Текст книги "Кубинские сновидения"
Автор книги: Кристина Гарсия
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Хавьер никогда не конфликтовал с отцом в открытую, его противостояние было тихим. В 1966 году он тайно уехал в Чехословакию, ни с кем не попрощавшись.
Три года назад, после смерти отца, Хавьер прислал ей длинное письмо, в котором писал, что он преподает биохимию в Пражском университете и читает лекции на русском, немецком и чешском. Он не упоминал о своей жене даже вскользь, но написал, что говорит по-испански с маленькой дочкой, чтобы когда-нибудь она смогла разговаривать с бабушкой. Это растрогало Селию, и она написала отдельную записку Ирините, призывая ее изучать испанский и обещая научить плавать.
В последние годы сын писал ей лишь изредка, да и то лишь торопливые записки, набросанные, как казалось Селии, между лекциями. Он очень редко писал что-нибудь по существу, как будто для нее годились только самые поверхностные новости. Больше всего она узнавала о Хавьере из семейных фотографий, которые регулярно присылала на Рождество невестка Ирина. Селия видела на этих фотографиях, как ее сын становится старше, и рот у него становится упрямым, как у отца. И все-таки было что-то беззащитное в его глазах, это трогало Селию и напоминало ей прежнего маленького мальчика.
Уже в постели Селия так приспосабливает груди, чтобы удобнее было спать на животе. Каждое утро она просыпается на спине с раскинутыми руками и ногами, а покрывало валяется на полу. Она не может понять, почему спит так беспокойно. Сны кажутся ей просто вспышками света, высвечивающими отрезки ее жизни.
Селия закрывает глаза. Ей не хочется признаваться себе в том, что, несмотря на всю свою общественную деятельность, она порой чувствует себя одиноко. Это совсем не то одиночество прошлых лет, вынужденной жизни у моря, это одиночество, возникшее из-за невозможности разделить с кем-нибудь свою радость. Селия вспоминает дни, проведенные на крыльце, когда ей казалось, что маленькая внучка читает ее мысли. В течение многих лет Селия разговаривала с Пилар по вечерам, но потом их связь внезапно прервалась. Селия понимает, что один период понимания между ними закончился, а новый еще не начался.
Лус Вильяверде
(1976)
У моего отца были огромные руки, и он нервничал, с трудом управляясь с маленькими вещицами – высунувшейся ниткой на пиджаке, сломанной спичкой, крошечными запонками. Он прикасался к вещам нежно, словно юная девушка. Я видела, как он однажды пришивал малюсенькую пуговичку к моему платью и еще потом, когда снимал черную маску с проститутки.
Мой отец был красивый. У меня есть его фотография. Мама его погубила.
Сейчас у него под ногтями глубоко въевшаяся грязь, а лицо и шея покрыты зажившими шрамами. У него всего одна рубашка в горошек, рукава которой он всегда закатывает до локтей, и пара грязных брюк с обвисшим задом. Морщины на его лице такие глубокие, будто каждая из них появилась от какого-нибудь тяжкого бедствия, а не от постепенно накопившейся печали. Зубы у него потемнели и почти сточились, и он, как младенец, ест только протертую пищу. Он держит обручальное кольцо в голубой бархатной коробочке с тугой пружинкой. Я помню, как он легко снимал и надевал кольцо, как будто оно было смазано маслом, и все, что он делал без кольца на пальце, не считалось. Мой отец не мог жить без приключений.
После того как мама подожгла папу, мы поняли, что он не вернется. И действительно, мы не видели его девять лет. Но я фантазировала, как он придет и заберет нас с Милагро от мамы и ее кокосов. Мы хранили шарфы, которые он привез нам из Китая, когда нам было по два года, шелковые, с журавлями. Не важно, что мы тогда были слишком маленькими и не могли их носить, он просто думал, что мы их наденем, когда вырастем. Я воображала, как лечу на спинах этих журавлей, лечу к нему.
Мы с Милагро врали друзьям, когда нас спрашивали про отца. «Он к нам вернется, – говорили мы. – Он задерживается в Австралии». Но потом мы перестали врать. Что толку? К тому времени у всех родители поразводились, так что было уже все равно.
К счастью, у меня есть Милагро, а у Милагро есть я. Мы как двойная спираль, тугая и непроницаемая. Поэтому мама не может нас понять.
– Ты знаешь, что такое раковины? – спросила она однажды Милагро медовым голосом. – Это драгоценности богини моря. Они приносят удачу, все так говорят. Ты моя раковинка, Милагро.
А потом мама повернулась ко мне и сказала:
– А ты, Лус, ты свет в ночи, который сторожит наши сны. Ты охраняешь самое драгоценное.
Это было так на нее похоже. Красивые слова. Бессмысленные слова, которые не касались нас, не помогали нам, которые делали нас пленницами ее выдуманного мира.
Мы с сестрой называли ее «не-мама». Например, не-мама опаляет цыпленка и ругается в кухне. He-мама опять слушает пластинку и танцует в темноте сама с собой. Посмотри-ка, не-мама жалуется сама себе. Она хочет, чтобы мы говорили, что любим ее. Когда мы этого не делаем, она смотрит мимо нас, как будто видит других девочек за нашими спинами, девочек, которые скажут ей только то, что она хочет услышать.
Иванито думает, что мы бессердечные и не жалеем маму, но он не видел того, что видели мы, не слышал того, что мы слышали. Мы пытаемся защитить его, но он не хочет нашей защиты. Он для нее доверчивая тряпичная кукла.
После сезона кокосов мы с Милагро договорились не обращать на маму внимания, держаться от нее подальше, насколько это возможно. Мы хорошо учимся, поэтому, когда вырастем, сможем найти хорошую работу и уехать куда пожелаем. Абуэла Селия говорит нам, что до революции маленькие девочки, вроде нас, не ходили в колледж. Они выходили замуж и рожали детей, хотя сами были еще детьми. Я рада, что нам не нужно рано выходить замуж. Я хочу быть ветеринаром и лечить больших животных со всей планеты – слонов, носорогов, жирафов, гиппопотамов. Может быть, для этого мне придется отправиться в Африку, но Милагро говорит, что поедет со мной. Она хочет стать микологом и специализироваться по тропическим грибам. Она выращивает пушистые грибы в школьном аквариуме. Я говорю ей, что если она притащит эти грибы к нам в комнату, я этого не перенесу.
Моя сестра более сентиментальная, она иногда начинает жалеть маму. Тогда я напоминаю ей наш день рождения. В тот день весь четвертый класс пришел к нам домой на Пальмовую улицу. У нас был глазированный торт и самодельные шуточные колпаки. Мама надела атласную пелерину, напудрила блестками лицо и показывала фокусы. Она вытаскивала кольца у нас из ушей и резиновых пауков из вазы с гардениями. С потолка свисала пиньята [36]36
Детский праздничный набор, обычно в глиняном горшке, который подвешивают к потолку, чтобы ребенок с завязанными глазами его сбил.
[Закрыть]в виде головы осла с глазами-пуговицами.
Мама завязала мне глаза и дала в руки метлу. Сперва я сильно размахнулась и ударила Маноло Колона, хорошего, но стеснительного мальчика, которому я нравилась. Он чуть не убежал домой, но мама протерла ему лицо смоченным в воде платком и дала лучший кусок торта. Затем она снова завязала мне глаза, и я тыкала в воздух палкой, пока не задела ослиную голову. Пиньята разбилась, и на нас вылилось липкое месиво из сырых яиц.
Яйца. Мама наполнила пиньяту яйцами.
Все смеялись и кричали, а потом стали пачкать друг друга желтком и ловить друг друга, бегая по всему дому, так что дом трясся до самого фундамента.
– Приходите еще! – кричала мама вслед, когда все побежали к родителям, которые были так ошеломлены, увидев яйца в волосах и на одежде своих детей, что не заметили, как наша мать трясется от хохота.
Мы с Милагро пошли в нашу комнату, ни слова не сказав ни Иванито, ни маме. Мы вынимали яичную скорлупу друг у друга из волос и плакали.
Первую открытку от папы мы получили прошлым летом. Потом мы узнали, что он посылал нам открытки и раньше, но мама сжигала их, как сожгла его лицо. Стоял солнечный день, и почтальон еще раз зашел к нам в дом и отдал открытку, которую забыл отдать, когда приходил в первый раз. Мамы не было дома.
На открытке была изображена табачная фабрика, сидящие рядами женщины сворачивали бронзовые листья в сигары. Надпись на обороте гласила: «Cuba… alegre como su sol». [37]37
Куба, радостная, как ее солнце (исп.).
[Закрыть]Папа писал, что вернулся из плавания и поселился в отеле у причала, что очень хочет нас видеть, и называл нас «мои фасолинки». Он написал, что никогда о нас не забывал.
Мы с Милагро развесили наши шарфы с журавлями на стенах и смотрели, как птицы летают в воздухе. Мы складывали и перекладывали нашу одежду и ждали удобного случая, чтобы сбежать.
Через несколько дней мама ушла на одно из своих ночных сборищ вуду. Мы с Милагро уговорили ее оставить нас в Гаване, не отправлять к абуэле Се-лии. Когда она ушла, мы с Милагро сложили одежду в рюкзак и повязали шарфы с журавлями. Мы ждали такси на площади и не оглядывались назад. Луна уже высоко поднялась в небе, нетерпеливо ожидая наступления ночи. Казалось, что это светит сжавшееся солнце. Мы ехали сначала по одному переулку, затем по другому. Такси, скрипя рессорами, подпрыгивало на булыжниках. Ожидание казалось бесконечным. Удастся ли нам бежать?
Когда мы остановились, я посмотрела вверх на гнилой отель, я посмотрела на наше будущее.
Милагро, кажется, знала, куда идти. Я последовала за ней через сводчатый проход под кованой железной аркой, потом вверх по мокрым кривым ступеням, воняющим отбросами. Перила лестницы местами шатались, когда мы взбирались вверх сначала по одному пролету, затем по другому.
– Он здесь. – Милагро указала на дверь без номера Она шагнула к ней уверенно, как будто пришла собирать квартплату, и дважды громко постучала. Лицо отца было в отвратительных рубцах, которые тянулись от глаз с красными веками, от обрубка носа и уродливых ушей к голому черепу, туго обтянутому кожей. Мы хотели убежать, но папа протянул к нам руки, свои когда-то такие красивые руки, и назвал нас по именам.
Мы с Милагро продолжали тайно видеться с отцом при любой возможности. Если бы мама это обнаружила, кто знает, что бы она с нами сделала. В жилище отца, бывшей комнате для прислуги, было одно окно, которое выходило в переулок, где грызлись бродячие псы. По ночам, как говорил папа, он слышал гудки пароходов, покидающих Гавану. От этого ему было одиноко.
Папа рассказал, что, после того как мама сожгла ему голову, капитан торгового судна из жалости к нему выправил его документы таким образом, что по ним значилось, будто он получил ожоги во время взрыва на борту. Папино пособие по нетрудоспособности было таким мизерным, что я не знаю, на что он покупал нам подарки – огромных кукол с кремовой кожей и бархатными бантами, пластиковые сумочки с вставленным внутрь картоном, яркие береты, которые мы прятали от матери. Похоже, сейчас, когда мы выросли, папа хотел повернуть время вспять. Он хотел, чтобы мы были меньше, младше, карманного размера. Я думаю, он покупал нам подарки, потому что отчаянно хотел, чтобы мы его любили. Ему казалось, что, пока мы любим игрушки, мы и его будем любить.
Спустя некоторое время нам уже было нетрудно смотреть на лицо отца. В его плохо видящих глазах мы нашли тот язык, который искали, язык более красноречивый, чем дешевые ожерелья из слов нашей матери.
Мы приносили папе протертую пищу и чисто промывали складки его покрытой шрамами кожи. Я работала сверхурочно в лимонной роще при школе и заработала талоны на магнитофон. Милагро купила ему кассету с джазом, который он слушал целыми днями. Он не говорил, чем занимается в наше отсутствие, но я подозреваю, что он никогда не выходил из дома.
– Я быстрее всех бегал в школе, – сказал он нам однажды. Прошлое было так живо для него, как будто он заново переживал все, о чем рассказывал. Он был единственным сыном у родителей, родился поздно, когда они уже не надеялись, что у них будет ребенок; его баловали и все ему прощали, как первому внуку. – Я выигрывал на дистанции сто ярдов, хотя был намного тяжелее других ребят. Пробегал ее за тринадцать секунд.
Он рассказал нам также, как ему пришлось работать в никелевой шахте. Но в первый же день он сбежал и поступил матросом на торговое судно. А когда он вернулся из своего первого плавания, его родители уже умерли.
Однажды папа попросил нас привести Иванито, я не знаю почему. Мы с Милагро предупредили его, что Иванито, возможно, не придет, что он наслушался всякой лжи про него. Может быть, мы ревновали. Мы хотели, чтобы папа принадлежал только нам двоим.
Но потом мы передумали. Мы хотели, чтобы Иванито увидел, что мама сделала с нашим отцом, что она сделала с нами.
В тот день передавали штормовое предупреждение. Ветер носил мусор по улицам, и воздух был так насыщен влагой, что почти не видно было домов. У гавани океан был весь в ухабах, и волны захлестывали волнорезы. Мы бежали втроем, схватившись за руки. Первые капли дождя упали, когда мы добрались до папиного отеля.
– Не думаю, что он дома, – Милагро странно посмотрела на меня, непонятно почему. Иванито стал нетерпеливо подпрыгивать на месте, стараясь согреться.
Если бы не сильный дождь, который вдруг хлынул как из ведра, мы бы не поднялись по лестнице. Если бы мы не испугались собак, которые грызлись в том переулке, мы увели бы Иванито домой. Если бы мы увидели пароходы, большие, с витиеватыми русскими буквами, вплывающие в доки, как огромные Гулливеры, мы могли бы прийти к отцу в другой день. Но мы пришли именно в этот.
Дверь в комнату была слегка приоткрыта, и мы услышали хриплое хрюканье, как будто новорожденные поросята сосали свою матку. Иванито толкнул дверь, и мы увидели отца. Его лицо, страшное и раздутое, с широко открытым ртом, багрово-красное, как и его член, содрогнулось, когда его молоко брызнуло на грудь лежавшей под ним голой женщины в маске.
Сейчас мы снова в школе-интернате. Нам здесь нравится. Мы с Милагро вызвались кормить лошадей в конюшне. Когда мы едем верхом через лес и лимонные рощи, лошади скалят зубы от счастья.
Иванито тоже в школе-интернате. Учителя говорят, что он очень умный, но неприспособленный, что он плачет каждую ночь и мешает другим детям спать. Иванито чувствует себя виноватым из-за того, что ходил к папе. Он боится, что мама об этом узнает и он никогда не сможет вернуться домой. Но мы пообещали ему, что никому ничего не скажем, и поклялись сохранить эту тайну до конца жизни. В подтверждение мы все трое прокололи пальцы и смешали нашу кровь.
И все же мой брат так и не понял, что мама ничего не сделает ни с ним, ни с абуэлой Селией, ни с нами.
Достаточно сильная
(1975)
Лурдес Пуэнте на дежурстве. Она шагает по пятиугольной площади Бруклина, окруженной домами из песчаника и липами. Этот район считается безопасным с тех пор, как соседи переехали по эту сторону Атлантик-авеню. Лурдес – помощница полицейского, первая в своем округе. Она ответила на сотню вопросов письменного теста, отмечая букву «с» каждый раз, когда сомневалась в чем-то или не понимала вопроса. Капитан Качиола лично ее поздравил. Он хотел убедиться, что она достаточно сурова к преступникам. Лурдес заявила, что наркоторговцев надо сажать на электрический стул. Это понравилось капитану, и ее отправили патрулировать улицы. Она дежурит в четверг и пятницу с семи до десяти вечера.
Лурдес нравится патрулировать, шагая по тротуару в черных ботинках на толстой подошве. Эти ботинки, как ей кажется, что-то вроде пистолета. Она может, если понадобится, бежать в них без дрожи в коленках, перепрыгивать обочины, пересекать извилистые, в рытвинах, тротуары Бруклина. Эти ботинки – власть. Если женщины наденут такую обувь, думает она, им нечего тогда беспокоиться об абстрактном равенстве. Они вступят в армейский резерв или, как она, во вспомогательную полицию, чтобы защищать то, что им принадлежит. На Кубе никто не был готов к приходу коммунистов, и вот к чему это привело. Сейчас ее мать с биноклем и пистолетом охраняет берег Кубы от вторжения янки. Если бы у Лурдес оказалось оружие, когда оно было ей необходимо!
Сейчас четверг, немного больше девяти. Полнолуние. Луна висит огромная, восковая, в темных пятнах. «В такую ночь все лунатики Нью-Йорка выходят бродить по карнизам», – предупредил ее дежурный полицейский.
Но пока все тихо. Слишком холодно для бездельников. Лурдес вдруг вспоминает, как смешили Пилар первые слова песни Армстронга о луне. «У него было полно времени, чтобы придумать что-нибудь стоящее. И это все, что он сумел сказать?» Ей было тогда десять лет, а она уже все высмеивала. Лурдес шлепнула ее за непочтительность, но дочери все нипочем. Пилар невосприимчива к угрозам. Она не придает значения обычным вещам, так что наказывать ее бесполезно. Даже сейчас Пилар не боится боли, ее не страшат никакие потери. Это все из-за равнодушия – вот что сильнее всего выводит Лурдес из себя.
Последняя еврейская семья уехала из округи. Остались только Кельнеры. Остальные на Лонг-Айленде, в Вестчестере или Флориде – в зависимости от возраста и счета в банке. Пилар думает, что Лурдес нетерпима, но что ее дочь понимает в жизни? Равенство – это вроде одной из ее абстракций. «Я не веду статистики, – говорит она Пилар. – Я не подсчитываю, сколько цветных в нашем районе». Черные лица негров, смуглые – пуэрториканцев. Время от времени встречается ирландец или итальянец, но лица у них кажутся испуганными. Лурдес предпочитает смотреть на вещи трезво – прошло всего несколько месяцев, а дома из песчаника сдаются в аренду, на улице мусор, у людей злые глаза, они сидят на ступенях крыльца у своих дверей и смотрят перед собой безучастным взглядом. Даже Пилар не вправе осуждать ее за ханжество.
Лурдес, шагая по улице, чувствует твердую землю под своими крепкими черными ботинками. Она вдыхает холодный воздух, обжигающий легкие. Ей кажется, будто воздух состоит из хрустальных волокон, которые обдирают и очищают ее изнутри. Она твердо решила, что терпеть не может фантазеров, всех, кто не в состоянии определить, где белое, а где черное.
Лурдес проводит рукой вверх-вниз по дубинке. Это единственное оружие, которым ее снабдило полицейское управление. Дубинкой и ручным фонарем. За два месяца патрулирования Лурдес один раз применила дубинку и то лишь для того, чтобы прекратить драку на спортивной площадке между маленьким пуэрториканцем и тремя итальянскими мальчишками. Лурдес знает мать пуэрториканца. Именно она проработала у нее в булочной полдня. Лурдес поймала ее с поличным, когда та прикарманила пятьдесят центов от продажи двух жареных пирожков, и выставила вон. Неудивительно, что ее сын правонарушитель. Он продает пластиковые пакетики с марихуаной за винным магазином.
Сын Лурдес был бы примерно такого же возраста, как и сын той женщины по фамилии Наварро. Но еесын был бы совсем другим. Он бы не препирался с ней, не торговал наркотиками и не пил бы пиво из бумажных пакетов, как другие подростки. Еесын помогал бы ей в булочной без всяких уговоров. Он спрашивал бы у нее совета, прижимал ее руку к своей щеке, говорил бы, что любит ее. А она разговаривала бы с сыном так, как Руфино разговаривает с Пилар, по-приятельски. Лурдес страдает от этого.
Деревья вдоль улицы заключены в квадраты грязи на равном расстоянии друг от друга. Все, кроме этих квадратов, забетонировано. Лурдес вспоминает, что читала где-то о том, как болезнь уничтожила на восточном побережье все немецкие вязы, кроме одного-единственного на Манхэттене, окруженного бетоном. Так как же, спрашивает она себя с удивлением, нам-то всем выжить?
Вскоре после того, как они с Руфино приехали в Нью-Йорк, Лурдес поняла, что он никогда не приспособится к новой жизни. У него в голове что-то произошло, и это делало его неспособным для обычной работы. Какая-то часть его никак не могла покинуть усадьбу, это ослабляло его, не давало начать новую жизнь. Его невозможно было пересадить. Поэтому Лурдес взялась за работу. Кубинские женщины определенного возраста и определенного класса считали, что работать вне дома ниже их достоинства. Но Лурдес никогда так не считала.
Несмотря на то что Лурдес стала привыкать к преимуществам, которые давало ей замужество за Руфино и принадлежность к его семье, она никогда не принимала жизнь, свойственную женщинам этого круга. Даже сейчас, лишенные своего богатства, теснясь в двухкомнатных квартирках в Хайалиа и Малой Гаване, женщины семейства Пуэнте продолжают цепляться за свои привычки и, раскладывая свое столовое серебро, предаются неумеренной ностальгии. Донья Сейда, некогда грозная глава рода, которая твердой рукой правила своим большим семейством, теперь целыми днями сидит перед телевизором и смотрит бесконечные сериалы, умащивая свои толстые запястья.
Лурдес никогда не собиралась вести такую жизнь. После медового месяца она сразу приступила к работе на ранчо. Она просмотрела бухгалтерские книги, выгнала жуликоватого бухгалтера и сама взялась вести учет. Она украсила затхлый, с закопченным потолком дом акварельными пейзажами, перетянула кушетки простыми грубыми тканями, сняла со стеклянных дверей кретоновые портьеры, чтобы утренний свет проникал в комнаты. Старинные безделушки, строгая мебель, украшенная резными фамильными гербами, вылетели вон. Лурдес налила в мозаичный бассейн чистой воды и соорудила в саду вольеру для птиц, заполнив ее туканами и какаду, голубями, попугаями ара и канарейками, которые стали громко распевать свои песни. Иногда по ночам она слышала одинокие крики перепелок, перекликающихся с птицами из вольеры.
Когда недовольный слуга сообщил донье Сейде об изменениях в ее деревенском доме, та пришла в ярость, явилась на ранчо и привела виллу в первоначальный вид. После ее отъезда Лурдес вновь соорудила вольеру и наполнила ее птицами и с тех пор никогда не разговаривала со своей свекровью.
Лурдес тоскует по птицам, которые были у нее на Кубе. Она подумывает о том, чтобы вступить в общество любителей птиц, но кто будет в ее отсутствие заниматься булочной? Пилар не заслуживает доверия, а Руфино не может отличить голландское печенье от пончика. Стыдно сказать, но в Бруклине Лурдес не видела никаких других птиц, кроме тупых корольков и грязных голубей. Руфино взялся разводить голубей в проволочной клетке у них на заднем дворе, как Марлон Брандо в фильме «В порту». Он пишет послания на клочках бумаги, засовывает их в металлические колечки, которые закрепляет на лапке голубя, затем целует каждую птицу в головку на удачу и с гиканьем выпускает на свободу. Лурдес не знает, да и не хочет знать, что он там пишет и'кому. Теперь она принимает его, как погоду. Что еще ей остается делать?
Руфино перестал с ней делиться. Она слышит от Пилар что-то о его проектах и знает, что он пытается изобрести суперкарбюратор, с которым автомобиль сможет проехать две сотни миль на одном галлоне бензина. А еще муж носится с идеей об искусственном разуме. Она не совсем понимает, что это такое, хотя Руфино как-то объяснял ей, что искусственный разум для мозга это то же самое, что телефон для голоса – будет усиливать его и переносить на большое расстояние. Лурдес не может понять, почему это так трудно. Она вспоминает роботов, которых видела на Всемирной выставке лет десять назад. Тогда они все вместе – она, Руфино и Пилар – обедали в ресторане, который был оформлен, как космический корабль. Еда была ужасная. А за окнами – вид на Куинс.
В последнее время Лурдес смотрит на такое знакомое лицо мужа, его тонкие рыжие волосы, морщинистые мешки под глазами, но он для нее посторонний человек. Она смотрит на него, как будто держит в руках фотографию, при ближайшем рассмотрении оказавшуюся чужой.
Лурдес может быть сама собой только наедине с отцом. Даже после его смерти они отлично, как и раньше, понимают друг друга. Хорхе дель Пино не сопровождает Лурдес во время дежурства, потому что не хочет вмешиваться в ее работу. Он гордится своей дочерью, ее твердой приверженностью закону и порядку, свойственной и ему тоже. Это отец побудил Лурдес вступить во вспомогательную полицию, чтобы, когда потребуется, она была готова к борьбе с коммунистами. «Смотри, как Вождь мобилизовал людей на защиту своего дела, – говорил Хорхе дель Пино дочери. – Он использует приемы фашистов. Как мы отвоюем Кубу, если сами не готовы к борьбе?»
Пилар посмеивается над Лурдес, когда та стоит перед ней в униформе и похлопывает дубинкой по ладони. «Ты что, Коджаком [38]38
Тео Коджак – полицейский детектив из телевизионного сериала о нью-йоркской полиции (1973–1978); постоянно сосал леденцы.
[Закрыть]себя считаешь?» – смеется она и протягивает матери леденец на палочке. Что ж, такова ее дочь, насмешливая и дерзкая. «Я делаю это, чтобы показать тебе пример!» – кричит Лурдес, но Пилар не обращает на нее внимания.
В прошлое Рождество Пилар подарила ей книгу очерков о Кубе под названием «Революционное общество». На обложке веселые чистенькие дети собрались перед портретом Че Гевары. Лурдес пришла в ярость.
– Почитай! – сказала ей Пилар.
– Мне и читать не нужно, чтобы знать, что это такое! Ложь, отвратительная коммунистическая ложь! – Лицо Че Гевары вызвало у нее такую ярость, что она затряслась, как натянутый провод.
– Как хочешь! – Пилар повернулась к ней спиной.
Лурдес выхватила книгу из-под рождественской елки, отнесла в ванную, наполнила горячей водой раковину и бросила ее туда. Лицо Че Гевары побелело и разбухло, как лицо той мертвой девушки, которую Лурдес видела однажды на берегу в Санта-Тереса-дель-Map с запиской, пришпиленной к груди. Тогда никто так и не явился, никто не заявил о ее исчезновении. Лурдес выловила книжку Пилар из раковины щипцами для барбекю и положила на фарфоровое блюдо, которое приберегала для жареных свиных ножек. Затем прикрепила записку к обложке английской булавкой: «Можешь ехать в Россию, если считаешь, что это так здорово!» и подписалась своим полным именем.
Блюдо с книгой она оставила на кровати Пилар. Но дочь не рассердилась. На следующий день блюдо было поставлено в буфет, а «Революционное общество» повешено сушиться на бельевую веревку.
Рация Лурдес трещит, когда она идет вдоль реки, ограничивающей ее территорию с запада. Ночь такая ясная, что вода отражает каждый случайный лучик света. Гладь реки, не потревоженная судами и ветром, блестит как зеркало. Лурдес приходит на память открытка со знаменитой Зеркальной галереей в Версале, залитой светом, до бесконечности отражающимся во множестве зеркал.
Краем глаза она замечает какое-то движение. Холодок пробегает у нее по спине, удары сердца гулко отдаются в ушах. Она поворачивается и украдкой смотрит в ту сторону, но не может понять, кто притаился у реки. Лурдес одной рукой сжимает дубинку, другой направляет фонарь. Какой-то человек вдруг перескакивает через низкую изгородь и прыгает в реку, пробив речную гладь насквозь.
– Стой! – кричит она, бросаясь вдогонку.
Лурдес направляет фонарь на реку, освещая ее покрытую рябью поверхность, затем перелезает через изгородь.
– Стой! – кричит она снова, но все без толку.
Лурдес вытаскивает рацию из футляра и кричит, слишком близко прижимая ее ко рту. Она забыла, что надо говорить, не помнит код, который тщательно заучивала. Голос из рации, спокойный и официальный, твердит: «Скажите, где вы находитесь… где вы находитесь». Но вместо того чтобы ответить, Лурдес прыгает в реку. Она слышит завывание сирены, когда ее охватывает холод, сковывает ей лицо, руки и ноги в ботинках на толстой подошве. Река пахнет смертью.
Только вот что еще важно. Лурдес жива, а маленький пуэрториканец мертв.
Пилар
(1976)
Семья всегда подавляет личность. Я размышляю об этом, в то время как Лу Рид заявляет, что он достаточно сильный, чтобы убить любого в Нью-Джерси. Я в клубе, в Виллидж, [39]39
Гринвич-Виллидж (район Манхэттена).
[Закрыть]вместе с моим парнем, Максом. Думаю, я тоже достаточно сильна, чтобы убить несколько человек, только вряд ли это их исправит.
– Эй, я из Бруклина! – вопит Лу, и толпа дико ему вторит. Однако я не кричу. Я не буду кричать, даже если Лу скажет: «А эта песня – для Кубы». Куба. Планета Куба. Где это, черт возьми?
Настоящее имя Макса – Октавио Шнайдер. Он поет и играет на бас-гитаре и губной гармонике в группе «Манихейский блюз-бэнд». Они из Сан-Антонио. Поют «Howlin' Wolf» и «Muddy Waters» и еще много своих собственных песен, в основном тяжелый рок. Иногда они подражают тому ненормальному блюзмену, преподобному Билли Хайнсу, который поет с закрытыми глазами. Макс говорит, что преподобный когда-то был уличным проповедником и теперь пытается вернуться к этой роли. Сам Макс получил известность в Техасе благодаря своему хиту «Лунный свет и Эмма». Эту песню он написал в честь своей бывшей подружки, которая бросила его и уехала в Голливуд.
Я познакомилась с Максом в подвальном клубе в деловой части города несколько месяцев назад. Он подошел ко мне и заговорил по-испански (его мать мексиканка), как будто мы с ним давно знакомы. Он мне с первого взгляда понравился. Когда я привела его домой, чтобы познакомить с родителями, мама, стоило ей взглянуть на его расшитую бисером бандану и длинные волосы, тут же заявила: «Sâcalo de aqui». Когда же я сказала, что Макс говорит по-испански, она просто повторила то же самое по-английски: «Пусть убирается».
Отец тоже отнесся к нему холодно. «Что означает название вашей группы?» – спросил он Макса.
– Понимаете, манихеи были последователями одного перса, который жил в третьем веке. Они считали, что гедонизм – единственный способ искупить грехи.
– Гедонизм?
– Ага, манихеи любили праздники. Они устраивали оргии и много пили. Христиане их уничтожили.
– Плохо, – сочувственно отозвался отец.
Позже отец заглянул в энциклопедию и прочитал про манихеев. Оказалось, что, наоборот, они считали, будто мир и все сущее создано греховными силами и единственный путь бороться с ними – это аскетизм и очищение. Когда я сказала Максу об этом, он пожал плечами и ответил: «Это тоже неплохо». Макс вообще терпимый парень.
Мне нравится, как проходят концерты Лу Рида, всегда такие непредсказуемые. Никогда не знаешь наперед, что он выкинет. У Лу около двадцати пяти личин. Мне он нравится, потому что поет о тех людях, о которых больше никто не поет, – о наркоманах, трансвеститах, бродягах. Когда мы говорим обо всех этих проблемах по ночам, Лу подшучивает над своими вторыми «я». А у меня такое чувство, будто я заново рождаюсь и умираю каждый день.
Я ставлю пластинки Лу, и Игги Попа, и новой группы «Рамонес», когда рисую. Мне нравится их энергия, их страсть, их невероятно отточенная гитарная игра. Это как атака, облеченная в художественную форму. Я пытаюсь передать то, что слышу, с помощью красок, объема и линий, которые шокируют людей, словно говорят им: «Эй, мы тоже здесь, и то, о чем мы думаем, имеет значение!» или чаще просто: «Пошел ты!» Максу «Рамонес» нравятся меньше, чем мне. Думаю, он более консервативен. Ему трудно быть грубым, даже с людьми, которые этого заслуживают. Не то что я. Если мне кто-то не нравится, я этого не скрываю. Это единственное, что у меня есть общего с матерью.