355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кристин Анго » Почему Бразилия? » Текст книги (страница 4)
Почему Бразилия?
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:26

Текст книги "Почему Бразилия?"


Автор книги: Кристин Анго



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)

Имелась и еще одна формула, она иллюстрировала его страхи. Мы были в постели, в моей квартире. Разговаривали о нескольких прошедших днях. Рассказывали друг другу о том, на что обратили внимание при первой встрече. Мы встретились, нас потянуло друг к другу, но я себе тогда говорила, что о журналисте и речи быть не может, у меня всегда так, мне нужен художник. Люди видят мир с двух полностью противоположных точек зрения. Я не могла долго любить человека, который был моей противоположностью, это бы меня окончательно разрушило, ведь я и так уже слишком устала и не желала больше предпринимать серьезных усилий ради любви, они меня убивали, и на этот раз я хотела любить человека, который был бы одной со мной расы. А журналисты таковыми отнюдь не являются, в этом я могла уже не раз убедиться. Я ему сказала, что журналист для меня тогда исключался. И для него я тоже исключалась – вплоть до 26-го, и по тем же причинам. Когда он об этом размышлял, у него сложилась очередная формула: чего мне не хватает, так это квартиры на улице Фур. Такая внутренняя формула, исключительно для личного пользования. Он иронизировал по поводу самой ситуации. Тогда мне это показалось забавным. Печь у меня ассоциировалась исключительно с улицей Фур, [21]21
  Фур (Four) – печь (франц.).


[Закрыть]
но позднее, в свете других событий, других сцен, которым еще только предстояло случиться, я на эту формулу взгляну по-другому. Единственный еврей, скрывающийся в мирное время и к тому же живущий со мной на улице Фур, только этого еще не хватало. В тот день, когда я была в «Кафе Бобур» в первое воскресенье, когда я ему позвонила снизу, из туалета, он мне сказал: я уже скучаю по тебе, я был рад, что ухожу, что смогу поработать, и вдруг, совершенно неожиданно, задал себе вопрос: а почему ее здесь нет? Сценарий, который будет повторяться и который мне наскучит. Довольно скоро. Я собиралась вернуться домой, а он меня спросил: что ты делаешь? Хочешь, встретимся? Я сказала, что да, хотя устала и надеялась лечь спать не слишком поздно. Мы засыпали в четыре утра – так продолжалось всю неделю, и я мечтала выспаться. Он хотел, чтобы я приехала к нему, но это было нереально – моих лекарств у него не было, и я бы вообще не уснула. Наверное, мы спали у меня, не помню. Он мне сказал: я заеду за тобой к Театру де ля Виль. Я вернулась к Жан-Полю, который собирался ехать в Шатле. Меня это устраивало. Он мне сказал: возьми такси. Я ответила: нет, у меня там назначена встреча. Жан-Поль ушел по своим делам, Пьер приехал на скутере, я села сзади, и мы, наверное, отправились ко мне. Вероятно, история с четырьмя часами утра вновь повторилась. Неделю спустя я стала понемногу говорить о нем, и начала с Лоранс. Я сказала ей: возможно, это он. И сообщила Пьеру, кому из знакомых обо всем рассказала. Он захотел узнать, что они об этом думают и что говорят, словно надеялся, будто это поможет ему самому все лучше понять. Я ему ответила: да какая разница, что такого они могут сказать? Какая тебе разница, что они думают? Он хотел знать, считают ли мои друзья, что это хорошо для меня. В следующую субботу – а ночь с пятницы мы провели у меня – ему позвонил Стефан. У них была такая мужская компания, несколько сорокалетних мужчин, они звонили друг другу и встречались по субботам, обедали в итальянском ресторане девятого округа, он называется «Папарацци». И вот в эту субботу позвонил Стефан, мы тогда были не дома, а на площади Тудуз, и они договорились встретиться в восемнадцатом округе, чтобы пообедать. Я тоже пришла. Перед встречей мы погуляли на лестницах Сакре-Кёр. А потом, в воскресенье, у нас появились проблемы. Тогда я их еще не могла сформулировать. Теперь же могу объяснить. А тогда я их ощущала, но не понимала. Ритм хромал. Мы не совпадали по ритму, у нас не было общего ритма, что-то не получалось, ничего не развивалось. Но в тот момент у меня для этого не было объяснений. В воскресенье утром он проснулся, принял ванну, а потом места себе не находил. Стоило нам днем провести вдвоем больше трех часов подряд – за исключением первого воскресенья в «Кафе Бобур», которое так и останется исключением, – и я чувствовала, что он торопится уйти, впрочем, чтобы позднее вернуться, но чаще всего, чтобы остаться дома. Звонить из своей квартиры, работать у себя дома. Выйти за газетами, остановиться и купить бутерброд, потом вернуться, чтобы снова уйти. Его что-то тяготило. А я этого не ожидала. Не понимала, что происходит. Почему ситуация не развивалась плавно, логично и без сбоев? Требовались декомпрессионные камеры. Если мы их игнорировали, контакт прерывался, и на восстановление уходили часы. Мне недоставало времени, чтобы все-таки понять, он это или не он. Между каждым предыдущим и следующим моментом отсутствовала связь, не было развития. Вот мы вместе. Все замирает. Потом наступает момент, когда он впадает в дурное настроение, но не явно, все это в скрытом состоянии, такая скрытая агрессивность. И, чтобы вытащить наружу, ее необходимо отыскать, и сделать это должна я, страдающая от нее и не имеющая при этом возможности упрекнуть ни за один конкретный жест или конкретное слово. Я улавливала вдруг образовавшуюся дистанцию, неловкость, желание уйти, косвенное, завуалированное обвинение в том, что его держат под замком, в заточении, заставляют терпеть вещи, которые он никогда в жизни не собирался терпеть. Что-то вроде этого. На том этапе такое трудно поддавалось объяснению. Поэтому и я не могла дать себе волю. Иначе на меня же все бы и обрушилось. Придя вечером – это было, скажем, через две или три недели, – он меня целовал. И говорил: такое ощущение, что мы не виделись несколько дней. Но сказав это и поцеловав меня, он застывал на месте и несколько часов оставался в кресле, даже не приближаясь ко мне. А я, между прочим, устала и хотела пойти лечь и заняться любовью, чтобы не слишком поздно уснуть. Но нет, приходилось ждать, ожидание растягивалось надолго. Напряжение все не отпускало его. Ему нужно было невероятно много времени, чтобы прийти в себя, и тогда он сразу шел ко мне. Я его ненавидела и любила, и всякий раз меня это удивляло: никогда бы не подумала, что так бывает, и тем не менее все всегда получалось, действительно всегда. Мне казалось, что у нас наступает стадия скуки, но нет, всякий раз все начиналось заново, воскресало: сначала я чувствовала себя гораздо более подавленной, чем даже в момент ожидания, а потом, когда все возвращалось, то возникало как бы ниоткуда. (Но меня уносило, что правда, то правда!) Это рождалось, как вообще все в нашем романе, из момента отчаяния. Впрочем, термин «роман» я никогда не использовала. Всегда отказывалась использовать. Он мне сказал: все дело в том, что ты видишь только начало, или середину, или конец. Но ведь у нас же – роман. У тебя роман. У нас с тобой общий любовный роман посреди множества чужих романов. Он мне это однажды сказал по телефону – мы в тот раз проговорили целый час. Я жаловалась, что не могу писать, потому что у меня теперь ничего не происходит. Он ответил: как ты можешь так говорить, у тебя же есть любовный роман. Значит, у тебя что-то происходит. Мне показалось, для него это важнее, чем для меня. Ему было необходимо постоянно выстраивать генеалогию ситуации, формулировать ее тремя фразами, а для этого требовался обмен впечатлениями, мыслями, ощущениями, причем отнюдь не обязательно в личном общении: то есть если он меня не видит, то так даже лучше, как, например, при телефонном разговоре.

Другое воскресенье. Субботнюю ночь я провела у него. Его квартира находилась рядом с площадью Контрэскарп, на улице Декарта. Утром он вставал до меня – то есть просыпалась всегда раньше я, а вставал раньше он, – набирал ванну, варил себе кофе, пил его, принимая ванну и читая газеты. Возле ванны лежали стопки газет и еженедельников, которые промокали, потом высыхали, – все издания: «Вуаси», «Пари матч», «Монд дипломатик», «Экспресс», «Фигаро», «Либерасьон», «Гала», «ВСД», «Эвенман», «Журналь дю диманш», «Энрокюптибль», только «Телерамы» я никогда у него не видела, «Нувель обсерватер», конечно же, и даже «Макс», даже все новые издания для мужчин, названия которых я забыла, «Нувель экономист», «Жео», «Политис», если еще существует, «Канар аншенэ» конечно же, «Шарли Эбдо», газета Карла Зеро, и «Антревю»… в общем – всё. Мне из-за этого тоже временами хотелось сбежать. Мне тоже иногда хотелось, чтобы все это прекратилось. Я еще не привязалась к нему, не настолько, чтоб быть неспособной пошевелиться, я еще могла удрать, такая возможность у меня пока была в полной мере. В то воскресное утро я чувствовала: ему не терпится, чтобы я ушла. Поэтому, чтобы ему не пришлось говорить мне об этом, я взяла инициативу на себя. Он согласился. И я ушла, оставив его в ванной и не сказав ни слова. Потому что временами мне тоже инстинктивно хотелось сбежать. И даже очень часто. Я часто уходила. Садилась в автобус или в такси, чтобы вырваться из жизни, которая моей не была: вдруг возникала такая мысль, и тогда я сбегала. Сразу же. Иногда я заходила в комнату, где не чувствовала себя дома, глядела на себя в этой комнате, видела себя там со стороны и спрашивала, что я здесь делаю. У него дома такого со мной не случалось ни разу, но иногда я в какой-то момент замечала, что нахожусь не в привычном окружении, что я не дома, видела себя здесь, в его квартире, и вдруг, словно вспышка, – я понимала, что это не моя жизнь. Это не твоя жизнь. Это не было моей жизнью, и мне тут же, в то же мгновение, когда я это осознавала, хотелось, естественно, уйти: зачем оставаться даже на одну минуту в этой чужой, не моей жизни, поддерживать дискуссии, которые провоцировали новые споры, – для этого у меня слишком мало горючего. Теперь мне его не хватало. И уже было слишком мало легкомыслия. А еще – безграничной потребности в любви, ради которой я бы смогла любой ценой перекосить пребывание вне собственной жизни. А жаль, потому что всякий раз когда я оказывалась вне собственной жизни, какая же это была передышка – если только она не трансформировалась в страх, – каким отдохновением это иногда становилось. Однако рано или поздно страх все равно снова поглощал всё. У меня всегда возникала потребность вернуться к своей стезе, и до некоторой степени это было очень обидно – я и сегодня так думаю. Да, я хотела бы не возвращаться в свою жизнь. Единственное, что хорошо в Париже по сравнению с Монпелье, так это то, что на метро можно доехать куда угодно. Машину я не вожу и, значит, только здесь обрела независимость. Достаточно сесть в метро, чтобы оказаться дома, перед моей роскошной панорамой, открывающейся из окна. Эту маленькую квартирку я отыскала для себя, и она мне очень подходила. Я выбрала ее в качестве убежища – таковым она и оказалась. И квартал мне нравился. В результате я все же вернулась: едва спустившись по лестнице, тут же снова поднялась, вернулась, подошла к нему, а он по-прежнему лежал в своей ванне, с газетами в ванной комнате, со всей этой стопкой газет, которые уже успели высохнуть. Я сказала ему, что не хочу уходить. А он ответил: но мне же нужно работать, увидимся позже. Никакой драмы. Я снова ушла, но уже немного успокоившись. Поскольку я в той или иной мере порвала со всеми, то, когда такое случалось, весь день никого не видела. В кино я не ходила. Спала, пытаясь наверстать упущенное. Убедить себя, что у меня любовный роман, никак не удавалось. Для этого все было слишком спокойно, и потом, я не была увлечена. Возможно, это и роман, но он меня не увлекал или увлекал недостаточно. Мы были слишком далеки друг от друга, и тем не менее я чувствовала, что он совсем рядом. Я вовсе не боялась потерять его, может, только дважды. Тогда как с Мари-Кристин такое со мной случалось весьма часто. А ведь это очень важно. Возможно, я ему доверяла. Потому что потеря, или боязнь потери, бывает, конечно, очень эротичной, я это на своей шкуре испытала, но она вызывает желание искусственно. Что меня привлекало в нем, так это не его невероятные фантазии на тему собственного «я», но он сам как таковой. Я так полагаю. Однажды… Мне нужно продвигаться шаг за шагом, но, возможно, непоследовательно. Однажды я почувствовала, что привязываюсь к нему физически. Что мы привязываемся друг к другу физически. И не только физически. Мы начинали привязываться друг к другу, именно что начинали, и я почувствовала это, не знаю уж, в какой из дней, но помню обстановку, явственно вижу декорации, освещение, – это происходило в его квартире. И я ему сказала – сомневаюсь, помнит ли он, – я ему сказала: тебе известно, что мы начали привязываться друг к другу? Именно его тело, и никакое другое, отныне будет мне необходимо, а если я захочу сбежать, то это мне теперь дорого обойдется: я начинала привязываться, причем привязываться физически. Скоро я уже не смогу шевельнуться. Даже если все станет невыносимым. Потому что я привяжусь, потому что я уже начала привязываться к нему, и потому что именно в то самое мгновение я стала это ощущать, физически, я даже могла показать все места, к которым начала привязываться. Это было вполне осязаемо, в тот момент осязаемо. При совершенно конкретном освещении, конкретных звуках, в четко определенный день в начале ноября. И еще был момент: я пришла к нему, вернулась со встречи в «Лютеции», хотела дать ему время и пришла довольно поздно, он успел переодеться и принять ванну; он был в майке, в белой майке, и мы обнялись. Однажды, уходя от него, я устроила небольшую истерику по поводу приближающегося возвращения моей дочки. Уже не помню, возможно, из-за того, что он неудачно высказался по поводу детей. Одно из его лучших любовных воспоминаний – уикенд с девушкой на острове Ре, после аборта. Самое ценное для него качество – скрытность. Он никогда никому не рассказывал о своих страданиях, утаенные страдания были для него важнее всего, но я это поняла значительно позже. Когда увидела, что он не переносит моих слез. Моего плача. А мой оргазм нравился ему своей скрытностью. Он говорил: ты кончаешь еще более скрытно, чем я. Я редко спала у него. Нашим домом стала моя квартира, она была девственна – никто другой никогда не спал в моей постели – только он, первый гость и в квартире, и в постели. Однажды в воскресенье я пошла за покупками на улицу Мартир, а потом мы позавтракали – тогда я впервые играла роль хозяйки дома и делала это еще более сдержанно, чем кончала. Я не давила. Никогда. И с ним было так же: кто-нибудь из нас поджаривал тосты, и на этом все заканчивалось, мы даже ели их порознь. Вместе мы занимались только любовью, и больше ничем; впрочем, я начинала этим тяготиться. Если я спала у него накануне – правда, насчет сна – это явное преувеличение: и ложились поздно, и шум на улице, поэтому спать мне почти не удавалось, – утром он отвозил меня на своем скутере к метро «Севр-Бабилон», и я возвращалась домой. Однажды во вторник вечером я отправилась на телевидение, чтобы принять участие в «Нигде больше», [22]22
  «Нигде больше» – популярная циклическая программа на «Канал+», посвященная культуре и искусству.


[Закрыть]
потом мы поужинали с Элен в моем квартале, я ей все рассказала, как выяснилось, у нее тоже появился мужчина. Она предложила: давай закажем шампанского. Мы с Пьером тогда были знакомы чуть больше двух недель. «Нигде больше» записывалась 10-го. Мы спали вместе не каждую ночь. Никогда не встречались с другими людьми, разве что на обедах с его друзьями, и эти обеды мне не нравились – они слишком походили на карикатурное изображение определенной возрастной группы, относящейся к одному из парижских социальных сообществ. Как-то мы были вшестером в «Дуби» [23]23
  «Дуби» – модный парижский бар и ресторан.


[Закрыть]
на улице Марбеф, и он оставил свободным место между нами: скрытность – его болезнь. Он не хотел ни о чем рассказывать, ничего афишировать, не позволял ни о чем догадываться.

Во вторник вечером, в тот день, когда я снова встретилась с ним у него дома и он мне так понравился в своей белой маечке, я была в «Лютеции» с Жан-Люком Дуэном [24]24
  Жан-Люк Дуэн – литературный и кинокритик.


[Закрыть]
и Летицией на интервью. Мимо прошел Жером Бегле, [25]25
  Жером Бегле – писатель, журналист, литературный критик.


[Закрыть]
наши взгляды встретились, он поздоровался со мной, я ответила. А два дня спустя, в четверг, около полудня, мне позвонил Жан-Люк Дуэн и рассказал, что тогда произошло примерно час спустя. Беседа началась в шестнадцать часов. Летиция заказала чай, а я кофе без кофеина, как обычно. Где-то в районе пяти часов я заметила Жерома Бегле. Я бы предпочла, чтобы наши взгляды не встретились, но они встретились. Я поздоровалась, помахала рукой. Интервью закончилось около восемнадцати часов. Мы с Летицией еще часок посидели, потом вышли на бульвар Распай, было девятнадцать часов, мы заметили, что Бегле покинул «Лютецию» вслед за нами, потом мы с Летицией расстались, я дошла до «Бон Марше», [26]26
  «Бон Марше» – крупный парижский универмаг.


[Закрыть]
потом до улицы Декарта, ни о чем больше не вспоминая. А два дня спустя Жан-Люк Дуэн позвонил мне домой: слушайте, Кристин, в «Лютеции» после моего ухода что-то случилось? Я: нет, а в чем дело? Оказывается, от него только что ушел один человек, который просил не называть мне его имени, так вот, он сказал, что Жером Бегле пришел в тот вечер вторника в девятнадцать пятнадцать в отель «Сен-Пер» и заявил: я только что из «Лютеции», там была Кристин Анго, она меня спросила: и вам не стыдно? А я ей ответил: а вам не стыдно за вашу книгу? И тогда она плеснула мне в лицо шампанское. И тут кто-то из присутствовавших сказал: меня это не удивляет, дамочка готова на все, лишь бы ее заметили. Дуэн хотел проверить эту информацию у меня, до того как передать ее в «Канар аншене». Я попросила его не делать этого: только новых неприятностей мне не хватало. И это тоже было частью тех вещей, которые привязывали нас друг к другу, – вроде моего приглашения за несколько дней до этого к Ардиссону. [27]27
  Тьерри Ардиссон – известный ведущий телепередач на темы культуры.


[Закрыть]
Я устала. Ардиссон всегда записывает свои передачи поздно вечером. Запись длится часами, а потом он монтирует, обеспечивая необходимый ритм. Со мной была Элен, и я еще попросила прийти Андреа, мою приятельницу. Всегда лучше быть с кем-то, потому что телевидение – это стресс, никогда не знаешь, что случится. Это не та территория, которую можно завоевать, не стоит забывать; впрочем, в тот день я об этом и не помышляла. Все, что я знала, так это то, что мои силы исчерпаны. Что мне не хочется выходить из дому так поздно, а нужно лишь одно – лечь спать. И ни малейшего желания одеваться, гримироваться, участвовать в съемках, тем более в такое время. Стресс у меня был не из-за «Все об этом говорят», а из-за необходимости выйти из дому. Я все хорошо помню. Было уже холодно. Но главное, я сильно устала. Мне не хотелось делать никаких усилий. Я пойду на передачу, я привыкла ходить в общественные места: нигде ко мне не были особо расположены, зато и излишней враждебности я тоже не ощущала. Я спокойно могла ходить куда угодно, у меня не было какого-то особого, предпочтительного места или дома, так сложилось с давних пор, наверное, это записано в моих генах. Я могла пойти и на «Все об этом говорят», и на «Культурный бульон», и на «Нигде больше», я везде была не на своем месте, так что не все ли равно. Когда писатели, оценивающие, куда следует пойти, а куда нет, говорили мне: туда ходить нельзя, я этого просто не понимала. Почему сюда можно, а туда нельзя. Ну вот, 12-го я готовилась к передаче – жутко лениво. Уж и не помню, что я надела. Пошла к парикмахеру, как раз на улицу Фур. У меня теперь парикмахера не было, все никак не удавалось найти замену моему мастеру из Монпелье. Заплатила 650 франков – в Париже, если люди имеют возможность содрать побольше, они наверняка это сделают, все диктуется материальными соображениями, и замечания по поводу цены воспринимаются с неудовольствием. Подстригая мне волосы, девушка сочувствующе поглядывала на мою прошлую стрижку, как если бы до нее меня стриг лесоруб: с высоты своего совершенства она оценивала работу провинциального дилетанта, сделанную до нее, до того, как я попала к ней; уж она-то будет заниматься моими волосами не меньше часа и придаст прическе четкие удлиненные контуры, чтобы покончить с моей нынешней «шапочкой». Еще и середина октября не наступила, а у меня уже не было сил все это выносить. Я посмотрела спектакль Жанны Моро – всюду царила ложь. Ею пропитался весь город. Каждый, с кем я встречалась, был либо киношником, либо писателем, либо фотографом. По воскресеньям у «Дуби» собиралась как раз такая публика: кинопродюсер, музыкант, рекламщик, актриса, писатель. Все, абсолютно все творческие личности, или знают творческих личностей, или связаны с творческими личностями. Что касается моего любовного романа, если таковой существовал – потому как что тут поймешь, в подобном окружении, – он оказался зажатым в эти тиски. Возможно, у нас и был любовный роман посреди разных светских историй, но ведь все эти истории насквозь фальшивые. Я не знаю, не знала и по-прежнему не знаю. Когда мы занимались любовью, я знала, а после уже не знала. Я просила его, давай зацепимся за это, давай удержим это и больше не будем забывать. Но все было иллюзорно и получалось только при непосредственном контакте. Контакт. Требовалась привязанность в буквальном смысле слова. Тело. Он должен был оставаться рядом со мной. Иначе ничего не получалось. Ничего. Ничто не могло противостоять натиску. Силы, разрушающие осязаемое, были неуправляемыми. И неотвратимыми. Во всяком случае, для меня. Я их не контролировала. Осязаемое всегда под угрозой. Постоянно. Но когда он возвращался, появлялась такая сила, что я все забывала. У меня не было ни малейшего желания выходить из дома в этот вечер 12 октября в пол-одиннадцатого, чтобы ехать на запись передачи. Элен заехала за мной на такси, Андреа к этому моменту уже была у меня, мы вышли, в такси мы смеялись, несмотря на то что нам не очень хотелось здесь находиться, впрочем, они этого не говорили, в общем, мы ехали на телевидение. Приехали на Плен-Сен-Дени, в ту же студию, что и 22 сентября. В грим-уборной стояли пирожные, мы ждали, все шло хорошо, сегодня мы не ужинали, и время от времени кто-то из нас брал пирожное. Мы болтали и ждали. Я взглянула на монитор и увидела, что в передаче участвует Баффи. [28]28
  Лоран Баффи – французский драматург, юморист и телевизионный ведущий.


[Закрыть]
Подумала, что я все-таки несколько выше этого. Приближалась моя очередь, и тут напряжение начало нарастать: в конце концов, я даже была рада, что надо идти, потому что ритм уже подхватил меня. И вот я иду, вхожу. Ладно. Клод Аллегр [29]29
  Клод Аллегр – политический деятель и физик, член Академии наук Франции.


[Закрыть]
только что позволил унизить себя на глазах у всей нации, но это пустяки, так получилось, он-то из наших, он испил свою чашу до дна, как и остальные, только это и важно во Франции, все нормально, таковы правила игры для этих розыгрышей и званых ужинов, Ардиссон не делает ничего особенного – просто фиксирует на пленку стереотипы поведения группы на обычных совместных ужинах, весь тот ужас и унижения, вытерпеть которые гораздо легче, чем пережить изгнание из группы, – ведь это длится всего мгновение. Иными словами, исключение из группы было наихудшим унижением, самым скверным из возможных. Я вошла в студию. И там началось черт знает что. Я пыталась говорить – ничего не получалось, все, что я хотела сказать, на корню обрубалось ведущими, я ничего не смогла сделать и ушла. Я почувствовала, что мне не удастся больше ничего сказать, и потому надо уйти. Вероятно, в тот момент я была слишком усталой. Или просто не ощущала достаточной поддержки, в общем, понятия не имею, что произошло. Я ушла. Как уходят, когда все потеряно. Я была бессильна и видела, что не смогу ничего сделать. Мне не опрокинуть ту наклонную плоскость, по которой они двигались, а по ней можно только следовать за ними, и я буду вынуждена кричать в пустоту, они слишком сильны, их слишком много и они слишком тесно спаяны, к тому же уже очень давно, а теперь они сошли с ума, решили «вот уж мы поиздеваемся над ней», и они бы это сделали, слишком сплоченной оказалась система, мне не защититься, я это видела, чувствовала, что не сумею отстоять свое право быть самой собой, отстоять себя как личность, лучше уж уйти на этот раз – шансов у меня не было. Часто полагают, что нет смысла что-либо говорить, но это не так, сказать стоило. Только нужно еще быть в состоянии, а тут ты не можешь, то есть я не могла. Я ничего не могла сказать, мне оставалось либо стать соучастницей лжи, либо уйти. У меня не было ни малейшего шанса выбраться из всего этого, не запачкавшись. Соотношение сил было совсем не в мою пользу в этот день, возможно, я слишком устала, чувствовала себя слишком одинокой. В сражении надо уметь отступать, но, в отличие от других битв, подкрепления у меня не будет никогда. Я ушла. Вышла из студии. Оказавшись в гримерке, я расплакалась, потом стала названивать Пьеру на мобильник, он не отвечал, дома его тоже не было, я закрыла гримерку на ключ, мы ждали такси, я звонила Пьеру на мобильный и домой, никто не отвечал, я решила, что брошу его, ни дня моей жизни больше не посвящу журналисту, до которого нельзя дозвониться в тяжелую минуту, а у меня такие минуты будут часто, так что продолжать слишком рискованно. Я звонила и звонила – никого. Подошло такси. Элен и Андреа были ошеломлены. Я повторяла и повторяла: больше я никогда не смогу говорить, никогда не смогу писать, все кончено, я ничего не сумела сказать, они были сильнее и вынудили меня уйти, я оказалась слишком слабой, не способной бороться, теперь мне придется все бросить, я больше никогда ничего не смогу, и его к тому же нигде нет, что же мне делать. Я не понимала, как вернусь домой после всего этого. Хотела бросить его. А потом он мне позвонил, потому что прочел мои сообщения. Как выяснилось, у него разрядился мобильник. Он сказал: я еду домой и жду тебя. У меня не было с собой лекарств, я не выспалась, но зато оказалась в его объятиях. Он обожал, когда я была с ним, чувствуя себя обиженной. У него тогда срабатывал инстинкт защиты, он называл меня своей деткой. Постепенно он только так и стал меня называть: детка моя.

А потом начались долгие месяцы, в течение которых я была не способна писать. Они должны были окончательно разрушить мою жизнь. Если допустить, что в любовных романах время от времени случается момент благодати, то сейчас он отсутствовал, а если и был когда-то, то уже прошел.

Несколько дней спустя, на встрече с читателями, ко мне подошла девушка и заговорила в обвинительном тоне. Она сказала, что ее зовут Элеонора, и, глядя прямо мне в глаза, настойчиво потребовала встречи, причем немедленной. Черты ее лица были искажены, и я побоялась, что в случае отказа она бросится под машину. Я протянула ей пустой конверт и попросила написать на обороте свой номер телефона. Это случилось в пятницу, 19 или 21 октября. Прошла неделя с того вечера, когда я была вынуждена покинуть студию. У нас уже выработалась привычка проводить вечер пятницы и субботнее утро у меня, на улице Виктора Массе, и ночевать в субботу у него, на улице Декарта, поэтому в воскресенье мы были в его квартире. Он свободно мог работать, если хотел, но никогда этого не делал. Говорил, что ему мешает мое присутствие. А значит, каждый уикенд мне приходилось уходить, пока меня не прогнали. Даже если я пристраивалась где-нибудь в углу и читала. В тот период он не нервничал, вообще не нервничал. Был даже довольно мягким, может, не нежным, но мягким – это да. Я не любила эти моменты, когда должна была уходить, когда вдруг становилась персоной нон грата, наверное, они заставляли вспомнить события, которые когда-то меня травмировали. К тому же Пьера звали так же, как моего отца. В тот период я еще называла его Пьер Луи и произнести «Пьер» не решалась, тогда как для знавшего его с детства Стефана он был просто Пьером. Я сгорала от желания называть его Пьером, но не осмеливалась. Я позвонила девушке, которая так хотела меня видеть. Этой встречи я немножко побаивалась, потому что почувствовала нечто странное. Сильное желание в чем-то обвинить читалось уже в ее взгляде. Так что я назначила ей встречу на площади Контрэскарп, совсем рядом, оставляя себе возможность, если все пойдет плохо, еще раз зайти на улицу Декарта к Пьеру, до того как возвращаться ночевать домой. Он не собирался никуда уходить. Барышня была уверена, что я имела доступ к ее психиатрической истории болезни и что все написанные мной книги, за исключением немногих включенных в них ложных поворотов, адресованы ей и якобы мне известно, что она себя узнает, но – и это главное, – я пересказала всю историю ее жизни, «Инцест», в частности, был нашпигован узнаваемыми деталями – она представила мне их перечень, – и теперь требовала от меня ответа, оправданий, доказательств того, что это не о ней. Она хотела проверить, совпадают ли некоторые описанные мной подробности с моей собственной жизнью. В том, что они соответствуют ее жизни, у нее не было никаких сомнений. Вещи, которые не соответствовали, она считала писательскими штучками, более или менее искусственными приемами, тогда как все остальное ясно и недвусмысленно доказывало, что я основывалась на ее жизни. Вот что она говорила, и при этом вид у нее был вполне убежденный. Там черным по белому описана ее история с Региной, а 85-й год точно соответствует ее встрече с Элоди. Она не хотела, чтоб я и дальше водила ее за нос, просила провести с ней вечер, мол, это лучшее, что я могу сделать. Я ей объясняла, что у меня назначена встреча (истинная правда, я встречалась еще с одним приятелем, тоже Пьером), она говорила, чтобы я отменила эту встречу, настаивала. Атмосфера была удушливой. Я вернулась к Пьеру, и тогда он во второй раз увидел меня плачущей. Люди опустошали меня, забирали все, мне уже ничего не принадлежало, я становилась просто ходячей авторучкой, к тому же абсолютно безжизненной, после подобных встреч; мне больше некуда было пойти, и у меня не оставалось ничего своего. Даже моей собственной жизни. Для людей я была лишь их отражением – что не мешало им считать меня эгоцентричной, причем такое противоречие было даже необходимо, – отражением в зеркале, которое их пугало, отражением или же симптомом чего-то, какой-то болезни, социальной болезни, не знаю, и я вернулась к нему, чтобы выяснить, как меня воспринимает он. Он вел себя со мной очень естественно, и я снова ушла. Он позвонил мне около полуночи, сказал, что не работал, но нуждался в одиночестве, как обычно. Наверняка так было с самого его рождения. А ведь он родился в нормальной семье, впрочем, с некоторыми мелкими странностями. Первые недели, а может, первые месяцы своей жизни он провел в инкубаторе для недоношенных детей, поскольку родился до срока, и все свое детство и даже потом, будучи взрослым, снова и снова видел этот инкубатор – клиника принадлежала друзьям его родителей, и всякий раз, когда родители приходили к ним в гости, ему показывали инкубатор. Совсем недавно он был у этих людей, всего несколько лет назад, и они ему сказали: инкубатор по-прежнему на месте, хочешь забрать его? Он отказался, но задумался. И все вокруг считали, что было бы вполне естественно забрать его. Он всегда чувствовал себя одиноким, а начиная с шестнадцати лет жил один. По-настоящему один. Родители оставили ему свою квартиру, когда ему исполнилось шестнадцать: они съехали, он тогда учился в лицее, сам себе готовил, и с тех самых пор всегда жил один. Марианна Розенштиль [30]30
  Марианна Розенштиль – известный фотограф.


[Закрыть]
вспоминала, как однажды вместе со Стефаном пришла к нему в большую квартиру на набережной в Лионе, ему было тогда девятнадцать, по всей видимости, речь шла о квартире девушки, у которой от него был ребенок, младенец тоже там находился, и девушка, он выглядел совершенно потерянным. Он никогда не проводил весь уикенд со своими подругами, для него это было слишком. Однажды в воскресенье вечером, в телефонном разговоре, примерно при тех же обстоятельствах (я ушла, чтобы не мешать ему работать), он мне сказал: в любом случае вопрос, который мы оба себе задаем, но не решаемся обсудить, – должны ли мы жить вместе. Я не хотела ловить его на слове. Это вполне могло оказаться западней. Похоже, все нас к этому подталкивает, но мне не хотелось торопить события.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю