просмотреть старые снимки и выкинуть большинство из них. Но на это у меня нету сил. Поэтому я порой возвращалась домой, не сделав ни единого снимка. И всякий раз это казалось мне поражением, хотя и незначительным, но тем более досадным.

Иногда я навещала друзей, о чем потом сожалела. Либо у нас оказывалось маловато общего и разговоры лишь навевали скуку, либо я боялась, что судьба другого человека ляжет бременем и на мои плечи. Меня не интересуют чужие проблемы. У меня есть свои, и они тоже неразрешимы. Они есть у всех, так зачем говорить о них? Знаю, найдется тысяча аргументов, чтобы говорить о проблемах именно поэтому. Но мне разговоры не помогают. Они тяготят меня. Я не желаю быть свалкой для запутанных житейских историй. Во мне нет достаточной сопротивляемости. Я слежу, чтобы беседы с моей приятельницей Анной, которую насилует муж, не затягивались дольше часа, причем устраиваю их обязательно в людном месте, например в кафе. Это заставляет Анну соблюдать сдержанность, не дает ей распускаться и донимать меня жалобами на своего закомплексованного мужа. Я не бывала у нее дома и не собираюсь к ней. (Если, конечно, мое дежурство на «скорой помощи» не выпадет именно на тот день, когда нагромождение мелких гнусностей доведет эту пару до настоящего кризиса, и мне не придется ехать к ним по срочному вызову.)

До сих пор мне удавалось уклоняться от домашних визитов к шефу. Я боюсь попасть впросак. Мне не верится, что его симпатии бескорыстны. Я нутром чую под ними второе дно. Стоит мне позвонить в дверь их квартиры, как уже через час уютное кресло окажется ловушкой чужих проблем, силками, расставленными на меня еще одним беднягой. Жаль, если мое – пусть даже с оговорками – расположение к старику, уважение к нему сменятся всего лишь состраданием. Разумеется, у него есть проблемы, но, надеюсь, мне не доведется узнать про них. У меня полно своих проблем, как у Анны и моих родителей, у Хиннера и сестры. У жены Генри тоже проблемы. (Теперь, когда Генри мертв, ее проблемы не исчезли, а уступили место другим. Но и ее новых проблем я не хочу знать.) Только у бедной фрау Рупрехт больше нет проблем, зато они появились у домоуправа.

Я никогда не обсуждала с Генри его проблемы. На некоторые он намекал, о других я догадывалась сама. Слава богу, удавалось избегать этой темы. Интерес к делам другого всегда ограничивался деликатным вопросом: «Как поживаешь?» Ответ на него обычно соответствовал нашему молчаливому уговору. Нам не приходилось опасаться неприятных сюрпризов друг от друга. Зачем докучать другому своими бедами? Зачем омрачать милое времяпровождение мыслями о неразрешимых проблемах? Вряд ли это действительно обогатит наше общение. Словом, у нас все в порядке. Когда ни спроси, у обоих все в порядке. Это служило нам прочной опорой, надежной гаванью в безбрежном море человеческих проблем. «Как поживаешь?» – «Хорошо! Все в порядке!» А если нет, то лучше оставаться одному и орать среди своих четырех стен. Когда бы мы ни встретились, у Генри и у меня все в порядке. Счастливой я себя не считаю, но и несчастной тоже. Я довольна, а это немало. Меня устраивает молчаливый уговор, который делает наши отношения простыми и удобными.

Генри умер восемнадцатого апреля. За день до этого мы виделись с ним. Перед работой я пила у него кофе. А через два дня я узнала, что он умер. Фрау Лубан позвонила мне в дверь и сообщила об этом. Не знаю, откуда она обо всем узнала. Наверное, она и это объяснила, но я забыла или не расслышала. Позвонив, фрау Лубан проговорила с порога:

– У меня плохие известия. Господин Зоммер умер. Я подумала, что нужно сообщить вам о его смерти.

Никогда не забуду ее взгляда, этой смеси сочувствия и жадного любопытства. Она попыталась пройти в комнату, но я помешала. Помешала тем, что осталась в дверях. Я была слишком ошеломлена, чтобы понять смысл ее слов. Фрау Лубан хотела взять меня за руку и отвести в комнату. Каким-то образом мне удалось отнять свою руку. Она еще что-то сказала, чего я опять не поняла. Фрау Лубан спросила, не надо ли мне помочь. Я взглянула на нее и ответила: «Нет». Она не двинулась с места. Тогда я сказала: «Спасибо» – и захлопнула дверь.

Сев в кресло и закурив, я попыталась собраться с мыслями. Мне казалось необходимым принять какое-то решение. Меня ужасало, что я сижу и курю, даже приблизительно не представляя себе, как быть дальше. Сегодня мне самой удивительно, почему я ни на минуту не усомнилась в известии о смерти Генри. Мне даже в голову не пришло перепроверить его. Почему-то это не было для меня неожиданностью. Я ничего не могу объяснить, но это так. Генри умер внезапно, вдруг, скоропостижно. Это было ужасно, но не неожиданно. Не то чтобы я предчувствовала его смерть или опасалась за его жизнь. Я вовсе не была готова к известию о его смерти. И все же оно не застало меня врасплох. Это было странно и непонятно.

Генри убили.

Я позвонила товарищу Генри по работе, господину Кремеру, с которым уже виделась однажды. Тогда я понравилась ему, он даже пробовал со мной флиртовать. Потом я иногда разговаривала с ним по телефону, когда звонила Генри на работу.

Я спросила господина Кремера, на какой день назначены похороны. Он ответил, что не знает, так как полиция еще не разрешает взять тело. Я испугалась. Он спросил: вы слушаете? Я поспешила ответить. Мы договорились встретиться в ресторане после работы.

Войдя в зал, Кремер поискал меня глазами. Его взгляд дважды скользнул по мне, не узнавая. Я помахала ему рукой. Он был бледен и рассеян. (Теперь он не пытался со мной флиртовать.) С его лица не сходила нервная улыбка. Он был смущен, я не могла понять почему. Потом Кремер все мне рассказал. Генри убили на его глазах. Они пошли в пивную. Несколько парней стали смеяться над шляпой Генри. Но Генри и Кремер не обращали на это внимания. Тогда один из парней потянулся за шляпой, Генри удержал ее. Они оба вцепились в шляпу, и Генри пригрозил парню отлупить его. Они вышли из зала. Шляпу Генри отдал Кремеру. Следом двинулись остальные парни, Кремер – за ними. В нескольких шагах от пивной Генри и парень стали друг против друга, остальные окружили их. Генри поднял руки, пританцовывая на месте.

– Когда-то Генри был боксером. Вы знали об этом?

Нет, я не знала.

Генри двигался довольно профессионально, но парни смеялись над ним. Для разминки он несколько раз ударил по воздуху. Потом ударил парень. Генри упал. Рухнул как подкошенный. У парня оказался кастет.

Когда Генри упал, Кремер бросился к нему. Генри лежал неподвижно, с закрытыми глазами. Над левым виском выступила кровь. Кремер решил, что Генри только потерял сознание. На самом деле он был уже мертв. Ребята стояли вокруг. Вдруг кто-то из них бросился бежать, за ним остальные. Один крикнул Кремеру, чтобы тот держал язык за зубами, не то и ему конец. Из пивной вышли люди и поинтересовались, что случилось. Кремер попросил вызвать врача и полицию. Шляпу он все еще держал в руках. К этому моменту Кремер уже догадался, что Генри убит. После допроса Кремера отпустили домой. На следующее утро полиция доставила его с работы в участок. Тех ребят уже собрали туда для опознания. Парень, ударивший Генри, плакал. Ему было семнадцать лет. Большинство из ребят оказались несовершеннолетними, ни одного старше двадцати. Потом Кремера отпустили. Полицейский, который провожал его, спросил, почему он не вмешался. Кремер ответил, что все произошло слишком быстро. Генри улыбался, собираясь драться с парнем. Из пивной он даже выходил со скучающим видом, а он, Кремер, и не верил всерьез, что будет драка.

– Теперь, конечно, я корю себя, – сказал Кремер. – Но поверьте, я не виноват. Что я мог поделать?

– Да, конечно, – сказала я.

Он посмотрел на меня с надеждой, будто я и впрямь могла снять с него вину. Вину, которую он сам внушил себе и о которой ему теперь трудно будет забыть.

Я молчала, поэтому он начал крутить в руках бокал. Глядя себе на руки, Кремер пробормотал:

– Большое несчастье. Это и для меня большое несчастье.

Я кивнула. О похоронах он еще ничего не знал. Полиция пока не разрешала забрать тело. Это могло затянуться на несколько недель.

Когда мы прощались, Кремер спросил, нельзя ли нам еще раз увидеться. Ведь мы потеряли общего друга. Вид у него был жалкий.

– Нам это не поможет, – мягко ответила я.

И ушла. Я спешила, опасаясь, что Кремер догонит меня. Я так торопилась, что задохнулась. Мне это бегство самой показалось нелепым.

В следующие дни я часто думала о Генри. Мои мысли постоянно возвращались к нему. Я размышляла, каким он был, но воспоминания оставались смутными, расплывчатыми, мысли вязкими, несобранными.

Работала я как прежде, только дома стала задумчивой.

В газетах никаких сообщений о Генри не появилось. Впрочем, я их и не ожидала. Дело закрыли, выяснять было нечего.

Похороны состоялись месяц спустя, в середине мая. У меня не было желания идти на них, но все же я пошла. Я чувствовала себя в последнее время плоховато, подавленно, однако жалела не столько Генри, сколько саму себя. Мне казалось, будто меня бросили, предали. Нужно было приучаться жить совсем одной.

В конце мая в квартиру Генри въехал какой-то старик. У меня было странное чувство, когда впервые после смерти Генри я услышала, как открывают его дверь. Остановившись, я увидела, что дверь распахнулась и из нее вышел пожилой человек.

У нового жильца хронический катар. Когда он проходит по коридору, слышится его сухой, отрывистый кашель. Он дружит с пожилой дамой, живущей на нашем же этаже. Они часто выходят вместе из дома. Наверное, на кладбище. Они всегда берут с собой полиэтиленовые сумки и маленькую лейку.

13

Теперь, спустя полгода после похорон Генри, я уже привыкла жить одна. Дела мои идут хорошо или по крайней мере неплохо. Мне не на что жаловаться. Лет через пять я буду старшим врачом. Шеф похлопочет об этом, он сам намекнул. Когда-нибудь мне все же придется пойти к нему в гости, и, возможно, визит будет приятным. Я испытываю к нему странное, почти непонятное расположение. Многие в клинике шефа терпеть не могут. Его считают догматиком, человеком высокомерным и циничным. Иногда он ведет себя так и по отношению ко мне. По-моему, шефу нравится вызывать к себе неприязнь. Это упрощает ему множество решений. Надеюсь, между нами сохранится необходимая дистанция и он не впадет в сентиментальность, не будет рассказывать мне о своих проблемах. Ничего не хочу о них знать.

Работой я в общем довольна. Хотя она мне не очень по душе. Работа для меня тем утомительнее, чем больше в ней однообразия. Порой мне не хватает в ней трудностей и напряжения, порой удовольствия. Но ближайшие двадцать лет я с ней справлюсь.

Желаний у меня теперь немного, и я знаю, что они неисполнимы. Зато кое-чего я боюсь настолько, что эти страхи могут завладеть мною целиком.

Климакс надеюсь пережить благополучно. Только в жару мне плохо. Она мне отвратительна. Мне уже сейчас знакома эта внутренняя сушь, нарастающая и изматывающая с каждым днем все больше. В такие дни я избегаю людей и с удовольствием вообще спряталась бы от них у себя дома.

Я хотела бы побывать кое-где, только вряд ли удастся. Поехать бы в Рим или Прованс. А еще в Канаду или какую-нибудь центральноафриканскую страну. У меня есть свои представления об этих местах. Наверняка неправильные. Побывав там, я увидела бы совсем другое. И все-таки я не теряю надежды увидеть эти края. Правда, за сорок лет я туда не попала, и сомнительно, чтобы это произошло в ближайшее десятилетие. В старости я вряд ли захочу путешествовать. Это будет мне трудно.

Иногда я подумываю о ребенке. Прежде я хотела родить сама, но каждый раз чего-то пугалась. Теперь порой мне хочется удочерить какую-нибудь сироту. Я представляю себе, как переменилась бы от этого моя жизнь, и уверена, что была бы счастлива. Но если настроение у меня не слишком сентиментальное, то я понимаю, что речь тут идет в первую очередь обо мне самой. Ребенок мне нужен для моего же счастья. Для новых надежд, для того, чтобы наполнить жизнь отсутствующим сейчас смыслом. И тогда мое желание не кажется мне добрым. Боюсь, это похоже на принуждение к сожительству. Мне достанет сил прожить и одной. Душевные кризисы мне неведомы. С нервами у меня все в порядке. (В клинике я слыву толстокожей. Сослуживцы, которые не особенно расположены ко мне, даже считают меня пробивной. Если бы я покончила с собой, это было бы для них загадкой.) Не стоит брать ребенка взамен недостающей любви. Пожалуй, в один прекрасный день я заведу себе собаку. Взамен замены.

И все же я знаю, мечта о ребенке еще даст о себе знать. За нею скрывается тоска по возможности отдать себя без остатка другому человеку. По моей утраченной способности к безоговорочной любви. Это тоска по Катарине, по детской любви, по дружбе, на которую способны только дети. Мне теперь не хватает Катарины. Прошло двадцать пять лет с тех пор, как я видела ее в последний раз. Мне так хочется, чтобы не было этой разлуки. Мы были по-детски жестоки, и наш разрыв не казался нам настолько непоправимым, насколько был на самом деле. Тогда я еще не знала, что больше никогда не смогу полюбить другого человека так безоглядно. Эта потеря причиняет боль. Ни одно из последующих расставаний – ни с Хиннером, ни с другими мужчинами, даже с Генри – не было для меня катастрофой. Вероятно, мое отношение к ним уже предполагало, что когда-либо я могу их потерять. Эта рассудительность делала меня независимой и одинокой. Я стреляный воробей, у меня отличная закалка, я все знаю наперед. Меня ничто не застанет врасплох. Все беды, которые мне предстоят, не перевернут моей жизни. Я к ним готова. У меня в избытке того, что называется жизненным опытом. Я избегаю разочарований. Чутье подсказывает мне, где они меня поджидают. Чутье срабатывает даже там, где беды меня не ждут. Я напрягаю свое чутье до тех пор, пока разочарования не начинают подстерегать меня и тут. Меня искупали в крови дракона, и не было на мне липового листочка, который сделал бы меня уязвимой. Из этой шкуры мне уже не вылезти. В своем непробиваемом панцире я сдохну от тоски по Катарине.

Я хочу опять дружить с Катариной. Хочу сбросить эту шкуру подозрительности, недоверия и страха. Я хочу видеть ее, хочу вернуть Катарину.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю