355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кристиан Гречо » Его первая любовь » Текст книги (страница 4)
Его первая любовь
  • Текст добавлен: 31 июля 2017, 13:30

Текст книги "Его первая любовь"


Автор книги: Кристиан Гречо


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)

Журка слегка приподнял ее, зная, что так будет лучше. Настоящей стены между двумя комнатами не было, лишь дверь-гармошка. Огромное коричневое полотно из синтетики или какой-то гигантский занавес, мятая ширма. Отец умолк, спросил:

– Кто там?

Понапрасну надрывалось радио – он прислушивался и почуял, что в соседнюю комнату кто-то тихонько прокрался. Журка дышать перестал, боялся пошевелиться.

Ждать ему пришлось поразительно короткое время, всего лишь несколько мгновений. Папаша перестал прислушиваться – наверное, и вовсе позабыл, чего ждал. Он снова прибавил звук радио: слушал старые шлягеры. Если бы передавали «Би Джиз», он бы запустил звук на полную катушку, но к счастью, играли другое.

Отец Журки и его старший брат Мартон в подростковом возрасте часто играли братьев Гибб, – пришло Журке на память. Даже отправились к фотографу – только затем, чтобы тот увековечил их серией снимков. Они попытались заказать себе такую же одежду, так же зачесать волосы, как у знаменитостей, но костюмы не выглядели блестящими, да и сами они ничуть не походили на братьев Гибб. Правда, патлы у них были длинными, как у любого хиппи. И все же, когда отец впервые показал Журке фотографии, тот догадался, почему ему пришло в голову, что они не иначе как фанаты «Би Джиз», и отец был очень горд: Журкой или самим собой – это нельзя было решить однозначно.

Журка зашел в большой сарай, а надо было идти не туда: ротационные мотыги-культиваторы выдавали возле мастерской. Время шло зря. Еще час – и пора отправляться в школу. Поэтому и хорошо, что отец смылся с участка, ведь в тот день надо было мотыжить междурядья, уничтожая ростки сорняков. Журка зндл, что ротационным культиватором наверняка вырвет несколько кустиков паприки или же рукоятка его застрянет в бечевке. Основная бечевка была натянута вдоль ряда, и каждая паприка сама по себе была подвязана к ведущему шнуру; следуя ему, клонится внутрь масса стеблей, наподобие некоего лабиринта из бечевок, все гуще и пышнее. Теряется в нем выход наружу, хотя никаких поворотов тут нет. Ротационной мотыге нельзя дрогнуть и отклониться ни на сантиметр: культиваторная головка тотчас же вырвет паприку с корнем, и нет никакого смысла засовывать ее в землю обратно, чтоб ни мать, ни отец не заметили. На другой день паприка пожелтеет. Выдаст Журку, выдаст, что была вырвана с корнем. В парилке или в открытом грунте секретов не бывает: зацепил, вырвал – конец.

Когда отец не следил за ним, он лучше управлялся с культиватором. Впрочем, даже если бы отец остался, работать все равно пришлось бы Журке. Отец не умел этого делать – пропустил курс обучения. Жизнь его протекала в двух фазах. В активной – как сейчас, только к вечеру он напивался до расцвета фантазий. В пассивной же фазе он абсолютно погружался в пространство, исчезал из действительности, из настоящего времени бытия. В таких случаях, получив дневную дозу – пол-литра палинки, – он не жил с семьей, не знал о ее существовании. И ничего не знал о времени тоже. Иногда по полтора года не выходил из дому. Из комнаты – и то изредка, лишь по нужде, да и то не всегда. В то утро, стоя перед затянутой фольгой теплицей, они просчитались с комедией обиды на целый год. Смотрели на столбы пара и о времени не желали знать. И Журка так хорошо «не знал» об этом, что отец наверняка не в силах был это вынести. Не о бечевках шла речь. Речь шла об отступлении. Журка прежде всегда перечил отцу, поучал его, каждым словом своим подчеркивая, что, пока папаша мечтает о прошлом, в реальной жизни меж тем проходит время. И после пьяных бредней нельзя делать вид, будто бы жизнь продолжилась там, где ты из нее вышел. Однако сейчас он не призывал отца к ответу. Фарисейски играл роль тактичного сына. Он тоже делал вид, будто бы среда разбилась в восемьдесят шестом, а в восемьдесят седьмом ее можно было бы склеить.

Говоря по правде, он уже привык, что отца рядом нет. Да они и не смогли бы работать вместе. И быть вместе – тоже, ведь они никогда не бывали вместе. У них не было чувства родства. Их изменившиеся отношения, Журкину подростковую горячность, нагловатость, его новое самоощущение – всё они могли бы преодолеть, кроме этого… И тогда он мог бы, не отвлекаясь ни на какие думы, предаваться мечтам о Лили. Он представлял себе Лили, затем и остальных, каждого из класса поодиночке, как они следят за его работой. Смотрят, как на телеэкране, и совершенно растроганы. Ведь они-то дома разве что моют посуду. Никому из них не приходится заниматься физической работой. Никто из них не взрослый. Только он.

Если нажать на головку мотыги книзу, тогда железный плуг вонзается в землю, вращающаяся головка поднимается, так что не требуется удерживать машину силой. В таких случаях Журка мог и поворачивать, и направлять ее относительно свободно. Это был его фокус. Требовалось знать эту одну-единственную тайну – ее он не выдал бы никому, даже отцу. Пусть бьется, но доходит своим умом, если хочет мотыжить, как надо.

Журка приступил к рыхлению. Ему представлялось, что он вспахивает те проселочные дороги, по которым они бродили с Лили, которые исходили из конца в конец лишь для того, чтоб запомнить их. А сейчас мотыга скроет их следы, воссоздаст забытые воспоминания, их былой смех, когда даже заговаривать не было нужды, поскольку один знал, что скажет другой. Порвутся тайны дороги, и можно будет вспоминать о них. Вращается плуг, а позади него остается вспаханная земля, и ничего больше. Взрыхленная земля покрывает воспоминания, и даже воспоминания тех, кто раньше их прошел этот путь. Машина схоронит все следы, там проляжет новая дорога, дорога без следов, и никто никогда больше не пройдет по ней незамеченный.

Затем всё как-то прошло. Журка не думал ни о чем. Эта работа была не такой, как прочие. Не обычное наказание на рассвете перед школой. Это было скорее священнодействие. Он забылся в работе и наслаждался ею. Такого с ним отродясь не случалось. Он погрузился в нее, исчез в ней точно так же, как во время акта любви исчезает раздутое «я». И лишь тело скачет, несется, захлебывается, но Журка пока что этого не знает, не знаю я, каково это – быть погруженным в глубь другого человека.

Двигалась вперед машина, стены бечевок сомкнулись, склонясь внутрь, каждая минута питала бечевочное брюхо бечевочной стенки. Частенько лишь в миллиметрах от бечевок проходила головка мотыги. Журка не думал о Лили, не обращал внимания на любовь, постепенно перестал обращать внимание и на себя самого, на дырявые башмаки, на фуфайку, из которой давно вырос. На нем была рабочая поддевка, светло-серая, она почти шла ему. Но он не замечает этого, не испытывает отвращения или скуки, не мерзнет, как с ним иногда случается. Он работает, не отвлекаясь. Впервые работает так, как подобает взрослому. Машина делает свое дело, и Журка не присматривает за ней. Не регулирует ее силой, чтобы она не дергалась, не задыхалась. А ведь она капризна, как знатная госпожа, – так выразился по поводу ротационной мотыги тачечник Лайош Бернат. Заявил это уверенно, будто знал, какой должна быть госпожа, или хотя бы видел ее разок. Журку госпожа не интересовала, и тем самым ему удалось укротить ее: она, равномерно урча, двигалась вперед, затем назад, от земли исходил нежный аромат; земля была черная, удобренная навозом, кожа ее лопнула, и Журка, почувствовав жирный запах, невольно покрылся гусиной кожей от этого аромата земли. Парниковая грядка сделалась опрятной, радующей глаз, как соседние грядки, где кто-то уже взбил землю на манер пухового одеяла. Исчезли сорняки, протоптанная тропинка, осталось всего лишь несколько неуверенных следов обуви: их оставил человек, сопровождавший машину и углубившийся в свежую черную землю.

Он гнался за пользой, а гнаться за пользой – хорошее дело. Ни единого раза не застряла головка плуга в бечевке. Три ряда, сто метров, на трехстах метрах через каждые тридцать сантиметров подвешены бечевки. С ангельской гармонией трудились на пару ротационная мотыга и Журка. Трудились долго, упорно, на грядке под фольгою не обломилась ни единая паприка, в неприкосновенности продолжала горбиться бечевочная стена. А Журки не было, пока тарахтела машина, пока вскрывалась земля, пока переворачивались острия и земля делалась мягкой, как пух, – Журки не было нигде, не существовал ни он сам, ни заботы, ни Лили, ни директорские замечания. Была только работа, только ритм, ритм ухваток и шагов. Солнечный свет в танце проскользнул сквозь покрывало из фольги, словно несколько шаловливых лучей получили разрешение поозорничать.

За полчаса он управился с работой. Тачечник Лайош Бернат не мог поверить своим глазам. Просто стоял перед грядкой, чтобы проверить результат, после того, как Журка вернул ротационную мотыгу. Этого не может быть, повторял он, ведь по меньшей мере восемь раз она захлебнулась, а затем, пока человек воткнет на место вырванные стебельки, это по меньшей мере час, целый час, пока грядка будет готова. «Ловкий ты парень», – сказал бы Журке отец. Но не сказал. И Лили этого не видела. А рассказать словами невозможно. Они не поймут, ведь для этого надо самому находиться там, чувствовать запах, держать в руках рукоятку, погружаться в землю. Задним числом все усилия бесполезны.

Похвала пронзила Журку, словно боль. Должно быть, и Лили с тех пор довелось пережить немало таких впечатлений! До сих пор он все время думал только о себе, как бы перенося на нее свое существование и собственные невзгоды, и при этом ни разу не подумал, что девочка тоже формируется, меняется, что она могла открыть для себя какие-то новые вещи, а рассказать не могла, потому что для понимания их он должен быть там, с ней, должен облегчить ее задачу, а его, Журки, непоправимо нет там, с нею! Он присел на край грядки. Как же больно! Лишь сейчас до него дошло, что он ничего не может возместить. Или вплетет нити своей жизни в жизнь Лили, или совершенно исчезнет оттуда. Эти несколько обидных недель не останутся без последствий, даже если они помирятся. Ошибки останутся там, и пустые места останутся там же. Он не всегда будет понимать, что говорят ее глаза. И ведь вполне возможно, что это отдаление непоправимо велико.

Он сел на велосипед и медленно поехал к дому, хотя и опаздывал. Даже медленнее своего нового темпа, и все же ветер овевал его шею. У хутора Вайды его нагло облаяли сторожевые комондоры. Он смотрел на них и думал, что делать, чтобы не было так больно. Ему вспомнился отец, который всегда этим объяснял, почему он пьет. Чтоб не было больно. «Но что именно болит?» – выспрашивал Журка тогда. Теперь-то ему понятно. Худощавое тело Журки раскачивалось на велосипеде, как у пьяного. Так было немного легче. Потом это ощущение пропало. Он помчал быстро, стоя, велосипед стонал и кряхтел, но он жал, давил на педали, а ветер хлестал ему в лицо. Быть лучше всех, во всем, даже в пахоте. Он может научиться чему угодно, и всё у него получится. И он сбежит отсюда.

* * *

Пришел май, день рождения Журки. Он уж и не надеется… Впрочем, какое там «не надеется». Вот уже целый месяц они с Лили не разговаривают, что бросилось в глаза даже родителям. Мать Лили спрашивает Журкину мать: какая муха укусила нашу ребятню? Журкина мать не знала. Спросила было Журку, но тот лишь плечами пожимает. А Лили и вовсе будто с тормозов сорвалась, к ней ни с какими словами не подступишься. Журкина мать прямо обмерла, до того удивляется переменам: с таким старым другом не разговаривать? Вот именно, так и подмывало Журку ответить, но чутье подсказало, что лучше перевести разговор на другое. Удобнее. Они стоят в кухне, откуда видна вся улица. Уже отцвела вишня, и голыми завязями забавляется ветер. Журка смотрит на улицу; постепенно всё расплывается у него перед глазами, когда вроде смотришь, но не видишь. Вновь обретя способность видеть, он отказывается верить своим глазам. Быстро садится, чтобы мать не заметила, до какой степени он взволнован.

– Когда ты собираешься разрезать торт? – спрашивает мать.

Но Журка уже не слышит, только смотрит на Лили: она идет к ним, но в руках у нее ничего нет – должно быть, сюрприз спрятан в кармане. Вот ведь все-таки она любит его, не забыла, что сегодня у него день рождения. Мать тоже заметила девушку:

– Ух ты, легка на помине!

Журка не смеется вместе с матерью, так как чувствует: он не сумеет правильно себя вести, он забыл, что нужно говорить Лиди, не знает, как вести себя с матерью, которая хвастается свежеиспеченным тортом, и к тому же делать вид, будто бы они каждый день разговаривают в школе и будто бы он каждый вечер не засыпает с мыслью: а вдруг завтра да удастся посмотреть ей в глаза? И вот сейчас она идет сюда, звонит у двери, как прежде, и смеется? Как она себе это представляет? Или она способна лицемерить? Для нее ничего не значит их долгое молчание в течение месяца? Тогда еще хуже. Журка свалится в дурноте или попросту умрет от всего этого. Это невозможно, нельзя ставить его в такое положение, особенно перед мамой. Он трясется от страха, что мать заметит что-то неладное, что он необычно взволнован. Но мама, к счастью, не оборачивается. Смазывает торт шоколадом. Лопаткой для переворачивания блинов равномерно, густо накладывает черный слой на бисквит.

– Не откроешь калитку? – спрашивает она.

И Журка выходит – по крайней мере свежий воздух, надеется он, свежий воздух наверняка поможет. Надо выглядеть необычно, не как всегда. Он пытается встать медленно, достойно, но ноги срываются сами, и он скачет, как ребенок. Какие уж тут элегантность, взрослость!.. Он бежит вприпрыжку, лицо его раскраснелось. Лили стоит у калитки, она еще даже и позвонить-то не успела, а Журка уже распахивает калитку и вываливается ей навстречу. Лили улыбается.

– Господи, – говорит Журка, потому что из него рвутся радость, счастье, желание, а Журка уже давно не в силах совладать с этими чувствами, привязать, посадить их на цепь, удержать в себе, и радость кипит, пенится, бьет через край, как молоко, потому что Лили стоит на пороге и восхитительно хороша, никогда еще столь прекрасная женщина не стояла у их порога. – Господи, – говорит он неосознанно, – как же я тебя люблю!

А вот этого не надо было говорить. Лили едва не сбежала – настолько испугалась. Затем улыбается, видит смущение Журки и входит. Глаза Журки обильно смачивает влага. Девушка гладит его по лицу: дивно-мучительно и милостиво-унизительно это прикосновение, она проделывает его так, словно гладит малыша-животное, любимого, избалованного питомца. Значит, это несерьезно, всего лишь игра.

– До чего ты мил, – говорит она, – дурашка Журка. – И разражается смехом.

Таким, как смеется новая Лили, нарочито и заученно, и при этом треплет его волосы. А ведь я почти поверил, что это всерьез. Она первой входит в кухню и, едва успев войти, сразу же поворачивается на каблуках. Рефлексы Журки притупились, они сталкиваются коленями, стукаются лбами. Тринадцать свечей горят на торте, выпеченном в форме яйца.

– Вон что, ведь сегодня у тебя день рождения, – говорит Лили. И в оправдание: – Совсем из головы вылетело.

Тортом угощались в комнате Журки, расположенной на чердаке. Торт получился не на славу: масло в креме сбилось комочками. Журка чувствует это, и в другой раз они бы посмеялись, и он сказал бы Лили: да брось ты его на фиг, потом скормим с террасы собаке, – но на сей раз приходится есть, поскольку и Лили обязана есть как гостья. И Лили не заслуживает того, чтоб быть с ней откровенным. Девушка делает вид, будто бы ей нравится, нахваливает угощение. Она сидит в кресле, а Журка – на постели. Внезапно он видит их со стороны, заглядывает в окно – в комнате сидят два глупых лицемерных подростка, соблюдают правила приличия, всё делают по правилам, и всё так, что над этим можно бы только посмеяться. Видел Журка через стекло и то, как они старятся. Журка толстеет, потом худеет, у него выпадают волосы. Ему хочется увидеть Лили, но не получается. Лили там нет, ее образ расплывается в тумане.

– По-твоему, нет? – спрашивает Лили.

– Что-что? – встрепенулся Журка. – Не сердись, я задумался.

– На что ты отвлекаешься? – ворчит Лили.

– Просто я увидел нас несколько лет спустя, – говорит Журка, – точнее, много лет спустя.

Лили смеясь спрашивает:

– И я красивая?

Журка приходит в смущение, но потом выкручивается: я как раз должен был разглядывать тебя, когда ты меня окликнула.

– Значит, нет.

Журка чувствует себя очень усталым, мышцы словно свело.

– Не видел я тебя! Но ты наверняка была красивая.

Лили смеется. Затем начинает говорить свою речь.

Журке наверняка известно, что женщина она серьезная. Журка кивает: известно, как же. И что она не отдастся абы кому. Желудочная кислота бросается Журке в рот, ему с трудом удается вновь заглотить ее. Отвращение мучает его. А Лили знай себе трещит без остановки. Журки нет там, раскаленным свинцом залиты уши, барабанные перепонки не желают слушать, он научился закрывать уши и что-то другое, у него нет души, сейчас, когда он слушает это вступление, оказывается – сил больше нет. Кому же другому и рассказать, говорит Лили, если она доверяет только ему, а ей требуется его совет. Журка видит фильм про Лили, но не слышит, что говорят персонажи, что говорит главный герой, что говорит девушка. Видит, как Балаж наконец слезает с велосипеда и обращается к девчонке, увивающейся за ним неделями: «Нуты чего?» или что-нибудь в этом роде. С него станется. Журка прокрутил снятое назад, но тогда уж у фильма не было звука, поди узнай, что говорит Балаж, но язык телодвижений – предательский, самоуверенный, развязный, а Лили дрожит, словно… Нет, в это даже нельзя углубляться. Он крутит фильм вперед. Балаж и Лили находятся под мостом, камера заглядывает даже за мостовую опору, но там нет Журки, там нет никого. И тогда Балаж начинает расстегивать штаны. Стоп! Мотор, остановись! Бывает такое, что душа не в состоянии вынести.

Журка смотрит и вновь оказывается в своей комнате, видит. Лили плачет у него в кресле.

– И я сделала ему.

Пауза.

– Тысячу раз мыла руки и все равно чувствую на коже этот запах.

Журка встает. Подходит к окну – что-то ведь надо сказать? Как выгнать ее отсюда? Можно бы тихо сказать: ступай. Убирайся! – громко. Так что и как? Он говорит, пробует про себя с разными интонациями, сердце стучит всё сильнее и громче: что, если он окажется не в состоянии проявить твердость и в то же мгновение, как произнесет, – раскается? Как быть, если у него не хватит сил? Что будет, если даже это он снесет от Лили? Что будет после, из какой материи окажется после этого Журка?

– Не знаю, зачем я это делала, – говорит Лили.

Еще одна секунда, еще мгновение будут пожирать и переваривать его сердце, еще один миг молчания – и от Журки ничего не останется.

– Но знаешь, – продолжает Лили, затем внезапно прерывает свою речь: – Что ты на меня так смотришь?

От этого Журка успокаивается.

– Уходишь? – спрашивает он.

– Почему? – испуганно спрашивает в ответ Лили. – Я должна уйти?

Она не приготовила фразы на этот случай, а ведь каждое слово надо было тщательно обработать, ведь это целый монолит, и не всунешь туда Бог весть что, так же, как и ему нельзя вывалить всё перед Лили.

– Да. Ступай отсюда, прошу тебя!

Лили подбирает под себя ноги.

– С чего ты на меня взъелся? – жеманничает она.

В Журке высвободилась и вскипает ненависть; кто это, черт побери, восседает, как на троне, в его кресле!

– Я больше не хочу тебя видеть.

Лили приоткрыла рот, словно для поцелуя. Испуганная, будто какая-нибудь крохотная зверушка. Журка еще не видел ее такою. Она медленно опускает тарелку с остатками торта.

– Я думала, что могу доверять тебе.

Журка кивает: можешь, конечно. И снова смотрит в окно. Теперь так будет всю жизнь. Он не справится с собственной жизнью. Нельзя тащить эти минуты дальше, как сношенное пальто, рюкзак, вывороченные внутренности, поэтому он всегда будет смотреть вне себя, но этого пока еще не знает, и тогда, там это не важно. Инстинктивно, бегство всегда инстинктивно.

– Да ты не беспокойся, я не скажу никому.

Он на миг оборачивается к Лили, но лишь головою. Тело его неподвижно.

– И не жалей себя, я не считаю тебя шлюхой.

Лили стоит посреди комнаты, борясь со слезами.

– Тогда, значит?..

Журка пожимает плечами.

– Ничего.

Надо бы еще добавить: «Если сама не знаешь, зачем мне говорить?», но как-то все же не решился. Даже сейчас еще не решается. Когда уже всё не в счет, и так будет всегда: он станет врать и любезничать, когда это пойдет лишь во вред. Когда было бы лучше или, во всяком случае, полезней быть жестоким.

У Лили сужаются зрачки:

– Но я не могу так смотреть на тебя! – И, чуть помолчав: – Тогда что же мне делать? Ты же мой друг, неужто не понятно?

Журка открывает дверь, давая ей знак удалиться.

– Отчего же? Понятно, – кивает он.

– Что тебе понятно? – с плачем произносит Лили. – Балаж с тех пор не разговаривает со мной! Как можно так обращаться? Как можно делать вид, будто между нами ничего не произошло?

Журка уже стоит в комнате брата, спиной к Лили: теперь они не видят друг друга, он ждет, когда она уйдет. Ну, уходи же наконец! Она появляется в дверях: чужая, красивая и сломленная.

– Почему ты не останешься моим другом?

Это ее последняя фраза. Так будет еще много раз. Обмен невнятными репликами, ни к чему не обязывающие посулы, случайные встречи, смущенный смех, позднее, когда уже появится телефон – даже вместо прощанья пустое обещание. У Журки будет время сообразить, что сказать. Он разжевывает фразу, пробует на вкус – банально, но так волнующе по-взрослому.

– Ты смешон.

Страх отпускает Лили, она стоит еще в коридоре, сейчас вид у нее скорее разочарованный, она всерьез удивлена, к подобному она не готовилась, разводит руками, словно сама сводит с собой счеты: вот оно как. Медленно, с ужасающей медлительностью начинает спускаться по лестнице, чуть ли не волочит ноги. Кивает головой. Старушка Лили спускается вниз, думает Журка, состарилась от разочарования в неверном друге. Она дошла до середины, когда Журка тоже сдвинулся с места. Лили мила и любезна с его мамашей, долго нахваливает торт. У Журки на висках набухли вены. Убирайся же наконец, убирайся, убирайся вон. Чего ты не уходишь?

– Тогда целую руку, – повторяет Лили матери.

Прощается уже в третий раз!

– Какая прелесть, не правда ли? – спрашивает Журку мамаша, когда он возвращается, проводив Лили.

Пока он провожал ее, они не сказали друг другу ни слова. Несколько шагов – как будто прошло много лет, настолько медленны они и мучительны. Лили останавливается у калитки, Журка захлопывает калитку за нею. Лили ждет. Журка ждет тоже. Сейчас надо бы сказать что-нибудь, этакое эффектное, как-то показать, что он уже не чувствует себя обиженным, потому что не считается с ней, но язык не поворачивается сказать такое. Потому что он обижен, и потому что очень даже считается с нею. «Привет».

Дома он не знает, что сказать матери.

– Прелесть, прелесть, – подтверждает он материнскую похвалу.

Но матери этого мало.

– Почему она ушла так быстро?

Журка пожимает плечами.

– Не знаю, я говорил, чтобы она осталась.

– Может, ты забежишь к ней? – допытывается мать.

– Может, я забегу к ней, – отвечает засевший в Журке робот. Механический голос, который помогает не выдать себя. Он не хочет засыпаться. Я не хочу засыпаться. Я – Журка. И я знаю то, чего не знает Лили. Что это действительно была любовь. Теперь время стронулось с места, раскручивается рулон, идет, идет, все еще идет, оп-хоп – один день, хоп – месяц, а там и годок, смотри, уже два и далее вперед. Много лет спустя после расставания ничего не происходит с Лили и Журкой вместе. Но к счастью, осталось кое-что. Давнее, первое, у каждого – свое.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю