Текст книги "Faserland"
Автор книги: Кристиан Крахт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)
Крахт Кристиан
Faserland
Моей сестре Доминик и Штефании, в благодарность за их идеи
Может быть, вот как это началось. Ты думаешь, что просто отдыхаешь чтобы лучше действовать, когда к тому представится случай, или же так, без определенной цели, – но вскоре обнаруживаешь, что вообще более не способен когда-либо что-нибудь предпринять. Не имеет значения, как это произошло.
Сэмюэл Беккет «Безымянный»
Один
Итак, все начинается с того, что я стою у рыбного ресторанчика в Листе-на-Зильте[1] и пью из бутылки пиво. Этот ресторанчик знаменит тем, что является самым северным заведением такого рода во всей Германии. Он расположен на верхней оконечности острова, прямо у моря, и все думают, что здесь проходит граница, однако в действительности это всего лишь рыбный ресторан.
Я, значит, стою у ресторана и пью пиво. Поскольку на улице довольно прохладно и дует западный ветер, на мне куртка фирмы "Барбур" с теплой подкладкой. Попутно я ем вторую порцию скампи с чесночным соусом, хотя мне поплохело уже после первой. Небо синее. Время от времени на солнце наползает плотное облако. Я недавно вновь повстречал Карин. Мы с ней знакомы еще по Залему[2], но тогда едва ли обменялись хоть парой слов, а потом я видел ее несколько раз в «Traxx», в Гамбурге, и в «P-1», в Мюнхене.
Карин смотрится классно со своими светлыми волосами и стрижкой "под пажа". Правда, на мой вкус, у нее слишком много золота на пальцах. Зато, судя по тому, как она откидывает назад волосы, смеется и слегка отклоняется назад, в постели с ней наверняка хорошо. Кстати, она уже выпила по меньшей мере два бокала шабли. Карин изучает экономику в Мюнхенском университете. Так, по крайней мере, она говорит. А как обстоит дело в действительности кто ж его знает. На ней тоже барбуровская куртка, но голубая. Только что, когда мы с ней заговорили о куртках, она сказала, что не хотела покупать себе зеленую, потому что голубые, когда изнашиваются, выглядят лучше. Я так не думаю. Моя зеленая куртка нравится мне больше. Изношенные барбуровские куртки ни к чему хорошему не приводят. Что я хочу этим сказать, объясню позже. Карин приехала сюда на темно-синем "мерседесе" класса S, принадлежащем ее брату, который живет во Франкфурте и занимается каким-то торговым бизнесом. Она рассказывает, что "мерседес" просто обалденный, потому что развивает бешеную скорость и потому что в нем есть телефон. Я говорю ей, что мне в принципе не нравятся "мерседесы". Тогда она говорит, что сегодня вечером наверняка пойдет дождь, а я ей говорю: нет, никакого дождя не будет. Я лениво ковыряю вилкой в своем скампи. Есть уже не хочу. У Карин ярко-голубые глаза. Или она носит цветные контактные линзы?
Теперь она рассказывает о Готье, о том, что он уже сходит с круга как дизайнер и что ей гораздо больше нравится Кристиан Лакруа, потому что он использует такие невероятные краски, – или что-то в этом роде. Я особенно не прислушиваюсь.
В ресторанчике кто-то постоянно выкрикивает через микрофон названия каких-то блюд из моллюсков, и это меня отвлекает, так как я представляю себе, что один из моллюсков окажется испорченным и сегодня ночью какой-нибудь упившийся шабли пролетарий вдруг почувствует жуткие рези в желудке и его отправят в больницу с подозрением на сальмонеллез – и прочее в том же духе. Я усмехаюсь, представляя себе все это, а Карин думает, что меня рассмешил анекдот, который она только что рассказала, и усмехается мне в ответ, хотя я, как уже говорил, вообще ее не слушал.
Я закуриваю сигарету и, пока Карин продолжает болтать, наблюдаю, как черная борзая – в ошейнике, к которому прикреплены крошечные золотые коровки, – роняет возле одного из столиков колбасообразную какашку. Собака какает прикольно, на полусогнутых лапах, и мне хорошо видно, что четверть колбасы так и не отлипла от ее задницы.
Я невольно опять усмехаюсь, хотя сейчас мне действительно нехорошо, потому что скампи тоже имели какой-то прикольный привкус, и я перебиваю Карин и спрашиваю ее, не поехать ли нам в бар "Один", в Кампен[3]. Она говорит: можно, и я допиваю свое пиво, хотя эта марка – «Йевер» – мне, собственно, не нравится, и мы бежим к ее авто, так как я не испытываю никакого желания втискиваться в свой тесный «триумф».
Она открывает дверцу, мы садимся, и внутри машина еще пахнет как только что купленная, пахнет кожей. Я выбрасываю мою сигарету из окна, пока Карин включает зажигание, потому что не хочу портить этот запах новизны и потому что сама Карин не курит. Она вставляет в проигрыватель кассету, и пока из ящика доносится лажовая песня Snap'а, обгоняет какой-то "гольф", за рулем которого сидит на редкость хорошенькая девчонка. Я надеваю солнечные очки, и Карин что-то рассказывает, а я смотрю в окно.
Слева и справа от дороги проносятся пейзажи Зильта, и я думаю: Зильт, собственно, обалденно красив. Небо очень высокое, и у меня возникает такое чувство, будто я знаю этот остров во всех подробностях. То есть я хочу сказать, будто мне известно даже то, что находится под островом и за ним, впрочем, сейчас я уже не уверен, что правильно выразился. Я, естественно, тоже могу ошибаться.
Чуть-чуть не доехав до Кампена, Карин вдруг резко сворачивает направо, к парковочной стоянке перед дамбой №16 и пляжем нудистов, и я думаю: ну-ну, посмотрим, что будет дальше. Мы припарковываемся в аккурат между неким "поршем" и долбаным джипом, выходим, и когда я вопросительно смотрю на Карин через солнечные очки, до нее доходит, что в авто я ее не слушал. Она опять смеется своим приятным смехом и объясняет мне, что сперва мы должны зайти за Серхио и Анной, которые сейчас сидят на пляже и только что звонили ей по мобильнику – я хочу сказать, что они позвонили ей в "мерседес".
Мы, значит, выходим, и я думаю о том, что свой мобильник они наверняка загубили на этом пляже, из-за песка и соленой воды. Карин сует сторожу автостоянки пару марок, и мы по деревянным мосткам бежим через дюны к пляжу. Пока мы скачем по ветхим деревянным доскам, Карин умудряется что-то рассказывать о баре "Шуман" в Мюнхене, как она там недавно познакомилась с Максимом Биллером, человеком, обладающим столь блестящим умом, что она даже немного его побаивалась.
Дальше я не слушаю, потому что мне в нос внезапно ударяет этот запах прогнивших досок и моря и я вспоминаю, как ребенком каждый год приезжал сюда и в первый день на Зильте запах всегда казался самым лучшим: когда ты долго не видел моря, ты, вернувшись к нему, радуешься как ненормальный, и еще доски, нагретые солнцем, испускали такой теплый аромат. Это был дружественный запах, как будто бы полный обещаний и – как бы это сказать теплый. Сейчас опять так пахнет, и я чувствую, что вот-вот заплачу, поэтому быстро закуриваю сигарету и провожу рукавом куртки по лбу.
Все это очень мучительно, но Карин, по счастью, ничего не заметила она сейчас объясняется со сторожем пляжа, который проверяет наличие курортных карт у идиотов пенсионеров, желающих пройти к морю. Карин дает ему двенадцать марок за нас обоих, за однодневную карту, и я хочу поблагодарить ее, но так и не произношу ни слова.
Солнце начинает припекать, мне становится жарко, и Карин, очевидно, тоже – она сбрасывает куртку и стягивает пуловер. Пуловер у нее в самом деле отличный, без всяких скидок. Под ним она носит только боди, и я вижу, какие у нее большие, крепкие груди, и замечаю, что она сознает, что я это вижу. Ее соски немного напряжены и выступают вперед – из-за ветра, все еще довольно прохладного, несмотря на яркое солнце.
Я тоже снимаю куртку и пиджак, закатываю рукава рубашки. Хорошо, что у меня с собой солнечные очки, думаю я. Морской ветер ерошит мои зачесанные назад волосы. У меня спереди довольно длинные светло-каштановые пряди, если потянуть их вниз, они достанут до подбородка. Тут мне приходит в голову, что во внутреннем кармане моей куртки должно было остаться немного геля для волос, и я пытаюсь сообразить, в какой момент им воспользоваться, чтобы не показаться смешным.
Мы уже почти добрались до пляжа. Слева и справа – дюны, повсюду колышутся заросли вереска и песколюба. Выглядит это так, как если бы по земле ходили волны. Над нами кружат чайки, и я думаю о том, что Геринг, который любил отдыхать на Зильте, однажды потерял где-то здесь, в дюнах, свой кинжал. Была организована грандиозная поисковая акция, обещана высокая награда, и в конце концов кинжал нашел некий Бой Ларсен, молодой крестьянин. Так тогда говорили. Все до упаду смеялись над тучным Герингом, который, когда мочился в дюнах, потерял свой долбаный кинжал, не смеялся только Бой Ларсен, потому что ему досталось хорошее вознаграждение. Но мне кажется, что потом, вернувшись домой, он тоже от души посмеялся.
Я думаю об имени "Бой" и о том, что только здесь, на Зильте, у мужчин могут быть такие имена – как будто они живут не в Германии, а в стране, которая представляет собой нечто среднее между Германией и Англией. Здесь, на Зильте, стояли зенитные орудия (так сказать, на передовом посту), а после войны отсюда долго не уходили англичане, и я, когда был маленьким мальчиком, еще успел поиграть в последних немецких бункерах, у Вестерланда[4]. Потом, наверное, их взорвали.
Впереди, на пляже, под полосатым сине-белым тентом сидят Серхио и Анна. Я сразу врубаюсь, что это они, потому что узнаю Анну. Однажды в "P-1" мне захотелось ее трахнуть, но это мое желание я в буквальном смысле просрал, потому что был здорово пьян и пошел в сортир проблеваться, а когда вернулся, она исчезла. По крайней мере, мне кажется, что дело было именно так. Карин и я направляемся к тенту. Мы говорим "хелло", но Анна меня не узнает – или делает вид, что не узнает. У них с собой две бутылки шампанского, и они протягивают нам два пластмассовых стаканчика. Карин разговаривает с Анной, и мне не остается ничего иного, как попытаться завести беседу с Серхио. Серхио относится к тем типам, которым непременно нужно носить розовые рубашки от Ральфа Лорана и к ним часы "Ролекс" старого выпуска, и если они не ходят босиком с закатанными штанинами, то на ногах у них наверняка будут шлепанцы от Алдена – это я сразу просек.
Чтобы сказать хоть что-нибудь, я говорю, что скоро пойдет дождь, а Серхио отвечает, что нет, погода наверняка останется такой как есть. Я замечаю у него акцент, и спрашиваю Серхио, откуда он родом, и он говорит: из Колумбии. На этом тема для разговора исчерпывается, Серхио больше не произносит ни слова, поэтому я зажигаю сигарету и смотрю сначала на собственный ноготь, а потом на море.
Есть одна тайна, которую всегда шепотом рассказывали нам, детям, когда мы в каникулы приезжали на Зильт: напротив Вестерланда, там, где теперь простирается гигантское Северное море, когда-то находился город, который назывался Рунгхольт. Этот город раньше был частью острова, пока – примерно лет двести назад – огромная штормовая волна не накрыла его и не утащила все в море, которое тогда называли "Белым Гансом". Все жители города утонули, а тайна заключается в том, что, когда дует западный ветер, можно ясно услышать церковные колокола Рунгхольта, которые и под водой продолжают созывать христиан на молитву. Одна только мысль об этом всегда вселяла в нас, детей, языческий страх, но мы все равно часто приходили по ночам на берег и, прижавшись ухом к песку, старались уловить далекий перезвон колоколов.
Серхио между тем достает мобильный телефон, начинает с кем-то разговаривать по-испански и все время поглядывает на меня; это меня раздражает, поэтому я поворачиваюсь к Карин и Анне. Мы трое одновременно, как по команде, отпиваем по глотку "Рёдерера", и это получается так прикольно, что Карин снова смеется. Я думаю о том, что Карин мне очень нравится.
Затем мы возвращаемся к автостоянке. Карин и я садимся в ее "мерседес", а Серхио и Анна – в тот самый "лендкруизер", рядом с которым мы давеча как бы случайно припарковались. Анна и Карин изрядно выпили и ведут машины соответствующим образом. Я говорю Карин, что сегодня мой последний день на Зильте и что завтра утром я уезжаю; она кивает головой: очень жаль, – и потом поднимает на меня глаза и улыбается. У нее чертовски приятная улыбка.
Перед самым щитом с надписью "Кампен" она едва не сбивает пенсионера, который идет себе по шоссе, не замечая приближающегося автомобиля. На старичке старомодная шляпа в рубчик и баклажанового цвета блузон, он изрыгает нам вслед проклятия как берсерк, и я говорю Карин, что он наверняка наци, и Карин смеется.
Мы сворачиваем на Виски-штрассе. Солнце стоит уже низко над горизонтом и заливает всю Виски-штрассе золотым светом. Может быть, думаю я, улица получила свое название не только из-за многочисленных кабаков, но и потому, что кажется такой медвяно-золотистой, когда солнечные лучи падают на нее косо, вот как сейчас. Я определенно пьян, если мне в голову лезет такая чепуха. Мы припарковываем машину, выходим и бежим к "Одину". По дороге ладонь Карин на секунду касается моей руки, и от неожиданности у меня начинается приступ кашля.
В "Одине" много людей, хотя еще совсем рано. Обычно здесь не остается свободных мест лишь часам к одиннадцати, к половине двенадцатого ночи, но сегодня уже сейчас почти все столики заняты. Карин знакома с хозяйкой бара, та дружелюбно нам подмигивает и посылает к нам одного из кельнеров. Я думаю о том, что официанты в "Одине" всегда выглядят отлично – с бронзовым загаром и пр., – что они всегда в прекрасном настроении, и пытаюсь понять, откуда все это берется. В заведении есть собака, темно-коричневый Лабрадор по кличке Макс, и Карин, видимо, всегда, когда бывает в Одине, дает ему кусок хлеба, пес к этому уже привык. Он бегом бросается к ней, наскакивает всеми четырьмя лапами и выхватывает кусок, который протягивает ему Карин.
После этого она заказывает две бутылки шампанского "Рёдерер", и когда их приносят, мы все выпиваем по бокалу, и кто-то за стойкой ставит на проигрыватель "Отель Калифорния" группы Eagles, и пока играет музыка, и собака Макс грызет свою хлебную горбушку, и за окном садится солнце, я вдруг сознаю, что чувствую себя абсолютно счастливым. Я глупо усмехаюсь оттого, что так счастлив, Анна замечает это и тоже усмехается, и вслед за ней усмехается Карин, и теперь даже Серхио не может не улыбнуться.
Постепенно в "Одине" становится чересчур многолюдно. У ближайшего к нам столика застряли трое посетителей и очень громко разговаривают о Тестароссе. У них у всех часы фирмы "Картье", и по их виду можно безошибочно определить, что они играют в гольф. Они все отличаются дородностью, которая бывает у мужчин старше тридцати лет, загорелых и несимпатичных. Один из них непрерывно теребит свой нос и буквально через каждые десять минут удаляется в клозет, а потом возвращается оттуда с явным облегчением, хлопает в ладоши и произносит одну и ту же фразу: "Прекрасно, господа!"
Карин и я переглядываемся, и Карин закатывает глаза. Мол, можно найти местечко и получше, пора сматываться. Мы прощаемся с Серхио и Анной, которые предпочитают остаться здесь, я плачу за две бутылки "Рёдерера", чтобы повыпендриваться перед Серхио, хотя в данный момент мне этого совершенно не хочется, покупаю еще третью бутылку, которую мы берем с собой, и хозяйка бара трижды целует Карин в щечки, в точности как француженка, и дает нам на вынос два бокала.
Карин и я направляемся к ее машине, и по пути я вижу, как некий вдрызг пьяный молодой человек блюет на дверцу своего бирюзового "порша"-кабрио, одновременно пытаясь ее открыть. Я быстро бросаю взгляд на номер автомобиля. D – Дюссельдорф. Ага, наверное, он специалист по рекламе, соображаю я. Подумать только: бирюзовый "порш"!
Несколько зевак с противоположной стороны улицы наблюдают за этой сценой и хамски ржут, и мне кажется, что среди них я узнаю Хайо Фридрихса, но полной уверенности у меня нет, потому что я слышал, будто за то время, что я его не видал, у него очень сильно отекло лицо. Я спрашиваю у Карин, не лучше ли, чтобы машину вел я, поскольку она уже пьяная, но она говорит: не надо, она пока еще в состоянии сама вести машину; и я усаживаюсь с ней рядом на переднее сиденье, в кабине опять пахнет кожей и чуть-чуть – духами.
Машина трогается с места; пока мы едем, Карин что-то рассказывает, я пытаюсь ее слушать, но мне не удается сосредоточиться, и я просто смотрю на нее сбоку. Смотрю, как ее пестрый шейный платок красиво выделяется на фоне загорелой шеи и как ее коричневая рука лежит на руле – эта рука, покрытая тончайшими золотистыми волосками; и я вдруг вспоминаю, как однажды, еще будучи ребенком, лежал рядом с маленькой девочкой на расстеленной косынке, на пляже в Кампене, мы оба лежали лицом вниз, и девочка задремала, и я посыпал ее руку белым песком и смотрел, как песчинки застревали в волосках на ее предплечье. От этого она проснулась, улыбнулась мне, и потом мы вместе строили у моря город из песка яркими пластмассовыми совочками. Мой совок был оранжевого цвета, это я точно помню.
"Мерседес" медленно вырулил к "Медному кофейнику". Шины прошуршали по гравию, и Карин выключила мотор. Я слушал шуршание и воображал, что это море, но одновременно знал, что такого быть не может, потому что мы находимся с той стороны, где отмели. Мы переглядываемся, выходим из машины и устраиваемся на одном из зеленых пригорков напротив кофейни.
Карин открывает бутылку "Рёдерера" так, чтобы не хлопнула пробка, а я думаю о том, как сильно ненавижу людей, которые нарочно выстреливают пробкой от шампанского, чтобы все стали вертеться на своих местах, стараясь от нее уберечься. Мы пьем шампанское из бокалов, которые нам дала барменша, и наблюдаем за людьми, входящими в "Медный кофейник". А потом переводим взгляд на отмели.
Карин кладет руку мне на плечо, и там, где лежит ее рука, я чувствую тепло, а дальше она целует меня в губы. От нее пахнет шампанским и нагретой кожей. Я прикрываю глаза, но тогда у меня начинает кружиться голова, так как я слишком много выпил, и я снова их открываю. Мы целуемся, и при этом я смотрю в ее голубые контактные линзы, хотя на таком близком расстоянии мне трудно сфокусировать зрение. Я думаю, у Карин тоже слегка кружится голова. Мы кончаем целоваться. Тогда она смотрит на меня совершенно серьезно и говорит, что мы должны встретиться завтра вечером, в "Одине". Она в самом деле это говорит. Хотя я ей объяснил, что завтра уезжаю. Ну ладно, может, она уже забыла.
Как бы то ни было, она очень быстро поднимается, ставит бокал на плоский камень и бежит к своему автомобилю. Садится в него, запускает мотор, и машина трогается с места. Я еще некоторое время сижу на холме, зажав в пальцах пустой бокал. В некотором отдалении от меня пожилая пара изучает меню. Съесть, что ли, пирожное? Время неподходящее, уже слишком поздно, думаю я. Я опять наливаю себе шампанского, но оно уже не пенится, и когда я отпиваю глоток, оказывается безвкусным, выдохшимся, с привкусом пепла. Я почему-то уверен, что никогда больше не приеду на Зильт.
Два
На следующий день я, как и собирался, еду вечерним поездом в Гамбург, так и не повидав Карин. Свой «триумф» я оставил на острове. Бина о нем позаботится. В вагоне-ресторане я очень быстро выпиваю один за другим четыре маленьких ботла «Ильбесхаймер Херрлих», пока за Хузумом[5] садится солнце.
Я смотрю в окно, намазываю на хлеб масло "Меггле" из пластиковой коробочки, а мимо проносится Северонемецкая равнина, с овцами и всем таким прочим, и я поневоле вспоминаю о том, как раньше всегда высовывался из окна поезда, подставляя голову ветру, пока глаза не начинали слезиться, и как думал, что если вот сейчас кто-то сидит в туалете и писает, то его моча поднимается из-под поезда вверх и, распыляясь, тончайшим слоем оседает на моем лице, так что я этого не замечаю, но на лице моем уже есть пленка из мочи, и если бы я провел языком по губам, то мог бы почувствовать вкус мочи незнакомца. Мне было десять лет, когда я об этом думал.
Сегодня, разумеется, окна уже нельзя открыть, потому что в вагонах первого класса, которые оформлены просто херово и всегда напоминают мне какие-то торговые пассажи, уже нет ничего клевого и, главное, ничто не осталось таким, как было прежде. Теперь все такое прозрачное – не знаю, понятно ли я выражаюсь, – ну, в общем, все из стекла и прозрачного турецкого пластика, и почему-то мне это не в кайф.
Я, значит, сижу и пытаюсь припомнить, какими были поезда раньше, и тут из бутылки "Ильбесхаймер Херрлих" с шумом вылетает пробка. Из-за тряски этого долбаного поезда я проливаю немного красного вина на свой китоновский пиджак, а, как известно, пятна от красного вина никогда не выводятся, – но я все равно тру пятно как ненормальный, потом сыплю на него соль из пакетика, потому что мама когда-то мне говорила, что это помогает. Это, натурально, ничего не дает, но пока я так сижу, и тру пятно, и посыпаю его солью, и тем временем постепенно дозреваю, потому что с утра еще ничего не ел, к моему столику подходит какой-то тип и спрашивает, свободно ли здесь.
Я в полном изумлении смотрю на него снизу вверх, потому что эта фраза свободно ли здесь? – кажется мне абсолютно неуместной, и я даже не могу достаточно быстро отреагировать на его слова, потому что, как уже говорил, здорово надрался, и тогда этот хмырь, так и не дождавшись моего ответа, садится прямо напротив меня и разворачивает меню. В этот момент я жалею, что не поехал в Гамбург на своем "триумфе".
Я смотрю на хмыря, как он сидит передо мной и изучает долбаную пеструю карту с перечнем блюд, и замечаю, что он носит такую маленькую бородку, какая была у Ленина и как теперь носят фаны из Мojо-клуба, но только он носит ее не ради моды, а совершенно всерьез (впрочем, любители джаза из Mojo-клуба на самом деле тоже воспринимают свою внешность всерьез), – нет, правда, у него такая характерная ленинско-чиновничья бородка, что мой друг Нигель определенно назвал бы его Mösenbart, «Пиздобородым».
Итак, этот тупак листает меню, потом подзывает кельнершу, заказывает две сардельки с картофельным салатом и банку пива, а когда пиво приносят, наливает себе, держа стакан слегка наклонно, чтобы туда не попало много пены, приподнимает стакан, приветствуя меня, – он в самом деле хотел меня поприветствовать! – и говорит: "Приятного аппетита". При этом он улыбается.
Я опять вспоминаю о своем "триумфе", думаю, что сейчас мог бы уже быть в Гамбурге, вместо того чтобы сидеть здесь, в вагоне-ресторане, и позволять пить за мое здоровье какому-то пиздобородому мудаку. Я смотрю ему прямо в глаза, хотя мне это дается нелегко – я имею в виду, сфокусировать зрение, но не улыбаюсь и не произношу ни слова.
Мудило пожимает плечами, вынимает из своего стоящего под столиком кейса еженедельник "Штерн" и начинает его перелистывать – от конца к началу. За окном темно, поезд сейчас проезжает через Хейде/Гольштейн – по крайней мере, так написано на станционном щите, но надпись на нем едва ли можно прочитать, поскольку поезд идет очень быстро, и я, собственно, различаю ее только потому, что щит – благодаря прикольному зеркальному эффекту, который можно заметить, лишь будучи в стельку пьяным, – отражается в вагонных стеклах: сначала в окне слева, где надпись "Хейде/Гольштейн" возникает в перевернутом виде, а потом в окне справа, нормально.
Четвертая бутылка "Ильбесхаймер Херрлих" теперь пуста, я заказываю пятую и, когда кельнерша приносит вино, расплачиваюсь, отряхиваю с пиджака слегка разбухшие, полиловевшие крупинки соли, беру вайн и отваливаю в дабл. Идти мне в лом. Я смотрю на обе кабинки: одна внутри розовая, другая светло-голубая; я выбираю голубую, хотя розовая определенно почище.
Я, значит, захожу внутрь, прикрываю дверь, опускаю голубую пластмассовую крышку унитаза и сажусь на нее, что стоит мне некоторых усилий, потому что ноги у меня подгибаются. Из окна дабла ничего не увидишь, оно сделано из матового стекла или чего-то в этом роде. Впрочем, за окном сейчас так и так темно. Я отпиваю большой глоток вина, зажигаю сигарету и стараюсь смотреть в одну точку, но у меня все плывет перед глазами, я ощущаю легкую тошноту и всерьез размышляю, не связано ли мое состояние с чрезмерным обилием голубизны, но легче от этого не становится.
В общем, я встаю, снова поднимаю крышку и смотрю в отполированный стальной унитаз, бросаю туда сигарету, потому что ее вкус мне не нравится, нажимаю на электрическую кнопку слива, что-то щелкает, в течение трех секунд ничего не происходит, потом раздается громкий чпок, как бывает в самолете, открывается маленький клапан, сигарета проваливается, из отверстия слива с шипением вырывается струя темно-синей жидкости, и клапан возвращается в исходное положение.
Я думаю о том, что человеческие экскременты уже не падают, как было раньше, на рельсы, в падении распыляясь на мелкие частички, а наверняка собираются в специальном контейнере, укрепленном под полом туалета, в точно таком же контейнере, как те, что используются в самолетах, и мне жаль, что это так. Почему жаль, не знаю: ведь на самом деле сейчас все устроено гораздо лучше, чем прежде.
Я где-то читал, что какие-то люди под Касселем всегда испытывали неудобства, когда поезд проходил по высокому железнодорожному мосту; чтобы было понятно, о чем идет речь, я должен уточнить, что эти люди, которые жаловались на напряги, жили как раз под этим самым мостом, так что каждый раз, когда над ними громыхал поезд, говно из вагонных туалетов сыпалось на их дома. А если в такой момент им случалось выйти за дверь или они, к примеру, жарили мясо в саду, какашки падали прямо им на голову или на их садовую пластиковую мебель.
Я невольно усмехаюсь, и потом мне приходит в голову, что есть еще и другой мост, где-то в Бельгии или Люксембурге, так вот под ним тоже живут люди, которые постоянно испытывают неудобства, потому что именно этот мост облюбовали самоубийцы – во всяком случае, они регулярно с него прыгают и, как какашки в Касселе, падают на крыши домов или сваливаются на садовые участки, прямо в разгар прекраснейших пикников на открытом воздухе. Тела превращаются в сплошное месиво, останки погибших приходится выковыривать лопатами. Об этом я тоже когда-то читал, и сейчас я думаю, чтo лучше, какашки или ошметки человеческих тел и где бы я предпочел жить, если бы передо мной встал такой выбор, – в Касселе или в Люксембурге.
Я, видимо, на какое-то время закимарил, потом вдруг почувствовал резкий толчок, и поезд остановился, а я все сижу на крышке унитаза, подложив под голову руку и прислонясь к сливному бачку. Во рту у меня противный привкус, я шарю в кармане пиджака, нахожу сигарету и зажигаю ее. Потом открываю дверь дабла. Действительно, это, должно быть, уже Гамбург. Пассажиры выходят из вагона, я протискиваюсь мимо каких-то чуваков, от которых исходит прикольный дорожный запах – они пахнут потом и немытым телом, а также металлом и холодным сигаретным дымом; короче, я протискиваюсь мимо них в вагон-ресторан, где все еще стоит мой чемодан. Я хватаю его и выскакиваю на перрон. Передо мной по платформе бежит этот пиздобородый хмырь. На нем сливового цвета плащ, удивительным образом переливающийся на свету. Вокзал Альтона производит на меня гнетущее впечатление, и я быстро пересекаю его, направляясь к стоянке такси.
Я позвонил Нигелю с вокзала в Вестерланде и спросил, не могу ли остановиться у него на пару дней. У Нигеля классная квартира в Пёзельдорфе, он, кажется, живет рядом с Джилом Сандером. Я знаком с Нигелем уже очень давно, но до сих пор не в курсе, чем, собственно, он занимается. Он часто общается по телефону с какими-то консультантами из Швейцарии и Гонконга, всегда орет на них, спрашивает, не спятили ли они, и прочее в том же духе. Меня это не касается – хотя все-таки интересно. Я думаю, во мне иногда просыпается любопытство. Как бы то ни было, Нигель сказал мне, что нет проблем, он всегда рад меня видеть, так что сейчас я еду к нему.
Гамбург как город в полном порядке. Он просторный и очень зеленый, в нем имеется пара хороших ресторанов, еще больше хороших баров, и гамбургские девочки все как на подбор очень фактуристые – я имею в виду настоящих уроженок Гамбурга, светловолосых и с конскими хвостиками, которые все, как одна, имеют сильные челюсти и права на вождение яхты. Каждый раз, когда я бываю в Гамбурге, я вижу множество таких куколок; большинство из них упакованы в барбуровские куртки, некоторые носят обтягивающие пуловеры или боди – но эти некоторые, как правило, приезжие. А еще в Гамбурге офигительное освещение – особенно когда ты едешь по Эльбскому шоссе, летом. Тогда на другом берегу Эльбы горят огни – в Ротхенбурге, или Харбурге, или как там называется это место, где находится верфь "Блом amp; Фосс" и где раньше строили подводные лодки, пока англичане их не раздолбали. В Гамбурге все по-другому и не скажешь – зеленеет, как барбуровские куртки.
Такси едет вверх по Молочной улице, потом сворачивает, и вот мы уже в Пёзельдорфе. Мы останавливаемся перед домом Нигеля, и я расплачиваюсь с водилой, который, по счастью, за всю дорогу не проронил ни единого слова, так как скис при мысли о том, что мы с ним одного возраста, но я щеголяю в пиджаке от Китона, а он ходит на демонстрации.
Хотя, если поразмыслить, я бы охотно с ним поговорил и сказал бы ему, что тоже хожу на демонстрации – не потому, что верю, будто таким путем можно добиться от правительства пусть даже самомалейшей реакции, наподобие пука, а потому, что мне нравится сама атмосфера подобных сборищ. Нет ничего лучше того момента, когда копы соображают, не вдарить ли им по всей тусе, поскольку в них полетела очередная пара бутылок, и у них, копов, происходит выброс адреналина в кровь, как и у демонстрантов, и вот уже копы бросаются вперед, над улицей взлетает сигнальная ракета, в копов снова бросают ботлы, и тогда кто-то из демонстрантов спотыкается – какой-нибудь невезучий болван, не удосужившийся как следует завязать шнурки на своих херовых пролетарских шузах фирмы "Док Мартенс", – и на него одного накидываются с дубинками чуть ли не восемьдесят копов. Фотографию этой сцены потом печатают в газетах, и журналисты вновь начинают гнать туфту, бурно обсуждая вопрос о том, копы ли проявили излишнюю агрессивность, или демонстранты, или и те и другие, и не свидетельствует ли данный инцидент о раскручивании спирали насилия. Последняя фраза просто потрясная. Из нее можно почерпнуть исчерпывающую информацию и о нашем мире, и о том, как все вокруг незаметно изгаживается. Но этого водила все равно бы не понял – иначе он тоже носил бы пиджак от Китона, регулярно подстригал и причесывал бы свои космы и содрал бы с приборной доски наклейку с изображением радуги, призывающую то ли бороться за мир, то ли не курить, то ли поддерживать "зеленых". В общем, я плачу этому водиле его прайс и даю ему сверх того солидные чаевые, чтобы впредь он в лицо узнавал своего классового врага.