Текст книги "Разночинец (СИ)"
Автор книги: Козьма Прутков
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Разночинец
Глава 1
1
– И всё-таки, я считаю, Ярик, дурацкую профессию ты выбрал.
Мы с Коляном сидели на Нижней набережной, пили пиво и глазели на девчонок в коротких юбках. Дружили мы с детского сада, и Колян всегда считал, что на правах старшего товарища (на полгода старше, значит умнее – всем известно) может учить меня жизни.
– Чё дурацкую-то, – слегка обиделся я. – Нам, вон, даже памятник поставили.
Коля обернулся и оценил подёрнутую патиной фигуру барышни, трогательно собирающей вокруг себя мелкоту вроде первоклашек.
– Это не вам, это таким вот возвышенным тётям, – он сделал щедрый глоток и отодвинулся подальше в тень от нещадного иркутского солнца. Лето. Жара... – Нафиг тебе сдалось это учительство, не пойму я. Шёл бы к нам в ай-ти. Я вот меньше сотки ни разу не получал. Ни тетрадок, ни родительских собраний.
Я подумал, что родительские собрание – не самое страшное. Вот планы на год на все классы да на каждый урок расписать... Да и «сотня в месяц» звучало привлекательно. Лучше, чем учительские сорок восемь за две ставки плюс доплата за классное руководство.
– А хочешь, я тебя на курсы устрою? – вкрадчиво предложил Коля. – У нас сейчас по госпрограмме набор идёт, бесплатно, а? Начальные, всего шесть недель. Переквалификация. Потом, если понравится – углублённые.
– Можно попробовать, конечно...
– Вот и я говорю – можно! Попрёт – останешься. Нет – снова в школу пойдёшь, трясти седыми прядками над школьными тетрадками.
– У меня с той недели как раз отпуск начинается. Две смены на площадке осталось доработать.
– Класс! – обрадовался Колян. – В воскресенье позвоню, скажу точно: ко скольки и куда подъехать.
Я чуть на автомате не поправил его, что «выражения ко скольки в русском языке нет!» – как любила завучиха-литераторша преподавателям-нелитераторам тыкать. Но сдержался. Вдруг обидится? А я, может, только созрел до того, чтобы новую жизнь начать.
Добила меня летняя школьная площадка. Этот дивный «лагерь» был промежуточным ужасом между типичной школьной переменой и проведением нескончаемой спартакиады для средних классов. С перерывами на еду и выездами на «культурные мероприятия». Эти выезды с неизбежной тряской в жарких троллейбусах так всех достали, что воспитательница второй группы, англичанка Нелли Сергеевна, сегодня откровенно была настроена сфилонить:
– Я, с вашего позволения, сзади пойду. Подгонять буду, чтоб не отставали и ничего руками не хватали, а вы рассказывайте. Вы же историк. Вам и карты в руки!
– Нет уж, Нелли Сергеевна, – твёрдо возразил я. – Я сегодня прежде всего воспитатель, а потом уж... всё остальное. А для экскурсии нам экскурсоводы положены, вот, в билетах написано. Так что идём двумя классами, иначе у нас не мероприятие, а мамаево побоище получится.
Англичанка поджала пухлые губы, но спорить не стала.
Экскурсия была скучная. Правда, даже для меня. Нудную пилюлю немножко подслащал музейный креатив – все экскурсоводши были разряжены по моде девятнадцатого века (во всяком случае, им так казалось) и даже бабульки-смотрительницы, рассаженные по комнатам, отдалённо напоминали няню Пушкина в своих тёмных платьях в мелкий цветочек, платочках и старомодных ветхих шушунах. Или эти подобия жилеток следовало называть салопами? Вот уж в чём я не силён.
Бабульки периодически покрикивали, потому что просто так пяти-шестиклассникам меж застеклённых витрин бродить было вовсе неинтересно. Хоть завязку на шторах подёргать, что ли...
Я считал минуты и из последних сил ждал, когда этот (последний в этом сезоне!) культурный выезд закончится? И тут открылась неприметная боковая дверь, и из неё вышла ещё одна бабуля – в платье и душегрейке более уставшего вида, чем у дежурных. Бабулька шаркала ногами и тащила серебряный подносик с чашками и какими-то вазочками, приговаривая под нос нечто вроде: «Иду-иду! Уже несу!» Она вырулила в зал и замерла, уставившись на нас.
– Привидение! – радостно выкрикнул хулиган и двоечник Витька Шмакин. Потому что бабуля была примечательно полупрозрачная.
Двухсекундную паузу, которая понадобилась всем присутствующим особам женского пола, чтобы набрать воздуха для отчаянного визга, наполнил звон дрожащих чашек. Руки у старушки тряслись.
– Ах, батюшки-светы! – подносик грохнулся об пол, кипяток (вполне материальный!) плеснул во все стороны, вызвав смятение у близстоящих. Хоровой визг взорвался с эффектом шумовой гранаты.
Замаскированная по Арину Родионовну дежурная тыкала пальцем в пришлую и вопила как сирена:
– Я говорила! Я говорила, что она ходит!!!
А бабушка-привидение развернулась и, сдавленно подвывая, бросилась обратно в дверь, из которой вышла. За дверью виднелся тёмный коридорчик, заставленный какими-то сундуками, очень тускло освещённый.
– Глаша! Глаша! – глухо кричала бабуля, удаляясь по коридору. Вдруг крик оборвался, раздался грохот...
Витька Шмакин толкнул в бок своего приятеля, очкарика Серёгина:
– Поймаем! – и они оба кинулись в темнеющий коридор.
Действительно, привидения в наши дни – штука редкая.
– Дым... – испуганно пролепетала Нелли Сергеевна, тыкая пальчиком им вслед. – Дым!.. Пожар!!! Дети! Дети, быстро ко мне! Ярослав Георгиевич, что же вы стоите? Бегите за мальчиками, а я выведу остальных!
2
В журнале по противопожарной безопасности я расписывался, как все. И инструкцию примерно помнил! Всегда думал, что если уж попаду в задымлённое помещение, то не растеряюсь – тряпку мокрую на лицо, ползком, где воздух почище. Но никто не предупреждал, где взять воду в тесном захламлённом коридоре, стремительно наполняющемся дымом.
– Шмакин! Серёгин! – крикнул я, продираясь между предметами, которых, как будто становилось больше, запнулся за какую-то верёвку и полетел вперёд.
Пола в положенном месте под руками не оказалось! Лестница, узкая, с мелкими ступеньками. Летел кубарем, плохо соображая, и в конце здорово приложился спиной о какой-то сундук – ни вздохнуть, ни крикнуть. В голове поселился противный монотонный свист. И ещё одинокая мысль: ну всё, пиндык, приплыли, так тут и угорю.
Дым сделался плотным и сизым, едким, словно кто-то подкинул в костёр старых портянок. Лестницу заволокло целиком. Где-то кричали, и, кажется, лопались стёкла. У самого пола – в точном соответствии с инструкцией – остался просвет почище. Я с стиснул зубы, перевернулся на бок и подумал, что не хочу выбирать между перспективами задохнуться – или сгореть под рухнувшей деревянной кровлей. И кажется, вон оттуда тянет воздухом. Если ползти...
Из дыма на меня выскочили и чуть не наступили чёрные сапоги внушающего размера. Кто-то, смутно различимый в дыму, подхватил меня под мышки и поволок. Кашлял, но не бросал. Несколько раз я чувствительно приложился рёбрами о пороги, но страстно желал только одного – чтобы этот кто-то добрался до выхода и рук не разжал.
– Ефим! Ефим, держи! – дым поредел. Улица! К тащившему меня мужику кинулся ещё парень, подхватил меня под ноги и помог тащить в сторону.
– Сомлевши?
– Не знаю! Лежал. Баба Шура?
– Нету!
– Воды давай!
Мужики сложили меня в углу двора, между кирпичной стенкой и поленницей, прямо на траву. Ефим окатил первого двумя вёдрами воды из бочки, подставленной под сток крыши пристройки, тот закрыл лицо мокрым рукавом и снова кинулся в дом. Вокруг метались, кричали музейные работники, передавали вёдра. Отчаянно звонили колокола. Господи, так голова болит, ещё и звон этот! Чего они посреди дня?
Я прислушивался к шуму улицы, пытаясь разобрать за колокольным звоном звуки приближающихся пожарных сирен. Раздражало, что не могу говорить, только сипеть. Встать тоже не могу. Еле как приподнялся, оперся спиной о стенку. Мальчишки выскочили или нет? Или их уже к центральному входу вывели? Музейщики вели себя странно. Из окон второго этажа кто-то выбрасывал предметы. Что-то толстое выпало, вроде свёрнутого одеяла. Из экспозиции господского быта, наверное. Следом выпрыгнула женщина в дымящемся платье, её сразу окатили водой, всё из той же бочки. Почему водой тушат? Где огнетушители? Любители старины, тоже мне.
– Лошадей! Лошадей выводите! – истошно завопил кто-то. – На Жандармскую огонь пошёл!!!
Из дома выскочил тот мужик, что меня выволок. На плече он тащил ту самую бабулю, с которой началась вся катавасия. Только на этот раз была она нисколько не прозрачной.
И я вдруг со стеклянной ясностью понял, что все эти люди – вовсе не музейные работники. Они тут просто живут. В каком-то... наверное, тысяча восемьсот с чем-то году.
Полагаю, неудачное выступление декабристов случилось довольно давно, потому что вот этот дом-музей Трубецких, который прямо сейчас на моих глазах рухнул, не выглядел недавно построенным, скорее, наоборот.
– Воды! Воды давай!
– Нету больше!!!
Свист в моих мозгах усилился нестерпимо. Это поехавшая крыша даёт последний гудок, – подумал я и отрубился.
3
Пахло... чем-то медицинским. Не знаю, что это, на ум приходило только слово «камфора» (подозреваю, никакого отношения к текущим обстоятельствам не имеющее).
Я открыл глаза. Так. Похоже, кто-то пожертвовал на благое дело слегка обгорелые мешки – такие, знаете, жёсткие, вроде крапивных. На мешках лежали или сидели пострадавшие, ожидающие своей очереди. Не так много, как можно было ожидать. Между рядами сосредоточенно перемещался мужик в уже изрядно испачканном сажей белом халате. Такой в кино «Собачье сердце» был у профессора Преображенского, с завязками на спине. Санитар? Нет, скорее, доктор.
Отдельно, выполняя докторские указания, суетились две немолодых монахини, в чёрных глухих одеяниях, и в белых фартуках поверх.
– Оклемались? – устало и немного сердито спросил голос с другой стороны. Я, опасаясь нового приступа свиста, осторожно повернул голову. Ага. Этот – точно санитар. Здоровенный детина, и больного на руках утащит, и буйного скрутит.
– Та... – вместо голоса сплошной сип.
– Имя-звание? – санитар насупил брови и приготовился писать огрызком карандаша в изрядно замусоленном журнале.
Растерянность вдруг накрыла меня панической атакой.
– А как... к-х-х... А как... кха-рх... – я пытался спросить: «А какой сейчас год?» – и никак не мог выговорить фразу до конца.
– Акакий Акакиевич, что ли? – сердито спросил санитар.
Это предположение меня неожиданно протрезвило.
– М-м-м! – отрицательно помаячил я пальцем.
– Встать можете? – решил зайти с другой стороны Балда от медицины и протянул мне руку.
Я с удивлением обнаружил, что могу и сесть, и даже, с осторожностью – встать. Тело, конечно, ныло – с лестницы же сверзился – но ходить могу.
– Идите покуда к столам, – санитар ткнул пальцем, – сёстры вам чаю нальют. А уж после доктор посмотрит.
Я кивнул и пошёл, размышляя, что раз уж небесная лотерея даёт мне новую жизнь, то и имя я могу выбрать по своему усмотрению.
Честно говоря, звали меня не Ярослав, это англичанка в панике перепутала. В паспорте было записано: «Ярополк». Да, я был типичной жертвой разразившейся в самом начале нулевых моды на древние имена. Древнерусские в основном, но не только. Помнится, в нашем классе из тех, с кем я более-менее общался, были Добрыня, Святополк (которого математичка всё время звала «Окаянный»), Рогнеда, Переслава, Добронрав, выбивающийся из общего ряда Коля (тот самый айтишник), два Елисея и один Сильмарилл, сын толкинистов. Историчка считала, что Сильмарилл всё портил. Если бы не он, можно было бы представить, как будто вот-вот придёт Мамай и сожжёт эту школу к херам собачьим – это я лично слышал, когда рядом с учительской дежурил, чтоб звонки подавать.
Теперь я могу представиться каким-нибудь абсолютно банальным именем и ощущать себя в этом отношении совершенно счастливым. Главное, нет говорить, что забыл, а то как возьмутся по святцам выдавать, а там такие имена есть, мама дорогая.
Я доковылял до столов, где совсем уж пожилая монахиня разливала чай в деревянные кружки и подкладывала на большие блюда булки и пироги из плетёных коробов.
– Держи, сынок, – она поставила передо мной кружку, из которой я сразу с благодарностью отхлебнул, и спросила: – Звать-то как?
Что сказать? Что я ещё не определился? Интересно, в Иркутске уже есть дурдом?
– В помянник запишу, – улыбнулась она доброй старческой улыбкой, и я почему-то сказал:
– Семён, – хотя пять минут назад хотел быть Александром.
– Семё-ё-ён, – у монахини для записи был не карандаш, а массивная чернильница и ручка-палочка с прицепленным металлическим пером.
Перьевая ручка! Ужас!
Я автоматически принял всунутую в руки булку, и сел за стол, погружаясь в пучины отчаяния. Что я буду здесь делать??? Нет – что? Я же по большому счёту ничего не умею, не владею никаким ремеслом. Я даже расписаться за себя смогу исключительно коряво – из любопытства пробовал, найдя в комоде у бабушки старые перьевые ручки, что-то изобразить. Результат более чем неудовлетворительный.
Почему бы не попасть, к примеру, в каменный век? Во всяком случае, на археологической практике я был самым крутым из всех, кто научился делать чопперы. Не мотоциклы, понятное дело, а примитивные каменные топоры и рубила.
Хотя, нет. Каменный век – совсем отстой. Катастрофический дефицит любого комфорта. И все тебя хотят сожрать. И все пахнут, можно себе представить, как! А медицина? Точнее, полное её отсутствие, кроме, разве что, интуитивной фитотерапии.
Тут – вон она, ходит медицина, хоть какая-то. С другой стороны, надо внимательно смотреть, чем тебя хотят накормить, а то, не ровён час, напичкают какой-нибудь селитрой или кокаиновыми леденцами от кашля. Про зубных врачей лучше вообще не думать. Я передёрнул плечами. Может, зубную пасту изобрести? Если её уже не изобрели. Или хотя бы зубной порошок.
Мда.
Подошёл доктор. Я представился ему как Семён Семёнович Георгиев – фамилию, как кот Матроскин, решил наследственную взять, в старинных русских традициях, по отцу. Ничего лучше не придумал, чем соврать, что я разночинец, студент Московского университета, ехал в гости в Читу, но теперь не знаю, что и делать – все мои вещи и деньги погибли в пожаре...
Доктор что-то пометил в журнале и ободрил меня, что документ, хотя бы временный, мне выдадут – единственно надо подождать, пока пожар отбушует.
– А разве ещё горит? – новость всколыхнула крайне неприятный страх.
– У, батенька! Верховик пошёл, в обед, говорили, двадцать шесть кварталов уж выгорело. На небо-то хоть гляньте – конца не предвидится.
Небо, и впрямь, сплошь было затянуто дымовой взвесью, и солнце сквозь него просвечивало пугающе-багровым шаром.
В унынии я спустился с площади, куда продолжали прибывать пострадавшие, к берегу Ушаковки, больше похожему сейчас на обширный луг. Здесь было свежее, и вид домов на противоположном берегу внушал осторожную надежду, что город не выгорит подчистую, хотя на деревянном мосту через реку дежурили мальчишки с вёдрами на верёвках – заливать, если вдруг пламя нанесёт с ветром, и звать подмогу.
А верховик не унимался. Деревья на высоком противоположном берегу трепало, будто кто вениками тряс. И это при ужасной жаре. Представляю, как в центре города вспыхивают одна за другой кроны, пал перепрыгивает по крышам...
Я побрёл по берегу в сторону Ангары и с удивлением обнаружил множество плотов, сбившихся почти в сплошной настил – от самого устья Ушаковки и выше. Дальше по берегу рядами стояли телеги.
И те, и другие были загружены самым разнообразным скарбом, свёртками, рулонами, корзинами, кулями и садками, а вокруг толклось множество ярко разряженных баб и девок, и большинство из них с досадой глазело на поднимающиеся над городом дымы.
К ночи пожар не только не погас, но распространился ещё шире. Небо горело оранжевым заревом, нестерпимо воняло гарью и постоянно доносился гул и потрескивание. Стало понятно, что от центральной части города не останется практически ничего.
Глава 2
1
Железная дорога – или в просторечии просто «железка» – изменила в Тульской губернии буквально всё.
Когда-то здесь шумели дубравы, окаймленные не слишком густыми ольшанниками. Князю Дмитрию Донскому пришлось выдвигать полки на рубежи тогдашней Руси – за Дон и Непрядву – потому что только там можно было найти поле, способное вместить два войска для генеральной битвы. За минувшие века леса свели: народу становилось больше, а значит, требовалось больше хлеба. Но эти перемены не поменяли в жизни тульских крестьян ровным счётом ничего. Время от времени соха землепашца выворачивала из земли то обрывок кольчуги, то наконечник стрелы, а то и смятый золотой перстенёк или почерневший серебряный крестик. Местные баре только радовались таким находкам и охотно платили за них крестьянам – как за памятки старины. Однако всё было как встарь.
Но коптящие, гремящие колёсами и надрывно свистящие паровозы сделали то, чего не удалось доселе никому – взломали старинный уклад, словно вор запор на сундуке.
Ефим Севостьянов был тогда очень молод. Однако на его глазах тихое старинное благолепие стало меняться на нечто новое и малопонятное. Старики говорили, будто что-то подобное запомнили их деды и прадеды, когда царь Пётр Алексеевич задумал строить в этих местах канал. До ума тогда он тот канал не довёл, забросил из-за войны со шведом, и всё вернулось к старине.
Отец Ефима тоже хмыкал в бороду и говорил сынам: «Попомните мои слова: и эту блажь забросят». Сыновья батюшке перечить не стали, но старший, Иван, через пару месяцев завербовался на Хрущёвскую, уголь копать. Средний, Матвей, нанялся к графу Бобринскому в лесники, когда тот начал леса на голых холмах насаживать. А Ефим, когда батюшка преставился, получив на руки – кроме собственной жонки с двумя детишками – ещё и выводок младших сестёр, вынужден был искать заработок понадёжнее. С куска земли при такой ораве сыт не будешь. Воля волей, а чересполосицу никто не отменял, и отдавать почитай весь урожай как плату за «обрезки», означало обречь семейство на голодную смерть.
И подался Ефим на ту же Хрущёвскую, куда и братец Иван. Только старший уголёк рубил, а младший завербовался на «железку».
Работка была такая, что даже он, привычный к тяжёлому труду, к вечеру падал с ног. Таскать тяжеленные шпалы, укладывать ещё более увесистые рельсы, крепить одно к другому, соединять в единую колею, отсыпать гравий – всё это рабочие делали буквально вручную. Инструмент есть – молотки да лопаты. Работу начинали с рассветом и завершали на закате. За день так натаскаешься да намашешься, что белый свет не мил. Иной раз казалось, вот сейчас ляжет и помрёт. Но время шло, а Ефим всё не помирал. Даже крепче сделался, хотя и так был высок, широк в плечах и отменно силён. И платили очень хорошо, по полтине за день, а то и по семьдесят копеек, ежели сверхурочно работать довелось. Землянку Севостьяновы своими силами отрыли, обустроили, печурку жестяную Ефим сам склепал и битым кирпичом с известью обложил. Жить можно, здесь все шахтёры и рабочие так живут. Одну из сестёр замуж выдал, две младшие не дармоедки – берут стирку за деньги, ведь семейных здесь мало, а в чистом всем ходить хочется. Тоже копейка в семью не лишняя. Они с Марьей ещё и третье дитя соорудили, на крестины сыночка своей артели проставлялся.
Казалось бы – всё есть, живи да радуйся. Но Ефим ведь не только за заработком из родных Бобриков подался.
«Нравом буен и неуживчив», – говорили о нём в деревне. Не то, что старшие братья, кои и себе ладу могли дать, и семьи свои в благости содержали. Ефим удался в материну породу, а она родом из Люторичей. А там, поговаривают, половина деревни от шведов, пленённых под Полтавой, происходит. Ежели в иных семействах только мужики баб вразумляли, то у Севостьяновых воевала матушка. Ох и била она батюшку, опосля чего супруги мирились – до новой драки. И все дети пошли в рассудительного отца – кроме Ефима, ставшего первым задирой на деревне.
Марью свою он, бывало, смертным боем бил, но кого таким удивишь? Сестёр за косы таскал. Уже и старшенького своего «поучать» подзатыльниками начинал. Но в артели до поры вёл себя тихо, ни с кем не задирался. Там все до единого мужики молчаливы и крепки, как дубы столетние, да и инструмент в руках тяжёлый. С такими не задерёшься. Однако рано или поздно буйный нрав должен был себя проявить, и случилось это аккурат на застолье в честь крещения младшего сынка, когда хмель снял все прежние запреты.
И ладно бы – мужики друг другу рожи начистили. Всякое бывает. Но Ефим знатно отличился не только в драке…
2
– Да-с, неприятная история. Что же мне с этим Севостьяновым делать, Иван Николаевич? Железная дорога важна для империи, её строительство нельзя задерживать ни на день. А здесь из-за одного буяна сгорел склад древесины. Она, как-никак, денег стоит.
– А вы, как полицмейстер, что изволите предложить? Законопатить Севостьянова в тюрьму? Это его не изменит. Равно как и не вернёт ни затрат на шпалы, ни сам их запас. Ведь только позавчера привезли свежую партию…
– Ущерб существенный, Иван Николаевич. Вполне потянет на ссылку в Сибирь.
– Жаль, но… вы правы, Викентий Ильич, – инженер защёлкнул крышку часов и привычным движением сунул их в кармашек. Тихонечко прозвенела серебряная цепочка дорогого аксессуара. – Ещё безумно жаль семью дурака. Не стоит морщиться, я действительно жалею этих несчастных, когда представлю, какая судьба их ждёт без кормильца.
– Здесь живёт брат этого буйного, говорят, вполне приличный мужик. Неужели не возьмёт на себя обязательства по содержанию родственников?
– Я наводил справки о его брате. Шахтёр, женат, шестеро детей. Ещё шестерых нахлебников он просто не прокормит. Благотворительностью никто заниматься не намерен, это выглядело бы как поощрение преступности…
…Горячую голову разбуянившегося Ефима остужали в «холодной», куда его препроводили после всех учинённых непотребств. Ну, когда сумели изловить и повязать. Морду набили, пары зубов недосчитался. А когда узнал, что по пьяному делу склад со шпалами подпалил, закинув на крышу горящую лампу – а соломенная крыша возьми и вспыхни, словно порох – то и закручинился добрый молодец. Такое не спустят. Когда батюшка был молод и в крепости пребывал, за такое могли на конюшне запороть. Теперь, когда все вольные, отвечать придётся иначе.
Выходит, сидеть ему в тюрьме с варнаками. А Марья с детишками и сёстры по миру пойдут.
Закручинился добрый молодец ещё сильнее, когда огласили приговор: Сибирь. Где та Сибирь находится, он имел самые смутные представления. Говорили, будто туда идти полный год, а то и поболее. Но делать нечего: раз натворил, то и к ответу притянули. И отправился Ефим в дальний путь, гремя цепью в колонне тех самых варнаков, коих опасался. А Марья с детишками пристроилась в обоз, следовавший за ссыльными. Хорошо, хоть сестёр за собой не потащила, отдала брату Ивану на попечение.
Было это в 1873 году от Рождества Христова. В Иркутск ссыльные преступники попали год спустя. Ефиму повезло: не помер по пути, да и жена рядом, поварихой в обоз нанялась и подкармливала мужа, за детишками следила. Да и ему самому малый срок вышел – всего три года ссылки, чай не душегуб, а просто дурак. Ссыльных на работу водили – что-то строили, что-то копали. О прошлом годе тот срок и вышел. Хотели, было, Севостьяновы в Тульскую губернию возвращаться, да к тому времени прижились в Иркутске. Земли здесь столько, что вовек не распахать. Хоть уголёк не копают, но мануфактуры имеются, а рабочие руки везде нужны. На ссыльного, понятное дело, косились, однако взяли разгружать баржи и плоты, и не прогадали: могучий туляк хорошо исправлял своё дело, и из простых грузчиков со временем перешёл в десятники. Подумывал пойти в плотогоны, у них заработок хороший.
Та история с дракой, последующим сожжением склада и ссылкой словно что-то сломала в самом Ефиме. Первый задира на деревне, злой муж, избивавший жену, куда-то подевался. Пить, правда, вовсе не бросил, но с тех пор не то, что с мужиками задираться перестал – даже Марью свою почти не колотил. Так, для порядку, «чтоб себя не забывала». У начальства стал на хорошем счету. Когда случались свободные дни, Ефим подрабатывал где только мог, где требовалась трудная мужская работа. К трём сыновьям добавились ещё две девчушки, домик деревянный неподалёку от речного бережка выстроили, завели какое-никакое хозяйство, жили не хуже других. «Остепенился», – говорили о нём.
В день, когда почитай полгорода выгорело, Ефим вместе со своим десятком спасал людей в старом особняке, где иной раз подрабатывал на конюшне, благо жил неподалёку. Только когда огонь удалось утихомирить, узнал, что в нём погорел и их домишко. Сгинули и Марья, и четверо из пятерых детей. Спастись удалось только старшему, Савушке. Да и то парень обожжён, лежит в беспамятстве. Выживет ли сынок?
Молодой мужик, которому и тридцати ещё не было, враз поседел.
3
Ощутив на себе, что такое отравление продуктами горения, я «наслаждался» накатывавшим время от времени головокружением и слабостью. Гулять по городу, который, кстати, еще горит – тоже удовольствие ниже среднего. Пришлось вернуться к музею.
Если это действительно тот самый иркутский пожар, то вопрос «какой сейчас год» излишний. Однозначно 1879. Вот уж попал так попал. Хотя период довольно интересный: Россия активно индустриализуется, покрывается сеткой железных дорог, заводов и фабрик, начинают копать уголь и другие полезные ископаемые. Правда, это по большей части относится к европейской части страны. В наших палестинах железки пока нет, только в проекте. Основной вид транспорта – телеги и плоты. Дома на девяносто процентов деревянные – отсюда, кстати, и катастрофические последствия при любом сколько-нибудь серьёзном пожаре.
Из видов связи самый прогрессивный – телеграф. Проводной. Электричество – экзотика. Нет не то, что интернета и телевидения – даже радио ещё не изобрели. Поезда во всём мире бегают на угольно-паровой тяге. А в плане быта… Ну, не будем о грустном. Мне уже выдали ношеную, не по размеру, шинельку, отдалённо напоминавшую солдатскую, только тёмно-серого, почти чёрного цвета, растоптанные сапоги и фуражку – я же студент, или где? Вот и одели как студента. Влез в эту одежонку я с большим трудом, всё-таки предки были в массе слегка помельче нас, акселератов. Когда вернулся на площадь, хотел было расстегнуть тесную шинель, но передумал: она хотя бы делает меня похожим на …аборигенов. Незачем светить окружающим джинсы и рубашку образца начала двадцать первого века.
Как ни удивительно, я увидел того самого мужика, который вытащил меня из огня. Сначала думал – обознался, тот был моложе. Но нет, тот самый, хоть и седины в бороде прибавилось. Если во время пожара он был весьма деятелен, то сейчас неподвижно сидел на брёвнышке и смотрел в одну точку, не обращая внимания на толпу погорельцев и суетящихся помощников доктора.
Ефим. Кажется, его так звали.
– Что случилось, Ефим? – сам не знаю, что меня дёрнуло с ним заговорить.
Мужик поднял на меня взгляд – серый, тусклый, будто пеплом присыпанный.
– Дом сгорел, – без охоты ответил он. – И семейство моё… вместе с ним…
Блин… Значит, пока он меня спасал, его семья заживо горела? Какой ужас. Представляю, что он сейчас чувствует, видя меня живым и относительно здоровым. Честно говоря, я чуть не в буквальном смысле язык проглотил: сказать этому мужчине мне просто было нечего. Даже собрался тихо исчезнуть с его горизонта, как Ефим снова заговорил.
– Слышь, студент, ты не на дохтура часом учился?
– На учителя, – честно ответил я.
– На учителя… – тяжело вздохнул мужик. – Может, хоть с дохтуром поговоришь? Сынок мой… единый теперь… Его к обгорелым положили, так к нему не подходил никто. Помрёт ведь сынок…
Голос у мужика был таким же бесцветным, как и взгляд.
– Как звать сына? – самого себя я услышал, как со стороны.
– Саввой крещён… Севостьяновы мы. Двенадцатый год парню…
– Пойду найду доктора, поговорю, – для себя я твёрдо решил, что помогу человеку. Долг платежом красен.
4
Само собой, добрый доктор обнаружился примерно там, где я и ожидал его увидеть – во флигеле, куда сносили самых тяжёлых. Причём, места там на всех явно не хватало, и под крышей – ещё одна примета времени – располагали «приличных людей» и женщин. Представителей же «подлого сословия» укладывали снаружи. Не зима, чай, не замёрзнут. Сколько здесь было детей? Сложно сказать. Где-то с десяток точно. Кого-то из них баюкали странно безмолвные матери, которые даже не плакали и не причитали. Кто-то лежал на мешковине в одиночестве и полной отключке, и судя по всему, двое детей из тех, кого я увидел, уже не дышали. Мальчишек лет двенадцати здесь всего-то трое. Один без сознания, тихонечко постанывает. Второй тоже в отключке. А третий в сознании, хоть и не в себе – дыма наглотался.
А вот и товарищ доктор на крылечке показался – распоряжения отдаёт. Надо пользоваться моментом, пока он снова не скрылся. Впрочем, завидев мою персону, доктор сам меня окликнул.
– Семён Семёнович, если можете, помогите, – вид у него был на редкость разбитый, и я его вполне понимал. – Возможно, вы не медик, но начала медицины знать должны. Помогите в уходе за…
– Здесь дети, – я кивнул в сторону «палаты под открытым небом». – Почему они на улице, а не во флигеле?
– Потому что я не Господь, и не в состоянии помочь тем, кто точно не выживет, – доктор почти буквально ощетинился иглами, словно ёж. – Лучше помогите спасать тех, кого можно спасти.
– С вашего позволения, я всё же попытаюсь поспорить со Всевышним, – меня аж зло взяло.
Умом я понимал, что оказался в глубоко сословном обществе, где доктору, чтобы не нажить неприятностей, надо всегда быть в хороших отношениях с местной «приличной публикой» и их окружением. Но ради этого обрекать на смерть детей, которых даже не пытался лечить? Даже не соизволил ожоги промыть, положить хоть какую-то мазь или дать воды попить? Моя душа откровенно взбунтовалась против подобного свинства. Я начал понимать, откуда «ноги растут» у революции 1917 года, хоть никогда и не считал себя сторонником коммунистических идей. И что-то слишком внезапно господин доктор рассердиться изволил. Видно, я ему по больному месту попал… Он больше ничего не сказал. Просто развернулся и скрылся в глубине флигеля.
А я развёл бурную деятельность. Поймал за рукава каких-то женщин, велел нести воды, мёда, гусиного жира и чистые тряпочки на перевязку. С последним, увы, пришлось обломаться: лоскуты, которые эти бабы принесли, годились в лучшем случае для обтирки каких-нибудь механизмов. Но тут не жаловаться надо, а грамотно использовать то, что под рукой. Мёд – отличный антисептик, убивает любую заразу нафиг. Помню, как бабушка мне самому ожоги им лечила, когда сдуру схватился за горячий утюг. Жалко, мало принесли, придётся мешать с гусиным жиром с сильным перекосом в пользу последнего. Он тоже смягчает последствия соприкосновения кожи с огнём. Ну, а вода – тут всё понятно. Раны промыть, наложить мазь и повязки, и дать детям напиться. Особенно это актуально для тех, кто отравлен дымом… Словом, скоро мне стало сильно не до продолжавшего гореть города. Мой мир скукожился до маленького пятачка на площади, где лежали приговорённые тутошней медициной люди.








