Текст книги "Кассандра"
Автор книги: Криста Вольф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
Кто живет, будет видеть. Мне пришло в голову, что я прослеживаю историю своего страха. Или, правильнее, историю его развязывания, а еще точнее – его высвобождения. Да, конечно, и страх может быть высвобожден, и тогда выясняется, что он во всем и всем связан с угнетенными. Дочь царя не может испытывать страха, страх – слабость, а от слабости помогает железная тренировка. У безумной есть страх, она обезумела от страха. У рабыни должен быть страх. Свободная учится отгонять свои ничтожные страхи и не бояться большого, серьезного страха, ибо она не столь горда чтобы делить его с остальными. Формулы? Конечно.
Верно говорят: чем ближе смерть, тем ярче и ближе картины детства, юности. Целую вечность не вызывала я их перед своими глазами. Как трудно, почти невозможно было увидеть второй корабль тем, чем он, как провозгласила Гекуба, был на самом деле – вылазкой объятых страхом. О чем же шла речь, неужели было так важно послать на корабле таких людей, как Анхиз и Калхас-прорицатель? Анхиз вернулся стариком, а Калхас вообще не вернулся.
Речь шла о сестре царя, Гесионе. «Гесиона, – сказал мой отец Приам в совете и придал своему голосу плаксиво-патетическое звучание, – Гесиона, сестра царя, в плену у спартанца Теламона, ее похитившего». Члены совета были озадачены. «Так уж в плену, – насмехалась Гекуба. – Похищена. Все-таки она в Спарте не жалкая рабыня. Если нам правильно сообщили, этот Теламон женился на ней и сделал ее царицей. Или я неправа?»
«Не в этом дело. Царь, который не делает попыток отвоевать похищенную сестру, теряет лицо». – «Ах так, – отрезала Гекуба. – Тогда нечего больше публично сетовать». Они спорили в ее мегароне, и, что было хуже всего, отец отослал меня. Его противоречивые чувства передались мне, уплотнились, сгустились и, казалось, расположились под ложечкой – вибрирующее напряжение, которое няня научила меня называть «страхом». «К чему столько страха, доченька? У ребенка слишком сильное воображение».
Флажки, кивки, ликование, искрящаяся вода, сверкающие весла – их пятьдесят, отметили дворцовые писцы, которые только и умели считать на глиняных табличках. Отправлялся второй корабль. Подзадоривающие выкрики. «Сестра царя или смерть!» – кричали остающиеся тем, на палубе корабля. Около меня стоял Эней и кричал своему отцу: «Гесиона или смерть!» Я испугалась, но знала, что пугаться нельзя. Эней действовал в интересах царского дома, к которому я принадлежала, когда ради чужой женщины, по случайности сестры царя, желал смерти своему отцу. Я подавила свой ужас и принудила себя восхищаться Энеем. Тогда возникли во мне противоречивые чувства. И в Энее также, он мне потом сказал. Он сказал мне, что эта чужая женщина, чем дольше длилась затея с ее возвращением, становилась ему все безразличнее, даже ненавистнее, а тревога за отца росла. Как могла я это знать? Тогда это случилось, да, тогда: сны, в которых являлся мне Эней, а я испытывала наслаждение, когда он мне угрожал; сны, которые мучили меня и рождали ощущение непоправимой беды и собственной, приводящей в отчаяние странности. О, я смогла бы рассказать, как возникают зависимость и страх. Только никто больше не спрашивает меня.
Я хотела быть жрицей. Я хотела пророческого дара во что бы то ни стало.
Чтобы не видеть зловещей действительности за блестящим фасадом, мы мгновенно изменяли наши ложные заключения. Случай, который возмутил меня, когда я еще могла возмущаться: ликующие троянцы, подобно мне, приветствовали отплытие второго корабля, а позднее утверждали, будто именно с этого корабля пошла порча. Но как смогли они так скоро позабыть впитанное с молоком матери: что цепь неблагоприятных для нашего города событий теряется в серой предыстории, разрушение, и восстановление, и снова разрушение под властью сменяющих друг друга царей, по большей части неудачников. Что заставляло их, что заставляло нас верить, что именно этот царь, именно мой отец Приам, разобьет цепь несчастий, что именно он возвратит нам золотой век? Почему могущественнее всех оказываются в нас именно желания, покоящиеся на заблуждениях? Ни за что другое не осуждали они меня так, как за то, что я уклонилась и не разделяла с ними несчастного пристрастия к таким желаниям. Это мое уклонение, а не греки виной тому, что я потеряла отца, мать, братьев, сестер, друзей, мой народ. А что я выиграла? Нет, о своих радостях я запрещаю себе думать до тех пор, пока это не понадобится.
Когда второй корабль наконец вернулся, разумеется – так говорил теперь каждый – без сестры царя, а также и без Калхаса-прорицателя, когда разочарованный народ, настроенный почти враждебно, собрался в гавани, ропща и негодуя (стало известно, что спартанец посмеялся над требованием троянцев), когда на лбу моего отца появились темные тени – я в последний раз плакала открыто. Гекуба, не торжествовавшая по поводу неудачи, предсказанной ею, запретила мне это не резко, но вполне определенно. Из-за политики не плачут. Слезы затуманивают сознание. Если противник предается своим настроениям – смешно и тем хуже для него. То, что мы не увидим сестры отца, было ясно любому, кто не лишен здравого смысла. Народ, естественно, провожает отплытие и прибытие каждого корабля честолюбивыми надеждами и неизбежным разочарованием. Правители должны уметь владеть собою. Я протестовала против правил моей матери. Оглядываясь назад, я вижу: она принимала меня всерьез. Отец искал у меня только утешения. Больше никогда я не плакала открыто. И все реже тайно.
Оставался Калхас-прорицатель. Где был он? Умер по дороге? Нет. Убит? Нет. Значит, захвачен греками в качестве заложника. В это народ охотно поверил и верил некоторое время, ну что ж, если дурная слава греков еще укрепится, вреда в том нет. По переходам дворца бежала другая весть; когда она дошла до меня, я, сжав кулаки, с горечью запретила себе верить в нее. Но Марпесса упорствовала: это правда, это обсуждают в совете. И в спальне царя и царицы. «Как, Калхас перебежал к грекам? Наш уважаемый провидец, посвященный в самые сокровенные государственные тайны, изменник?» – «Именно так». – «Эта новость – ложь». Разгневанная, я отправилась к матери, безрассудно облегчила свою душу и вынудила Гекубу действовать. Марпесса исчезла. Няня появилась с заплаканными глазами, полными укора. Кольцо молчания сомкнулось. Дворец, самое родное мое место, отстранился от меня, мои любимые внутренние дворики замолкли. Я осталась со своей правотой одна.
Первый оборот круга.
Эней, которому я всегда верила, потому что боги забыли наделить его способностью ко лжи, Эней подтвердил мне все слово в слово. Да, Калхас-прорицатель остался у греков по собственной воле. Он знает это точно от своего отца, словно на годы состарившегося Анхиза. Калхас-прорицатель боялся – вот сколь неутешительно банальны причины для решений с серьезными последствиями, – боялся, что после неудачи со вторым кораблем его потребуют к ответу за его сулящие успех предсказания перед отплытием. Самое смешное: царский дом принудил его дать сулящие успех предсказания, не вопрошая богов.
А мне с самого начала было ясно, что Марпесса говорила правду. И я слышу, как я сказала Энею, что мне с самого начала все было ясно. Голос, проговоривший это, был чужим, и, конечно, я знаю сейчас, знаю давно, что дело не в случае, что этот чужой голос уже часто застревал у меня в горле и зазвучал впервые в присутствии Энея. Я намеренно выпустила его на свободу, чтобы он не разорвал меня. С тем, что произошло дальше, я уже совладать не могла. «Мне все было ясно, мне все было ясно», – снова и снова чужим, высоким, жалобным голосом.
Я цеплялась за Энея, стремясь спастись от этого голоса. Эней испугался, но держался стойко. Держался стойко Эней! Я тряслась. Дрожа всем телом, повисла на нем, мои пальцы впивались в него, цеплялись за его одежду, рвали ее. Мой рот выталкивал из себя крик и пену, застывавшую на губах и подбородке, а мои ноги, подчинявшиеся мне не более, чем все остальные члены, дергались и выплясывали в неуместном и неприличном вожделении, которого я вовсе не испытывала, я не владела ими, как всем во мне, не владела, как самой собой. Четверо мужчин едва сумели меня удержать.
В помрачении разума, в которое я наконец впала, страшным образом промелькнула искорка торжества, странным для того, кто не знает хитрых связей между нашими подавляемыми высказываниями и болезнями. Это, следовательно, был приступ, и моя жизнь некоторое время делилась на время до приступа и после, летосчисление, вскоре ставшее таким же неудовлетворительным, как почти все остальные. Неделями не могла я встать, не могла пошевелить ни рукой, ни ногой. И не желала мочь. «Пусть придет Марпесса», – первый приказ, который я сумела произнести. Рот Гекубы надо мной ответил: «Нет». И я снова погрузилась в темноту. Каким-то образом я овладела подъемами и падениями твердого тяжелого кома – моего сознания. Не было решено, буду ли я – кто я? – снова подниматься. Я парила посередине, безболезненное состояние. Однажды, когда я вынырнула, надо мной склонилось лицо Марпессы, ее рука протерла мне виски разведенным вином. Мне стало больно, потому что теперь я должна была остаться здесь. Марпесса похудела, побледнела и стала молчаливой, как я. Больше я не теряла сознания полностью. Я смирилась и сносила помощь.
Я стала тем, что называют здоровой. Как потерпевший крушение мореплаватель страстно стремится к спасительной земле, стремилась я к жречеству. Мне не нужен мир, каким он был на самом деле. Я хотела самоотверженно служить богам, которые над ним властвовали. В моем желании заключалось противоречие. Я позволяла себе не торопиться, пока не заметила этого, я всегда позволяла себе помедлить в этих состояниях полуслепоты. Вдруг прозреть – это бы меня уничтожило.
Марпессу, например, о том, что они с ней сделали, я спросила только на пути сюда, в ту бурную ночь на корабле, когда все шло к концу. «Ничего особенного, – сказала она. – Послали меня в конюшни».
В конюшни! Да, как служанку к рабам из десятка разных племен. Каждый знал, что творится в конюшнях. Могу себе представить, почему Марпесса с тех пор не подпускала к себе ни одного мужчины. То, что я доверила ей своих близнецов, своего рода искупительная жертва, которая не могла ни увеличить ее преданность мне, ни смягчить ее непримиримость. Она всегда давала мне почувствовать, что я ничего не могу исправить. А оттого, что она меня понимала, все становилось еще хуже.
Дворцового писца и молодую рабыню, от которых Марпесса узнала правду о Калхасе-прорицателе, отправили на первом же невольничьем корабле к царю хеттов от царя Приама. Никто больше не произносил имени Калхаса.
Как часто я убеждалась, что горячо желанные дары выпадали мне на долю, только когда я переставала их желать. Марпесса дала волю своей нежности лишь после того, как меня на ее глазах изнасиловал Аякс, Маленький Аякс, как его называли греки. Если я правильно расслышала, Марпесса крикнула ему: «Возьми меня!» Но ведь она знала, что я не стремлюсь больше ни к любви, ни к дружбе. Нет.
Гекуба рано объяснила мне, и, разумеется, напрасно, что несоединимое нельзя заставить соединиться. «Твой отец, – сказала она, – хочет всего. И всего сразу. Греки должны платить нам за провоз своих товаров через наш Геллеспонт – верно. Но то, что поэтому они должны уважать царя Приама, – ложно. Если они смеются над ним, считая себя сильнее, – что за обида в том? Пусть смеются, раз платят. А ты, Кассандра, – сказала мне Гекуба, – смотри не стремись слишком глубоко проникнуть в душу твоего отца».
Я очень устала. Уже недели, как я не знаю долгого сна. Невероятно, но я могла бы сейчас уснуть. Мне теперь ничего нельзя откладывать, сна тоже. Не годится вступать в смерть усталой. Что мертвые спят, это просто так говорится, но это неправда! Их глаза открыты. Я закрывала выкатившиеся глаза своим братьям, начиная с Троила, глаза Пенфезилеи, уставившиеся на Ахилла. Ахилл, скот, обезумел от этого взгляда. Открытые мертвые глаза отца. Глаза сестры Поликсены мертвыми я не видела. Когда ее потащили к могиле Ахилла, ее глаза смотрели, как смотрят только глаза мертвых. Глаза Энея не увидят смерти, их будет закрывать сон еще множество ночей, что впереди. Утешение ли это? Нет, не утешение. Знание. Мои слова больше не окрашены ни страхом, ни надеждой.
Когда царица вышла из ворот, во мне умерла последняя слабая надежда – надежда, что я смогу добиться от нее жизни своим детям. Мне достаточно было просто взглянуть ей в глаза: она сделает все, что должна. Не она определила порядок вещей. Она просто приноравливается к их уже существующему порядку. Либо она навсегда избавится от своего мужа, пустоголового болвана, либо ей придется признать себя побежденной и потерять все: жизнь, власть, возлюбленного, который, впрочем, – если только я правильно распознала фигуру на втором плане – такой же самовлюбленный болван, только помоложе, красивый и холеный.
Пожав плечами, она дала мне понять, что все происходящее не относится ко мне лично. Ничто не помешало бы нам в другие времена называться сестрами, это я прочла по лицу противницы, в котором Агамемнон, простофиля, хотел видеть и видел любовь, преданность и радость встречи. И когда он споткнулся на пурпурном ковре, как бык на бойне, мы обе подумали одно, и в уголках рта Клитемнестры мелькнула та же улыбка, что у меня. Не жестокая. Скорбная. Оттого, что судьба не поставила нас на одну сторону. Я считаю ту, другую, способной видеть, что и ее поразит слепота, неотделимая от власти. И она пропустила знамение. И ее дом погибнет.
Я долго не понимала, что не все могут видеть то, что вижу я, что не все воспринимают обнаженные, незначительные образы события. Я думаю, люди считали меня придурковатой. Но они же самим себе верили. Должен же быть в этом какой-то смысл. Вот у муравьев: слепой народ бросается в воду, тонет, образуя мост для немногих уцелевших. Ядра нового народа. Подобно муравьям, мы бросаемся в любой огонь, в любую воду, в любой поток крови. Только чтобы не видеть. Кого? Себя.
Словно мой корабль спокойно лежал на воде, цепь разомкнулась, и он неудержимо поплыл по течению, назад. Назад, к моему детству. В детстве у меня был брат Эсак. Я любила его больше всех, а он меня. Больше меня он любил только свою юную прекрасную жену Астеропу. Когда Астеропа умерла родами, он не мог больше жить и бросился со скалы в море. Но и в первый раз, и потом его спасала стража, пока однажды он не ушел ко дну и его не могли найти, пока не вынырнула из моря в том месте, где он ушел под воду, черная птица с красным горлом. Вещатель оракула Калхас узнал в ней превратившегося в птицу Эсака, и ее тотчас же взяли под охрану и защиту.
Одна я – как могу я забыть об этом, это случилось со мной впервые – день и ночь с криком металась в судорогах на своем ложе. Даже если бы я поверила – а я не верила, – что мой брат Эсак превратился в птицу и что богиня Артемида, у нее бывали причуды, превращая его в птицу, исполнила его сокровеннейшее желание, я не хотела никакой птицы вместо моего брата. Я хотела, чтобы был мой брат Эсак, сильный, с теплой кожей, с коричневыми курчавыми волосами, который относился ко мне иначе, чем все мои остальные братья во дворце. Он носил меня на плече не только по всем переходам дворца, но и по улицам города, построенного вокруг цитадели, а теперь разрушенного, как и она, и все люди, теперь мертвые или уведенные в плен, здоровались с ним. Он называл меня «моя бедная маленькая сестра» и брал меня с собой в открытую долину, где морской ветер гладил оливы и листья вспыхивали серебром так, что глазам было больно. Он наконец взял меня с собой в ту деревню на склоне горы Иды, где был его дом. Хотя его отцом был Приам, но его матерью – Арисба, показавшаяся мне старухой, древней и зловещей, ее белые глаза сверкнули из темноты маленькой, увешанной пучками трав каморки, а Астеропа, юная, стройная жена Эсака, приветствовала своего мужа улыбкой, ножом полоснувшей меня по сердцу. «Я хочу, чтобы он опять был со своей душой и со своим телом, – кричала я. – Был, был, был Эсак». И не хотела слушать утешений. Я только думала так, ребенок.
Именно тогда я услышала в первый раз: она лишилась рассудка. Гекуба, моя мать, прижала мои судорожно вздрагивающие плечи к стене, в ее руках таилась неженская сила, – всегда судороги, сводящие мне тело, всегда холодная твердая стена. Всегда жизнь против смерти, сила матери против моего беспамятства, всегда рабыня крепко держит мою голову, а Партена, няня, вливает мне в рот коричневый горький сок, всегда тяжелый сон и сновидения. Ребенок Астеропы и Эсака, умерший вместе с матерью при родах, рос во мне. Когда он созрел, я не захотела его рожать и выплюнула. Это оказался крот. Он был мне отвратителен. Меропс, дряхлый толкователь снов, внимательно выслушал меня. Потом он посоветовал Гекубе удалить от этой своей дочери всех мужчин, похожих на Эсака. Как он себе это представляет? – гневно спросила старика Гекуба. Тот пожал плечами и ушел. Приам сел около моего ложа и серьезно заговорил со мной о государственных делах. Какая жалость, что не я буду завтра в его платье и на его месте сидеть на высоком стуле в совете. Я любила отца, когда он обо мне беспокоился, еще больше, чем всегда. То, что он принимал близко к сердцу все трудности, знал во дворце каждый, я считала это его силой, остальные – слабостью. И он стал слабым.
С бешеной быстротой чередуются в моей усталой голове картины, слова не могут их догнать. Примечательно сходны следы различных воспоминаний. Как сигналы вспыхивают образы. Приам, Эсак, Пантой, Эней, Парис, да, Парис. И третий корабль ясно встает передо мной со всеми причинами и следствиями, а тогда я плутала в непроглядном хаосе. Третий корабль. Случилось так, возможно, потому, что, как раз когда его снаряжали, я готовилась к посвящению в жрицы, но я сравнивала себя с этим кораблем и тайно связывала свою судьбу с его.
Я бы все отдала, чтобы плыть на нем. И не только потому, что знала: на этот раз Эней будет сопровождать в плавании своего отца Анхиза, и не только потому, что цель этой экспедиции расплывалась при пристальном взгляде, оставляя все больше места для чудесных надежд, – нет. Взбудоражена и подготовлена к этому я была постепенными и кропотливыми попытками снять покров с одной из особого рода тайн в истории нашего дома и внезапным появлением незнакомого брата. Слишком, опять слишком сильно сосредоточилась я на чужом юноше, который неожиданно принял участие в играх, посвященных памяти нашего рано умершего безымянного брата. Мне не было нужды знать незнакомца, чтобы задрожать при первом взгляде на него, меня обожгла его красота, я закрыла глаза, спасаясь от ее ударов.
Он победит в любой борьбе. И он побеждал: в кулачном бою и в первом беге, а затем и во втором, когда мои завистливые братья скорее принудили, нежели попросили его бежать. Лавровым венком увенчала победителя я, в этом мне не могли отказать. Все мое существо тянулось ему навстречу. Он этого не замечал. Его лицо казалось мне затуманенным, словно только тело его присутствовало здесь и подчинялось ему, но не его дух. Он словно не осознавал сам себя. И так оно и осталось, да, так оно и осталось. Но разве в этом отчуждении царского сына от себя самого таился ключ к великой войне? Я боялась, что представят дело именно так. Им нужен был личный повод.
Я находилась внутри стадиона, и мне пришлось попросить, чтобы мне рассказали о том, что происходило снаружи. Все здание было оцеплено царской охраной, над входом и выходом установлен строгий контроль – здесь впервые прозвучало имя молодого офицера Эвмела, отличающегося осмотрительностью и последовательностью. Внутри, неподалеку от меня, Гектор и Деифоб, мои старшие братья, с обнаженными мечами наседали на юношу-чужеземца, скорее изумленного, чем испуганного. Неужели он действительно не понимал, что очередность побед в играх строго установлена и что он оскорбил закон? Не понимал.
Затем над угрожающе нарастающим гудением стадиона поднялся пронзительный голос: «Приам, это твой сын!» Не знаю почему, но я в ту же минуту почувствовала: это правда. И только тут отец движением руки остановил мечи братьев. Кивок, когда старик показал застывшей матери свивальник. И скромный ответ пришельца на вопрос царя, как его зовут: «Парис». Подавленный смешок детей Приама: их нового брата зовут «сумка, кошель». «Да, – сказал старый пастух, – сумка, в которой я таскал по горам малыша – сына царя и царицы». Старик показал сумку, такую же старую, как и он сам, если не старее. И тогда, в одном из тех внезапных поворотов, которые так характерны для нашей общественной жизни (были характерны!), триумфальное шествие – Парис в его центре – двинулось ко дворцу. Стоп. Не походило ли это шествие на то, другое, в центре которого шел белый, обреченный на заклание мальчик? Я вдруг сразу онемела и шла среди взволнованных, переговаривающихся сестер с печалью и раной в сердце.
Я жадно стремилась, на этот раз потому, что речь шла о Парисе, разобраться во всем. И сказала что-то в этом роде. К несчастью. Что поделаешь. После я уже вовсе не думала, что события обязаны раскрываться передо мной. В те ранние годы бегала за ними, молча предполагая, что для меня, дочери царя Приама, откроются все двери и все рты. Там, куда я пришла, в похожих на пещеры жилищах, дверей не было, только шкуры завешивали вход. И еще вежливость, к которой я была приучена, мешала мне расспрашивать трех повивальных бабок, принимавших Париса, да и почти всех остальных детей Гекубы, трех дряхлых, косматых старух, не стыдись я Марпессы, моей провожатой, я повернула бы назад. Первый раз я увидела вблизи жилые пещеры на крутом берегу нашей реки Скамандра, и пестрый народ, расположившийся у входа в них, и берег, с которого стирали в реке белье. Я шла, как по просеке, среди их молчания, не угрожающего, но такого чужого, а Марпесса здоровалась, отвечала на возгласы со всех сторон, смеялась грубым шуткам мужчин – во дворце она бы резко оборвала их. Может ли царская дочь завидовать рабыне? И впрямь, у меня были такие вопросы, и я, подумать только, их все еще помню! Самое прекрасное в Марпессе – ее походка, сильные движения бедер, прямая спина. Две темные косы высоко подняты. Знала она и девушку, прислуживавшую трем древним старухам. Ойнона, совсем юное существо необыкновенной прелести даже для здешних мест, славившихся красотой своих женщин. «У Скамандра», – говорили мужчины во дворце, когда приходило время их первой девушки, я уловила это из разговоров братьев.
Гордо назвала я бабкам свое имя, Марпесса не советовала мне этого делать. Как? Старухи станут дурачить меня! Старые сплетницы. Сын Приама? Да они с десяток его сыновей приняли. «Девятнадцать», – поправила я. Я тогда еще дорожила семейной честью. Старухи не соглашались с числом, а потом заспорили друг с другом. «Да они же не умеют считать», – со смехом уверяла Ойнона. Ойнона. Ойнона, я как будто уже слышала это имя? Кто же его называл? Мужской голос. Парис. Не встречала ли я ее во дворце? Всегда, едва я выходила за черту крепости, я окуналась в мутные, часто довольно обидные отношения. Резко, более чем было необходимо, я спросила у бабок, почему, по их мнению, один, вполне определенный, один из десятка сыновей Приама не должен был воспитываться во дворце. Воспитываться? Казалось, старые лицемерки вообще не знали такого слова. Нет, нет. Конечно, нет. В их время такого не бывало. Во всяком случае, они не знали. Одна из них чуть ли не мечтательно обмолвилась: «Да, если бы Эсак был жив!» – «Эсак?» – мгновенно нанесла я ответный удар. Тройное молчание. Ойнона тоже молчит. Марпесса молчит. Она была – да что я, есть – в моем окружении самая молчаливая.
И дворец. Дворец молчания. Гекуба, подавляя гнев, молчала. Партена, няня, не скрывая своего страха, молчала. Я училась, наблюдая разные виды молчания. Много позже я сама научилась молчать – полезное оружие. Одно слово «Эсак» вертелось у меня в голове. Я поворачивала его так и сяк, пока вдруг от него не отделилось другое: Арисба. Она ведь, кажется, мать Эсака? Жива ли она?
Впервые я узнала то, что потом нередко испытывала сама: забытые помнят друг друга. Не совсем случайно на большом осеннем базаре у ворот Трои, где процветала западно-восточная торговля, я встретила Брисеиду, дочь изменника Калхаса-прорицателя, который мгновенно попал в число забытых, и задала ей дурацкий вопрос, знает ли она меня. Кто меня не знал! Брисеида разложила здесь свой необыкновенно яркий и светлый тканый товар. Она, и прежде своевольная и страстная, бросила своих покупателей и охотно объяснила мне, где найти Арисбу – на этом же рынке в горшечном ряду. Я шла, никого не спрашивая, и смотрела в лица. Арисба выглядела, как выглядел бы Эсак в старости. Едва я приблизилась к ней, она пробормотала, чтобы я пришла в ее хижину, туда-то и туда-то, у подножия горы Иды. Значит, она знала, что я приду. Значит, за каждым моим шагом следят. Я ни разу не подумала о стражниках Приама – я была молода и глупа. Когда мне в первый раз на них указали, разумеется грек Пантой, я – гордость моя была задета – бросилась к отцу и столкнулась с маской на его лице. Стражники? Что взбрело мне в голову. Они мои защитники, эти молодые парни. А уж есть ли в них необходимость, решать ему, а не мне. Того, кому нечего скрывать, глаза царя не испугают.
К Арисбе, насколько мне известно, я шла одна.
Снова, за городскими стенами – близлежащий, нет, противолежащий мир, иной, чем каменный мир дворца и города. Он рос подобно растениям, разрастался буйно, пышно, беззаботно, словно не нуждаясь во дворце, повернувшись к нему, а значит, и ко мне, спиной. Я отвечала, быть может, слишком поспешно. Мне казалось унизительным собирать здесь сведения, в которых дворец мне отказывал. «Отказывал» – я долго так думала, пока не поняла, что мне не могли отказывать в том, чего не имели. Они даже не всегда понимали вопросы, ответы на которые я искала и которые все более и более разрушали мою внутреннюю связь с дворцом и моими родными. Я заметила это слишком поздно. Чужое существо, стремившееся знать, так глубоко въелось в меня, что я уже не могла от него освободиться.
Хижина Арисбы бедная и маленькая. Здесь жил большой, сильный Эсак. Запах пряностей, пучки трав по стенам и на потолке, посредине на открытом огне дымящееся варево. Пламя мерцало и дымилось, вокруг царила темнота. Арисба, не приветливая и не неприветливая, а я привыкла к приветливости и еще нуждалась в ней, без промедления дала мне все сведения, которых я требовала. Да, это Эсак, мой единокровный брат, благословенный богами прорицатель, перед рождением ребенка, которого они теперь называют Парисом, провозгласил: на этом ребенке лежит проклятие. Эсак! Тот самый добрый Эсак, на плече которого я скакала! Арисба невозмутимо: «Но решающим был, разумеется, сон Гекубы». Если верить Арисбе, незадолго до рождения Париса Гекубе приснилось, что она родила головешку, откуда выползло неисчислимое множество огненных змей. По толкованию Калхаса-прорицателя это означало: ребенок, которого родит Гекуба, погрузит в огонь всю Трою.
Неслыханные новости. Где же я жила?
Арисба, могучая старуха, помешивая у огня пахучее варево, продолжала трубным голосом: разумеется, толкование сна Калхасом не осталось без возражения. И ей самой был представлен этот сон на рассмотрение. «Кем?» – быстро перебила я, а она коротко бросила: «Гекубой». Она могла бы по зрелом размышлении дать ему иное толкование. «А именно?» – резко спросила я, мне казалось, я сама вижу сон. Моя мать Гекуба, ее ночной кошмар, который она в обход официального толкователя представляет на рассмотрение бывшей наложнице своего мужа – да что они все, с ума посходили? Или случайно перепутались, чего я так боялась в детстве? А именно у этого ребенка могло быть предназначение вернуть богине змей ее права как хранительницы огня в каждом доме. У меня стянуло кожу на голове – то, что я сейчас слушаю, должно быть, опасно. Арисба улыбнулась, ее сходство с Эсаком причинило мне боль. Понравилось ли царю Приаму ее толкование, она не знает. С этими загадочными словами она отпустила меня. Сколько всего должно было случиться, чтобы эта хижина стала моим настоящим домом.
Теперь мне все же следовало обратиться к отцу. Дошло до того, что обо мне ему должны были доложить, как обо всех остальных. Один из молодых людей, что следовали за мной уже недели, молча и выразительно стоял перед дверью Приама. Как его зовут? Эвмел? «Да, – ответил Приам, – способный человек». Отец сделал вид, что занят. Мне впервые пришло в голову, что наша близость покоится, как часто между мужчинами и женщинами, на том, что я его знаю, а он меня нет. Он знал меня такой, какой желал видеть, мне оставалось смириться. Я всегда любила видеть его деятельным, но неуверенным и прячущим свою неуверенность за деловитостью – нет. Я вызывающе назвала имя Арисбы. Приам вскочил. Его дочь против него? Однажды уже начинались бабские козни во дворце, незадолго до рождения Париса. Одни заклинали его устранить опасного ребенка, другие, и, конечно, Гекуба в их числе, считали именно этого ребенка предназначенным для высокой доли и хотели его спасти. Высокая доля! Претендент на трон отца, что же еще?
Его слова разорвали паутину перед моими глазами. Наконец я поняла то, что видела ребенком: замкнутые или расстроенные лица, кольцо отстраненности, даже отвращения вокруг отца, которое я умышленно разомкнула: любимица! Отчуждение от матери. Ожесточение Гекубы. И что же? Парис жив. «Да, – сказал Приам, – у пастуха не хватило духу его умертвить, готов поспорить, его подкупили бабы. Им все равно. Пусть лучше Троя погибнет, чем мой замечательный сын».
Я была ошеломлена. Чего он пыжится? И почему Троя погибнет, если Парис жив? И неужто царь не мог отличить собачий язык, который ему принес как доказательство пастух, от языка грудного младенца?
Взволнованный гонец доложил о прибытии Менелая, царя Спарты. Значит, это за приближением его корабля наблюдали мы с рассвета. Вошла Гекуба, она, казалось, не заметила меня. «Менелай. Ты уже знаешь? Может быть, это совсем неплохо».
Я ушла. Пока во дворце готовились достойно встретить гостя, который неожиданным образом приехал, чтобы принести жертвы на двух могилах наших героев и тем утишить чуму в Спарте, пока в храме всех богов готовились к государственной церемонии, я продолжала пестовать свое странное чувство удовлетворения. Вместе с удовлетворением я ощущала, как во мне распространяется холод. Я еще не знала, что бесчувствие никогда не может быть движением вперед, разве что помощью. Какое долгое понадобилось время, чтобы чувства вновь устремились в пустынные пространства моей души. Мое новое рождение вернуло мне не только действительность, то, что мы называем жизнью, оно по-новому открыло мне и прошлое, не искаженное обидами, приязнью или неприязнью – всей той роскошью, которую могла себе позволить дочь Приама. Исполненная достоинства, торжествующая, сидела я за праздничным столом среди братьев и сестер, на предназначенном мне месте. Раз меня так вводили в заблуждение, я ничем не была им обязана. У меня было преимущество перед всеми остальными – право знать. Чтобы их наказать, я должна была в будущем знать больше, чем они. Стать жрицей ради власти? Боги! До какой крайности должны были вы меня довести, чтобы выжать из меня эти простые слова. Тяжко, когда напоследок остаются слова, которые жалят тебя саму. Насколько быстрее и легче скользят те, что относятся к другим. Арисба сказала мне как-то об этом, ясно и определенно. Когда это было, Марпесса?