Текст книги "Кассандра"
Автор книги: Криста Вольф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
В середине войны, говорит она. Уже давно мы встречались по вечерам на склоне горы Иды, мы, женщины.
Три дряхлые бабки были еще живы и украдкой хихикали. Ты ведь тоже тогда смеялась надо мной, Марпесса? Одна я не смеялась. Моя старая обидчивость разбухала во мне, и тогда Арисба сказала: чем дуться, мне лучше было бы порадоваться, что находятся люди, которые прямо говорят, что думают. Какой еще из дочерей могущественного царского дома выпадает такое счастье. Уж хватит об этом. Больше всего мне нравилась насмешливость Арисбы. Незабываемое зрелище, когда она, опускаясь всем своим могучим телом на полусгнивший ствол дерева перед пещерой, палкой отбивала нам такт. Кто поверит, Марпесса, что в самый разгар войны мы исправно собирались вне крепости, на дорогах, которых не знал никто из непосвященных, что мы, осведомленные лучше, чем любые другие обитатели Трои, обсуждали положение, советовались о том, что делалось, осуществляли свои решения, а кроме того, готовили еду, ели, пили, смеялись, пели, играли, учились. Всегда случались месяцы, когда греки, окопавшись за своими береговыми частоколами, не нападали на нас. Существовал большой рынок за воротами Трои, прямо напротив греческих кораблей. И нередко на рынке появлялся кто-нибудь из их царей – Менелай, Агамемнон, Одиссей или один из двух Аяксов, – они проходили между прилавками и жадно хватали товары, зачастую им неизвестные, и покупали для себя или жен ткани, изделия из кожи, посуду и пряности. Сейчас, когда появилась Клитемнестра, я узнала ее по платью. В первый раз я увидела злосчастного Агамемнона на нашем рынке. Именно эту ткань нес за ним раб. Мне сразу не понравилось, как он себя держал. Он властно протолкался к прилавку Арисбы и, привередливо перебирая глиняную посуду, разбил одну из самых красивых ваз, поспешно, по первому слову Арисбы, заплатил за нее и под смех зрителей обратился в бегство вместе со своей свитой. Он заметил, что я его видела.
«Этот за себя отомстит», – сказала я Арисбе. Меня поразило, что такой выдающийся и знаменитый флотоводец греков оказался безвольным человеком, лишенным чувства собственного достоинства. Иногда незначительная черта освещает значительное событие. Мне вдруг стало ясно: может быть, правду, нет, несомненно, правду рассказал перебежчик – по приказу Приама этого не следовало повторять, чтобы враг не показался чудовищем, – будто этот Агамемнон перед переездом через море заклал на алтаре Артемиды молодую девушку, собственную дочь, Ифигению. Я много думала об Ифигении в эти годы войны. Единственный разговор с этим человеком, какой я сочла возможным для себя, был об этой его дочери. Это было на корабле, на следующий день после бури. Я стояла на корме, он рядом. Темно-синее небо, белая линия пены за кормой корабля на гладкой поверхности сине-зеленого моря. Я напрямик спросила Агамемнона об Ифигении. Он заплакал, но не так, как плачут от горя, а от страха и слабости. Его вынудили это сделать. «Что?» – спросила я холодно. Мне хотелось, чтобы он назвал это своим именем. Он вынужден был принести ее в жертву. Я хотела услышать не это. Впрочем, слова «убить» и «зарезать» неизвестны ни убийцам, ни мясникам.
Как далеко я отошла даже от языка дворца. «Чтобы вызвать попутный ветер, – закричал Агамемнон негодующим тоном, – ваш Калхас потребовал жертвы именно от меня».
«И ты ему поверил?» – спросила я. «Может быть, и нет, – пробормотал он. – Остальные поверили. Цари. Каждый завидовал мне, главнокомандующему. Каждый злорадствовал. А что может поделать вождь с войском суеверных?» – «Отойди от меня», – сказала я. Грозно встала передо мной месть Клитемнестры.
Тогда, после первой встречи с этим неудачником, я сказала Арисбе: «У Приама никто не решился бы потребовать такой жертвы». Арисба с изумлением поглядела на меня, и тут же я вспомнила о Парисе. Но ведь это было не то же самое? Неужели это было то же самое: тайно умертвить грудного младенца или публично заколоть взрослую девушку? А я не понимала, что это одно и то же. Может быть, потому, что это касалось не меня, дочери, но Париса, сына.
«Тебе требуется много времени, милая моя», – сказала Арисба. Мне требуется много времени. Мои преимущества и моя привязанность к близким, которая не зависела от моих преимуществ, становились между мной и необходимыми мне познаниями.
Я почти испугалась мучительно-неловкого ощущения, которое вызывала во мне застыло-надменная чопорность царской семьи, когда мы вместе с Менелаем торжественным шествием сопровождали в храм Афины Паллады ее новый наряд. Рядом шел Пантой, у него на губах я увидела язвительную усмешку. «Ты смеешься над царем?» – спросила я резко. Впервые в его глазах промелькнуло что-то похожее на страх. И я увидела, что у него хрупкое тело, на которое посажена слишком большая голова. И мне стало ясно, почему он называл меня «маленькая Кассандра». С этой же минуты он перестал меня так называть. И перестал приходить ко мне по ночам. Долгое время ко мне никто не приходил по ночам. Я страдала и ненавидела себя за свои сны, которые освобождали меня от этой боли, пока вся эта растрата чувств не обернулась тем, чем была на самом деле – бессмыслицей, и не растаяла в пустоте.
Обычно мы только думаем так, но что поделаешь, я прошла через это. Переход из дворца в мир гор и лесов был также переходом от трагедии к бурлеску, чье зерно – не воспринимать самое себя трагически, как делают это высшие слои общества во дворце. Вынуждены делать. А как иначе им убедить остальных в своем исключительном праве на себялюбие. Как иначе увеличить свои удовольствия, как не создавая для них трагический фон. В этом очень помогла я, на свой лад, но тем более правдоподобно. Приступ безумия во время торжественного пира – что может быть ужаснее, а потому и более способствовать аппетиту. Я не стыжусь, я больше не стыжусь. Но и забыть я также не могу. Это было накануне отъезда Менелая и в канун отплытия третьего корабля. Мы сидели за царской трапезой: справа от меня Гектор, между собой мы звали его Темное Облако, слева – упорно молчащая Поликсена. Напротив – совсем еще юный, мой милый брат Троил с умницей Брисеидой, дочерью изменника Калхаса-прорицателя: эта пара отдалась под мое покровительство, что льстило моему тщеславию. Во главе стола Приам, Гекуба, Менелай, которого теперь не должно называть дружественным гостем. Почему? Кто запретил это? Говорят, Эвмел. Эвмел? А кто такой этот Эвмел? Ах да! Тот человек в совете, которому подчиняется теперь дворцовая стража. С каких пор офицеры решают, какие слова употреблять? С тех пор как они стали именоваться «царской партией», которая числила спартанца Менелая не только не «дружественным гостем», но тайным агентом или провокатором. Будущим врагом. С тех пор как они раскинули вокруг него «сеть безопасности». Новые слова. Ради них отказались от старых: «дружественный гость». Что такое слова? Все, кто держался старых слов, и я в том числе, сразу почувствовали себя на подозрении. Но ведь дворцовая стража – небольшая кучка людей, по торжественным дням в парадной форме окружавшая царя. Все это будет теперь по-другому и весьма основательно, обещал Эвмел. Кто-кто? Эвмел. Если вы еще не знали его имени, на вас смотрели косо. Эвмел, сын ничтожного писца и рабыни с Крита, которого каждый – каждый из окружения дворца – вдруг стал называть «способным». Способный человек на своем месте. Правда, это место «способный» сам создал для себя. Ну и что же? Разве всегда не так было? Высказывания Эвмела повторяли чиновники, пошлые высказывания. Мы с братом Троилом и его Брисеидой обменивались язвительными замечаниями. Я стала то и дело встречать на улицах Трои молодых людей со знаками различия дворцовой стражи, они вели себя совсем иначе, чем принято у наших молодых людей. Самоуверенно. У меня пропал смех. «Наверное, я глупа, – сказала я Пантою, – но мне кажется, некоторые из них следят за мной». «Это они достаточно глупы, чтобы следить за тобой, – сказал он. – Особенно когда ты приходишь ко мне». Пантой был заподозрен в сговоре с греком Менелаем и взят под наблюдение. Каждый, кто приближался к нему, попадал в сеть. И я тоже. Трудно поверить: небо вдруг потемнело.
Вечером за пиршественным столом можно было на глаз определить различные центры притяжения, это тоже была новость. За моей спиной Троя изменилась. Гекуба, моя мать, была не на стороне Эвмела. Я видела, как застывало ее лицо, когда он к ней приближался. Анхиз, многолюбимый отец Энея, казалось, возглавлял противную Эвмелу партию. Дружески и открыто разговаривал он со сбитым с толку Менелаем. Приам, казалось, хотел угодить всем. Но Парис, мой любимый брат Парис, уже принадлежал Эвмелу. Стройный, прекрасный юноша предался этому грузному человеку с лошадиным лицом.
О Парисе мне много приходилось думать, и, если я правильно заметила, он жаждал уважения, и ему приходилось наседать, напирать, настойчиво требовать. Как он изменился. Его лицо странно исказилось. Напряженные складки легли возле носа, придали ему непривычное выражение. Светлокудрый Парис среди темноволосых детей Гекубы! Эвмел заставил замолчать шепоток о неизвестном происхождении Париса. Прекрасно, Парис царского происхождения, он сын нашей глубокопочитаемой царицы Гекубы и бога Аполлона.
Неловко было видеть, как манерно Парис вскидывал голову, когда кто-нибудь намекал на его божественное происхождение, потому что у нас во дворце такое утверждение следовало понимать как некое преувеличение. Кто не знал, что дети, рожденные после церемонии лишения девства в храме, считались детьми божественного происхождения.
Дворцовые стражи принимали угрожающий вид, если кто-нибудь, пусть даже сам Гектор, наследник царского престола, поддразнивал Париса его именем: сума, сумка. Но ирония была нашим любимым светским развлечением. Значило ли это, что теперь нельзя уже подшутить и над планом повесить ветхую пастушью сумку рядом с лирой и луком бога в храме Аполлона? Жрица Эрофила, та тонкогубая, с пергаментным лицом, которая меня терпеть не могла, не дала совершиться этому святотатству. Тем не менее отряд Эвмела настоял на том, чтобы на южных воротах, через которые Парис вернулся в Трою, поставили чучело медведицы в знак того, что медведица вскормила царского сына Париса, брошенного своими родителями.
И этому бедному брату требовалось столько девушек! Ясно, все мои братья находили себе подруг по вкусу, в счастливые времена все во дворце благожелательно обсуждали любовные похождения царских сыновей, а девушки, по большей части из низших слоев, среди них и рабыни, не чувствовали себя ни обиженными, ни польщенными желаниями моих братьев. Гектор, тот держался в стороне, его могучее, неповоротливое тело охотнее всего пребывало в покое. С изумлением глядели мы, как вопреки своим склонностям тренировался он для войны. И для Андромахи. Различия тут не было. Как он умел бегать, о боги, как он бежал, когда Ахилл, этот скот, гнал его вокруг крепости.
Никто из нас – ни прорицательница, ни толкователь оракула – не ощутил даже дуновения предчувствия. Больше всего привлекали к себе внимание дворца не Эвмел, и уж совсем не Парис, и даже не гость Менелай. Дворец устремил свой взор на Брисеиду и Троила, такую пару, что каждый, видя их, невольно улыбался. Брисеида была первой любовью Троила, и никто не мог не поверить ему, что и последней. Брисеида, чуть старше его и зрелее, казалась не в состоянии осознать свое счастье. С той поры, как отец ее нас покинул, ее никогда больше не видели веселой. Ойнона, проворная, стройная, гибкая красавица с лебединой шеей, на которой сидела красиво вылепленная голова, Ойнона, привезенная Парисом с гор – на кухне на нее молились, – выглядела подавленной. Она прислуживала за столом царской чете и гостю, мне было видно, что она принуждает себя улыбаться. В одном из переходов я настигла ее, увидела, как одним глотком она выпила кубок вина. Во мне поднималась дрожь, но я могла еще ее удержать. Я не удостоила взглядом фигуры, жавшиеся по углам, и спросила Ойнону, в чем дело. Вино и заботы рассеяли ее робость передо мной. Парис болен, проговорила она побелевшими губами, и ни одно из ее лечебных средств не помогает ему. Ойнона, которую прислуга считала в прошлой жизни водяной нимфой, знала все растения и их действие на человека. Больные во дворце обращались обычно к ней. Она не знает, что за болезнь у Париса, и это пугает ее. Он ее любит, у нее есть несомненные доказательства этого. Но и в ее объятиях он громко повторяет имя другой женщины: Елена, Елена. Афродита ему обещала Елену. Но разве слышал хоть кто-нибудь на свете, чтобы Афродита, наша любимая богиня любви, гнала мужчину к женщине, которую он вовсе не любит? Даже не знает. И хочет владеть ею только потому, что, по слухам, она самая красивая женщина на свете. И потому, что обладание ею сделает его первым изо всех мужчин.
Я отчетливо слышала в трепещущем голосе Ойноны хриплый, резкий голос Эвмела, и моя внутренняя дрожь усилилась. Как каждому человеку, мое тело подавало мне знак, и я, другая, чем другие, была не в состоянии не заметить этого знака. Чуя приближающуюся беду, я вернулась в зал, где одни становились все тише, а другие – сторонники Эвмела – все шумнее и наглее. Парис, уже выпивший больше, чем следовало, вынудил Ойнону дать ему еще кубок вина, который он проглотил залпом, и громко заговорил со своим соседом Менелаем о его прекрасной жене Елене. Менелай, трезвый и уже немолодой человек, склонный к полноте, с залысинами на лбу, не искал ссоры, он вежливо отвечал сыну хозяина, пока вопросы того не стали столь дерзкими, что Гекуба, необычно разгневанная, приказала своему невоспитанному сыну замолчать. Тишина воцарилась в зале. Только Парис вскочил с места и закричал. Как? Он должен молчать? Снова молчать? Все еще молчать? Унижаться? Оставаться невидимым? Ну нет! Эти времена кончились. Я, Парис, вернулся не для того, чтобы молчать. Я, Парис, отниму сестру царя у врагов. Если же она откажется вернуться, найдется другая. Красивее. Моложе. Благороднее. Богаче. Это мне обещано, пусть все знают.
Никогда прежде не стояла во дворце Трои такая тишина. Каждый чувствовал – мера переполнена. Разговаривать так не смел никто из нашей семьи. Только я. Только я одна «видела». Но «видела» ли я? Как это бывало? Я чувствовала. Испытывала – вот точное слово, это был опыт, нечто распознанное мною, когда я «видела». То, что завязалось сегодня здесь, было началом нашего конца, истоком крушения Трои. Время застыло. Никому не пожелаю такого. Ледяной холод. Полное отчуждение от самой себя, от всех. И наконец, ужасающая мука, когда голос прокладывает себе дорогу из меня, через меня, разрывая меня, и освобождается, вырывается наружу. Свистящий голосок, от которого кровь застывает в жилах и волосы встают дыбом. Он усиливается, крепнет, становится все страшнее, принуждает мое тело дергаться, швыряет его, сводит меня с ума. Но голос не обрывается. Он свободно висит надо мной и кричит, кричит, кричит. «Горе, – кричит он. – Горе, горе. Не отпускайте корабль в плавание».
И тогда упала завеса перед моим рассудком. Открылась бездна. Мрак. Я падаю. В горле бурлит и клокочет. На губах выступила пена. По знаку матери стража – люди Эвмела? – подхватывает меня под мышки и тащит из зала, где снова так тихо, что слышно, как мои ноги волочатся по полу. Дворцовые врачи пробиваются ко мне, Ойнону не пускают. Меня запирают в моей спальне. Растерянным гостям говорят, что мне нужен покой. Я должна прийти в себя, это происшествие значения не имеет. Среди братьев и сестер мгновенно распространяется слух, что я сошла с ума.
Народ, рассказали мне потом, ранним утром с ликованием приветствовал отплытие Менелая и одновременный выход в море третьего корабля и толпился там, где делили мясо жертвенных животных и хлеб. Вечером город снова наполнился шумом. Во внутренний дворик, куда выходили мои окна, не доносилось ни звука, все проходы были перекрыты. Небо, на которое я глядела застывшим взглядом, днем и ночью казалось мне черным. Есть я не хотела. Няня Партена вливала мне в горло маленькими глотками ослиное молоко. Я не желала больше кормить это тело. Я желала этому преступному телу, где обосновался голос смерти, изголодаться и иссохнуть. Безумие – вот конец мукам притворства. О, я наслаждалась им, я куталась в него, как в тяжелое покрывало, и смотрела, как безумие слой за слоем пронизывает меня. Оно было мне и пища и питье. Черное молоко, горькая вода, кислый хлеб. Я вернулась сама к себе. Но мне это ничего не дало.
Быть вынужденной нести в своих словах смерть: ужас, ужас. Я не могла остановить свое безумие. Пульсирующая бездна выплевывала и всасывала, выплевывала и всасывала меня, никогда не требовалось мне сил больше, чем теперь, чтобы пошевелить хотя бы мизинцем. Я задыхалась, ловила ртом воздух. Бешено и жестко колотилось сердце, как колотятся сердца борцов во время борьбы. Во мне самой тоже шла борьба, я наблюдала за ней. Два противника встретились не на жизнь, а на смерть и выбрали своим стадионом вымершие пространства моей души. Только безумие спасало меня от непереносимой боли, какую они могли бы мне причинить. Я крепко цеплялась за безумие, а оно за меня. В самой глубине моего существа, там, куда не проникало даже оно, держалось знание ходов и ответных ходов, которые я себе позволяла «далеко наверху»: ирония есть в каждом безумии. Выигрывает тот, кто умеет ее распознать и использовать.
Ко мне приходила Гекуба – была строга, Приам – боязлив, сестры – робки, няня – сочувственна, Марпесса – замкнута, и никто не мог помочь мне. Не говоря уже о торжественной беспомощности дворцовых врачей и насмешливой беспомощности Пантоя.
На пробу, крохотными толчками погружалась я в глубину. Тонкой, очень тонкой была связь со всеми здесь, она могла порваться. Ужасающая прихоть. Я должна была, стремясь к этому, отвоевать у своего сознания еще больше места для чудовищных лиц, являвшихся мне. Это вовсе не удовольствие, этого я сказать не хочу. За путешествие в подземный мир, к встрече с обитателями которого никто не подготовлен, нужно платить. Я выла, металась в своей грязи, царапала лицо и никого не подпускала к себе. Я обрела теперь силу троих мужчин, какова же должна была быть сила противоположная, сковывавшая ее перед тем. Я билась о холодные оголенные стены моей спальни. Как зверь набрасывалась на пищу. Грязные волосы на голове у меня свалялись. Никто, и я сама тоже, не знал, чем это кончится. О, я была упряма!
Криком встретила я и женщину, вошедшую ко мне однажды. Она присела в углу на корточки и оставалась дольше, чем выдержал мой голос. Я замолчала на минуту, я услышала, как она сказала: «Этим ты их не накажешь». Первые человеческие слова за это время, и мне понадобилась вечность, чтобы понять их смысл. Тогда я снова закричала. Фигура исчезла. Ночью, в минуту облегчения, я не могла понять: действительно она приходила или тоже была призраком, порождением безумия, которые окружали меня. На следующий день она пришла снова. Значит, все-таки это была Арисба.
Никогда не повторяла она слов, сказанных накануне, и дала мне этим почувствовать: она знает, что я ее поняла. Я могла бы задушить ее, но она была не слабее моего и не боялась меня. Тем, что я ее не выдала – я, конечно, заметила, что няня Партена впустила ее тайком, – я показала, что нуждаюсь в ней. Судя по всему, она считала, что освободиться от безумия в моей власти. Я ответила ей грязной руганью. Она крепко схватила меня за руку, когда я хотела ее ударить, и твердо сказала: «Хватит жалеть себя». Я тотчас же замолкла. Так со мною никто не говорил.
«Возвращайся, Кассандра. Открой свой внутренний взор. Погляди на себя».
Я фыркнула на нее, как кошка. Она ушла.
И я поглядела. Не сразу. Я дождалась ночи. Я лежала на хрустящем хворосте, укрытая покрывалом, которое, может быть, выткала Ойнона. Вот я и допустила до себя имя. Ойнона. Одна из них. Она худо поступила со мной. Отняла у меня любимого брата, Париса, прекрасного, светлокудрого, я привлекла бы его к себе без чародейства этой болотной нимфы. Ойнона, гнусная тварь. Больно? Да, больно. Я еще чуточку подалась вверх поглядеть на свою боль. Со стоном я уступала ей. Я впивалась руками в покрывало, цеплялась за него, чтобы боль не унесла меня. Гекуба. Приам. Пантой. Сколько имен у обмана. У пренебрежения. У непонимания. Как я их ненавидела. Как хотела показать им свое презрение.
«Хорошо, – сказала Арисба, уже снова сидевшая здесь. – А как обстоит дело с тобой самой?»
«Со мной? Что я им сделала? Я, слабая? Им, сильным?»
«...А как же ты допускаешь их быть сильными?»
Я не поняла вопроса. Та часть меня, которая снова ела и пила, снова называла себя «я», не поняла вопроса. Ту, другую часть, которая правила мной в безумии, которую теперь подавило «я», больше не спрашивали. Не без сожаления отпустила я безумие, не без отчуждения смотрел мой внутренний взор на незнакомый образ, вынырнувший из спадающих черных вод. В благодарности, которую я к Арисбе испытывала и выказывала, таилось не такое уж маленькое зернышко неблагодарности и отчуждения, но, казалось, она ничего другого не ожидала. В один прекрасный день она сама объявила себя лишней, и, когда я в порыве чувств сказала ей, что есть вещи, которых я никогда не забуду, она сухо ответила: забудешь. Мне всегда мешало, если кто-нибудь другой знал или думал, что знает обо мне больше, чем я сама.
«Так рано они еще не имели ясного представления о тебе, – рассказывала мне Арисба много лет спустя. – На что им делать ставку – на твою склонность соглашаться с правителями или на твою жажду знания». «Они!» Уже были «они», и «они» пытались получить обо мне «ясное» представление! «Не будь ребенком, – сказала Арисба, – согласись, ты достаточно долго отсутствовала, чтобы приобрести и то и другое».
Так оно и было. Я слышала, как говорили, что я наконец-то возвращаюсь к жизни, и это значило – к ним. В ловушку. В обыденную жизнь дворца и храма с их обычаями – они казались мне странными и неестественными, как привычки чуждой породы людей. Когда я в первый раз снова увидела на алтаре Аполлона Тимберийского, как кровь жертвенного ягненка стекает в чашу, смысл этого действия исчез для меня. Мне, испуганной, казалось, я принимаю участие в святотатстве. «Ты была далеко отсюда, Кассандра, – сказал Пантой, он приглядывался ко мне. – Жаль, конечно, что при возвращении мы находим все то же самое».
До этой минуты, до этих слов он казался мне более непроницаемым, чем прежде. Я быстро поняла почему. Совсем несладко стало быть греком в Трое.
Люди Эвмела действовали. Они завоевали приверженцев среди низших дворцовых писцов и прислужников в храме. Мы и духовно должны быть вооружены, если греки нападут на нас. Духовное вооружение состояло из поношения врага (о враге речь шла еще до того, как хотя бы один-единственный грек взошел на корабль) и недоверия к подозрительным – к тем, кто мог работать на руку врагу. Грек Пантой. Брисеида, дочь изменника Калхаса. Она часто плакала по вечерам у меня в спальне. Если бы даже она захотела расстаться с Троилом, чтобы не подвергать его опасности, он ее не отпустит. Я вдруг стала защитницей преследуемой пары. Моего младшего брата Троила, сына царя, подвергали гонениям только за то, что он выбрал себе возлюбленную по сердцу. Немыслимо было представить себе такое.
«Н-да, – сказал Приам, – плохо, плохо». Гекуба спросила: «Где же ты спишь, когда они ночуют у тебя?» Она предложила мне приходить к ней в спальню, тайком.
Но где же мы живем? Я напряженно думала: упоминал хоть кто-нибудь в Трое о войне? Нет. Его призвали бы к ответу. В полной невинности, с чистой совестью мы подготавливали войну. Первый ее признак: мы равнялись по врагу. Зачем нам это было нужно?
Прибытие третьего корабля оставило меня странным образом спокойной. Он прибыл ночью, об этом позаботились, но тем не менее сбежался народ, высоко подняли факелы, но кто узнает в полутьме лица, кто различит их, кто сосчитает.
Там, несомненно, был Анхиз, его ни с кем не спутаешь, он до глубокой старости сохранил юношескую походку. Анхиз, казалось, спешил больше, чем обычно, ничего не объясняя, он не допустил Эвмела сопровождать себя и скрылся во дворце. На корабле были юноши, которых я должна была бы ждать, но кого из них? Энея? Париса? Для кого из них забилось наконец сильней мое сердце? Никто не подходил к ним. Впервые вокруг пристани сомкнулось оцепление из людей Эвмела. Парис не вернулся на этом корабле – гласило сообщение, полученное его родными в царском дворце. В Спарте снова уклонились от выдачи сестры царя, и потому Парис был вынужден привести в исполнение свою угрозу. Иначе говоря, он похитил супругу царя Менелая. Прекраснейшую женщину Греции – Елену. С ней вместе он окольным путем возвращается сейчас в Трою.
Елена. Имя прозвучало как удар. Красавица Елена. Мой маленький брат вовсе не совершал этого. Это можно было бы понять. И мы знали об этом. Я была свидетельницей того, как в метаниях между дворцом и храмом, в дневных и ночных заседаниях совета была изготовлена и выкована новость, твердая, гладкая, как копье. Парис, троянский герой, по велению нашей любимой богини Афродиты похитил у хвастливых греков прекраснейшую женщину Греции – Елену и тем самым смыл оскорбление, нанесенное нашему могучему царю Приаму разбойничьим похищением его сестры.
Ликуя, толпился народ на улицах. Я увидела, как официальное сообщение становится правдой. И Приам обрел новый титул: «наш могучий царь». Позднее, когда все безнадежней становилась война, мы должны были называть его «нашим всемогущим царем». «Целенаправленные нововведения, – сказал Пантой. – Тому, что повторяешь много раз, под конец начинаешь верить». – «Да, – сухо ответил Анхиз. – Под конец». Я решила выдержать по крайней мере словесную войну. Никогда не говорила я иначе, чем «отец» или в крайнем случае «царь Приам». Но я очень хорошо помню беззвучный зал, куда падали эти слова. «Ты можешь себе это позволить, Кассандра», – слышала я. Правильно. Они могли себе позволить меньше бояться убийства, чем нахмуренных бровей своего царя или Эвмела. Я же могла себе позволить немножко предвидения и капельку упрямства. Упрямства, не мужества.
Как давно не думала я о старых временах. Правда, что близкая смерть еще раз поднимает из-под спуда всю жизнь. Десять лет войны. Они были достаточно долгими, чтобы позабыть о том, как возникла война. В середине войны думаешь только о том, как она кончится. И откладываешь жизнь на потом. И когда так поступают многие, в нас образуется пустое пространство, куда устремляется война. Во мне тоже вначале победило ощущение, что сейчас я живу как бы временно, настоящая действительность еще предстоит мне, что я даю жизни проходить мимо. От этого я страдала больше всего. С тех пор как я считалась здоровой, Пантой стал снова приходить ко мне. В проявлениях его любви – нет, я не хочу называть так то, чем он со мной занимался, к любви это не имело никакого отношения – появилась новая черта, которая мне не нравилась. Он согласился со мной, что до моей болезни я не волновала его так, как теперь. Наверное, я изменилась. Эней избегал меня. «Ясно, – подтвердил он потом. – Ты изменилась».
Отсутствующего Париса прославляли в песнопениях. Страх во мне подстерегал меня. И не только во мне. Без просьбы царя я истолковала сон, который он рассказал за столом. Два дракона сражались друг с другом, на одном был золотой кованый панцирь, у другого – остро отточенное копье. Один – неуязвимый, но безоружный, другой вооружен и исполнен ненависти, но уязвим. Они сражаются вечно.
«Ты находишься в столкновении сам с собой. Ты сам не даешь себе действовать. Парализуешь себя».
«О чем говоришь ты, жрица, – ответил мне Приам официально. – Пантой уже давно истолковал этот сон. Дракон в золотом панцире – это, конечно, я, царь. Вооружиться следует мне, чтобы сокрушить лицемерного и вооруженного с головы до ног врага. Я уже приказал оружейникам увеличить количество изготовляемого оружия».
«Пантой», – окликнула я его в храме. «Но, – сказал он, – это же все звери, Кассандра. Полузвери-полудети. Они будут следовать своим вожделениям и без нас. Зачем нам становиться у них на дороге? Чтобы они нас растоптали? Нет. Я сделал выбор».
Ты сделал выбор: питать зверя в себе самом, разжигать его. Жуткая улыбка на застывшем лице. Но что я знаю об этом человеке?
Когда начинается война, мы сразу узнаем об этом, но когда начинается подготовка войны? Если только здесь есть правила, надо рассказать о них вам, передать другим. Оттиснуть на глине, высечь на камне, передавать из поколения в поколение. Что будет там написано? Прежде всех остальных слова: «Не дайте своим обмануть вас».
Парис, прибывший наконец почему-то на египетском судне, вынес на руках женщину, скрытую плотным покрывалом. Народ, толпившийся, как теперь было принято, за цепью безопасности из людей Эвмела, замер. В каждом возник образ прекраснейшей из женщин, такой сияющий, что, доведись нам его увидеть, он ослепил бы всех. Сначала робко, потом воодушевленно толпа скандировала: Е-ле-на, Е-ле-на. Елена не показала лица. За праздничным столом она тоже не появилась. Она измучена долгой дорогой. Парис, совсем другой Парис, передал утонченные дары от царя Египта и рассказывал чудеса. Он говорил и говорил, размахивая руками, безудержно, замысловато, с выкрутасами, что, по-видимому, считал остроумным. Он вызвал много смеха. Он стал мужчиной. Я все время смотрела на него. Но посмотреть ему в глаза мне не удавалось. Откуда эта косая складка на его красивом лице, какое лезвие обострило его прежде мягкие черты?
С улицы во дворец доносился звук, такого прежде мы никогда не слышали, похожий на угрожающее жужжание улья, откуда вот-вот вылетит рой пчел. Мысль, что во дворце их царя находится прекрасная Елена, вскружила людям головы. В эту ночь я не допустила к себе Пантоя. В ярости он попытался прибегнуть к насилию. Я позвала няню, которой как раз не оказалось поблизости, Пантой ушел с перекошенным лицом. Грубая плоть под маской. Грусть, что затягивала иногда чернотой солнце, я старалась скрывать.
Каждой жилкой я чувствовала, что в Трое нет никакой прекрасной Елены. Когда остальные обитатели дворца давали понять, что они все поняли, когда я уже второй раз в утренних сумерках увидела милую Ойнону, выходившую из спальни Париса, когда рой легенд о невидимой красавице, жене Париса, сам собою сник и все взгляды опускались, когда я, одна только я, словно движимая какой-то силой, снова и снова называла имя Елены и даже предлагала ходить за нею, все еще слабой, и мне отказывали, – даже тогда я все еще не хотела поверить в невероятное. «С тобой и вправду придешь в отчаяние», – сказала мне Арисба. Я хваталась за любую соломинку, если можно было назвать соломинкой посольство Менелая, которое в сильных выражениях требовало возвращения их царицы. Раз они хотели ее вернуть, значит, она здесь. Мое чувство не оставляло сомнений: Елена должна вернуться в Спарту. И также ясно мне было: царь должен отклонить это требование. Всем сердцем стремилась я быть на его стороне, на стороне Трои. Убейте меня, но я не могу понять, почему в совете спорили еще целую ночь. Позеленевший, бледный Парис объявил, словно побежденный: «Нет, мы не выдадим ее». – «Друг, Парис, – закричала я, – радуйся!» Его взгляд, наконец-то его взгляд, показал мне, как он страдал. Этот взгляд вернул мне брата.