Текст книги "Культурный идеал и племенная политика"
Автор книги: Константин Леонтьев
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Константин Николаевич Леонтьев
Культурный идеал и племенная политика. Письма г-ну Астафьеву{1}
I–II
<Начало отсутствует{2}>
…что sapiens{3} Астафьев – на этот раз больше моего виновен.
И, однако, несмотря на этот тихий и глубокий шепот моего самолюбия, я у этого погрешившего магистра философии готов опять взять урок и очень рад повергнуть на его благоусмотрение и доброжелательную критику мой следующий за сим краткий и слабый терминологический труд.
Осмеливаюсь думать, что слова «нация, национальность, национальный идеал, национальное начало и национальная политика» – никак не одно и то же.
Даже между выражениями национальность и национализм – я нахожу – значительный оттенок.
В «pendant»{4} к этому возьмем и другое слово. Лицо; личность; личный идеал; личное начало; личная политика. Все это также большая разница.
Или возьмем то же, но не с русским, а с латинским корнем. Индивидуум; индивидуальность; индивидуализм; индивидуальный идеал; индивидуальное начало; индивидуальная политика.
Возьмем для примера какое-нибудь лицо; положим, императора Вильгельма II. В нем есть личность (или: индивидуальность его выразительна) – у него есть личный (свой) идеал; он хочет вести политику личную, индивидуальную, ему индивидуально-свойственную; т. е. не желает зависеть ни от сильной индивидуальности Бисмарка, ни от индивидуализма общелиберального строя (от парламента, например, как его высшего выражения). Индивидуалистическим называется общественный строй ведь тогда, когда этот строй имеет в виду преимущественно права и выгоды всех отдельных лиц, равноправность всех граждан перед законом или государством. Государство и лица – только! Ни определенных сословий, ни каких-нибудь малоподвижных, огражденных законами корпораций, конгрегаций, цехов, общин – одним словом, никаких посредствующих ступеней власти и давления на лица между общей массой граждан (индивидуумов) и государством.
При таком строе – смешение классов, подвижность слоев и кругов общественных становится так велика, что лицам нет почти возможности выдерживаться долго в сословной или общинной окраске своей.
Индивидуально нередко и весьма энергические люди, при долгом существовании такого (индивидуалистического) строя, сохраняют в личности своей почти одни физиологические особенности. Особенности же сословной, религиозной, провинциальной, общинной, цеховой и т. п. окраски и выработки при таком строе скоро пропадают. Вследствие этого личность, не слабея еще вдруг со стороны воли и энергии, слабеет скоро со стороны множества разных других особенностей. Люди становятся все сходнее и сходнее между собою. В них более и более уничтожается прежняя индивидуальность; слабеют идеальные (или идейные) ее отличия; остаются одни отличия темперамента и, до поры до времени, отличия образования (степени сознательности?). Поэтому-то, если кто-нибудь скажет, что (во Франции, например) индивидуализм погубил индивидуальность, это не будет только красивой фразой, а весьма важной истиной, стоящей самого серьезного внимания.
Точно такие же извороты терминов одного корня весьма полезны и, мне кажется, даже необходимы, когда дело касается до чего бы то ни было национального.
Позвольте мне объясниться по-своему, объясниться так, как я объясняю все это сам себе для моего собственного умственного обихода. «Академической» какой-нибудь правильности, пожалуйста, не ищите, а только ясности и доступности.
Во-первых, сама «нация». Не стану объяснять. Это и так слишком наглядно. Это почти физическое представление. Знаешь немножко географию и этнографию; знаешь, где живет народ; знаешь, на каком языке он говорит; воображаешь немедленно и невольно знакомые физиономии людей этой нации. Нация – это сама вещь; термин «нация» соответствует самому конкретному из всех представлений, принадлежащих к разбираемому порядку.
Национальность понятие более отвлеченное. Это какой-то идос[1]1
Это не шуточное словечко – «идос» – сорвалось у меня почти нечаянно. Ужаснувшись, однако, тотчас же моей дерзости, я стал искать у себя надежного источника для проверки и нашел его в книге еп<ископа> Никанора «Позитивная философия и сверхчувственное бытие». (На страницах 119–126 2-го тома.) Оказалось, что я имею право в данном случае употребить это слово. Значит, я могу быть виноват разве в том, что еп<ископа> Никанора не так понял.
[Закрыть] – той нации, которую мы только что воображали себе во плоти.
Когда мы говорим: русская национальность, французская, китайская, то мы вспоминаем о таких общих качествах или признаках, которые более или менее свойственны всем людям, составляющим эту нацию (или хотя бы большинству их), и совокупностью которых эта нация отличается от других.
Чем эти признаки резче, чем эта совокупность их выразительнее, тем более в нации национальности, т. е. особенности, своеобразности, оригинальности. Национальный идеал (политический, культурный, религиозный) – это опять иное.
Национальность данной нации – это, скорее, то, что уже есть у нее теперь налицо совокупность признаков существующих, историческим развитием уже приобретенных.
Национальный идеал – это совокупность национальных признаков еще не приобретенных; это представление той же нации в будущем ближайшем или отдаленном. Поэтому-то и случается так часто, что граждане, вполне согласные относительно того, какими признаками надо определять или обозначать в настоящем ту нацию, к которой они принадлежат, – в отношении идеала вовсе расходятся.
Например. Все будут согласны в том, что в настоящем православное самодержавие есть главный отличительный признак русской национальности в ее прошедшем и настоящем. Именно православное самодержавие, а не просто самодержавие и не просто Православие. Самодержавен и шах персидский в среде своей нации; православна и конституционная Греция. Но относительно будущего, и ближайшего и дальнейшего, – относительно идеала для нации, сейчас же явится разногласие; одни желают конституции; другие справедливо считают ее гибелью для России; одни готовы даже ценою жизни своей заплатить за сохранение нашей монархической власти во всей ее полноте; но на религию православную смотрят разве только снисходительно, как «на узду для народа»; сами же равнодушны к вере. Одни желают строгой неотчуждаемости крестьянских земель и сохранения поземельной общины; советуют даже обратить все крестьянские земли в вечную государственную, неотчуждаемую собственность[2]2
Такого мнения была, например, весьма дельная, хотя нередко и вовсе невпопад оппозиционная газета «Земский обзор» (1883, 1885 годов).
[Закрыть]. Одни (как, например, покойный Катков и последователи его) довольны петровскими порядками в церковном управлении; другие порицают эти порядки и желают для Церкви большей независимости и т. д.
Вот какая большая разница между словами национальность и национальный идеал, которыми Вы нашли одинаковую возможность заменить мой специальный термин – национальная политика.
Национальность – это идос, идея, скрытая за тем реальным и конкретным физическим явлением, которое мы зовем нацией. Она одна и та же для всех, способных мало-мальски к сознанию того, что они видят.
Изменяющиеся в течение веков признаки этого идоса – этой окрашенной тени действительной нации – достаточно все-таки устойчивы, чтобы люди самые различные, по складу ума и по стремлениям непримиримые, но современные друг другу – могли бы легко схватывать эти признаки и видеть их одинаковыми для всех умов, даже и при крайне неодинаковом отношении к ним сердца.
Национальный идеал – это различное субъективное представление разных граждан об идосе будущей реальной нации. И когда коснется до этого представления, то согласить вполне в теории даже и близко подходящих друг к другу людей иногда трудно. Всех соглашает умственно только неволя исторического развития, практика государственно-культурной жизни.
Мимоходом и тут вопрос: «На что же именно я нападаю – на неясный еще идеал будущего или на ясную картину настоящего?» Желал бы для собственной пользы понять. Мне кажется, что если я готов нападать на что-нибудь подобное, то скорее уж на современное состояние русской нации за то, что она, наша нация, еще недостаточно национальна, за то, что она мало еще освободилась от общезападных идеалов. Я готов нападать (и при случае и нападал) на нашу современную национальность; но не иначе как во имя идеала гораздо более национального, более яркого и полного, более своеобразно оформленного, чем всем нам известная жизнь России в конце XIX века, на три четверти еще западная.
Остаются еще термины: национальное начало, национализм и национальная политика.
О слове «начало» можно сказать только, что оно из всех приведенных названий есть самое широкое (если не ошибаюсь?), самое отвлеченное.
Его можно приложить ко всему, касающемуся до нации. Выражение «национальное начало» – именно потому, что оно есть начало, принцип, – приложимо и к физиогномии нации, и к политике ее правительства, и к патриотическому идеалу граждан. И к более неподвижному (национальность), и к более изменчивому (политика).
Поэтому углубляться более в это определение (слова «начало») я боюсь. Боюсь переступить за черту области мне доступной, в область Вашу, в ту область, где я уже никогда более не увижу ни живых образов, ни даже их теней, а только все какие-то мысленные нити и нити, без конца извивающиеся. И в паутине этих высших отвлечений я скучаю, теряюсь и даже опасаюсь сказать глупость на каждом шагу.
Если же не углубляться, то и это страшное слово «начало» будет довольно понятно; именно как прилагаемое ко всему в определенной сфере мышления.
Теперь слово «национализм». Какая разница между словами «национальность» и «национализм»? Помните, как в Москве один весьма известный русский философ определял эту разницу? «Папство и папизм; индивидуальность и индивидуализм»{5}. Первые слова с русским окончанием, по его мнению, обозначали хорошую меру известного начала, проводимого в жизнь; вторые слова с греческим окончанием – вредный избыток того же; злоупотребление этого начала, пожалуй что и доведение его до абсурда, до самопожрания.
Меня не особенно такое объяснение удовлетворяет; но, конечно, можно и так понимать эти слова, по крайней мере, во многих случаях.
Меня больше удовлетворяет мое собственное понимание.
Национальность – это отвлечение от нации; ее мысленная и окрашенная воображением тень, ее отражение в уме и воображении нашем.
Национализм – это, скорее, какое-то движущее, действующее начало, действующее во имя этой тени.
Можно ведь сказать: «страстный национализм такого-то человека»; «крайний национализм такого-то правительства».
Но неловко выйдет, если мы скажем: «страстная, фанатическая национальность его». Или: «крайняя, опасная национальность такого-то правительства».
Мы не говорим даже: «резкая национальность китайцев», а «резко выраженная национальность китайцев».
Я думаю даже, что «национализм» и «национальное начало» – это все равно; все равно в том смысле, что оба эти выражения можно употреблять в одинаковых случаях, по вкусу заменяя одно другим.
Но нельзя слово «национализм» заменять ни словом «национальность», ни выражением «национальный идеал». Будет сбивчиво.
Осталось одно последнее мое собственное выражение{6} – «национальная политика».
Но прежде чем поговорить еще раз о ней самой, т. е. о самой политике, я должен сознаться, что и я сам в термине тут немного ошибся. Не так удивительно, как ошиблись Вы, но все-таки ошибся.
Точнее бы было выразиться – политика национальностей («la politique des nationalites») или племенная политика. Тогда было бы яснее, что я, охраняя и защищая национальности и национальные идеалы в их обособленности, опасаясь все большего и большего разлития космополитизма, указываю на племенные объединения и освобождения как на игру весьма обманчивую и опасную для яркости и обособления национально-культурных физиономий и национально-культурных идеалов.
И хотя о русской политике я сказал только два слова в конце книжки, указывая из примеров других наций и племен на опасности опрометчивого панславизма, но разумеется, что главным образом я имел в виду Россию и охранение ее национальных особенностей, ее национального идеала, которому я по-прежнему готов служить, как могу и как умею.
Вина моя была в том, что я, желая быть более доступным, придержался термина общепринятого, вместо того чтобы употребить свой собственный – политика племенная.
Термин «национальная политика» – довольно бестолковый, и его можно приложить к вещам весьма различным.
Употребляют его нынче многие, думая, что все понимают под ним одно и то же, но если потребовать от них живых примеров, то примеры нередко выйдут совсем противоположные.
Об этих примерах я поговорю дальше.
III
В самом деле – как понимать это выражение «национальная политика»?
Может быть, национальная политика значит просто – политика независимая, твердая; пожалуй, даже несколько надменная в своей патриотической самобытности?
Или, быть может, нужно придавать этим словам «национальная политика» значение более глубокое – подразумевать под ними поддержку тех главных (религиозных) основ, на которых утверждена национальная жизнь? Везде; и у себя внутри, и за пределами – в чужих государствах? Таким образом, для султана национальной политикой была бы поддержка везде, где можно, мусульманского элемента, не только у себя, но и в Индии, в России, в Африке; для России – поддержка Православия повсюду; для Франции, Италии, Испании, Австрии – католицизма?
Или же, отбросив оба эти определения, не вернее ли будет понимать под этим названием ту политику, которая имеет в виду по преимуществу язык и племя? Во внешних делах тот род политических действий, который ищет освободить от чуждой власти народы, родственные по языку и племени и сгруппировать их в одну государственную систему; а во внутренних делах государства неоднородного стремится дать преобладание языку и учреждениям того племени, к которому принадлежит большинство граждан и само правительство.
При этом ничуть не разбирая того, действительно ли то или другое учреждение самобытно и национально по происхождению, или оно чужое, подражательное (как, например, наши нынешние либеральные европейские суды присяжных).
Или еще. Не считать ли в этом вопросе важным для нации не само господствующее племя и даже не язык его, а совокупность всех тех культурных признаков, которыми отличается эта нация от других. Какие же это признаки? Прежде всего – опять-таки те же религиозные отличия; потом резкие отличия в государственных учреждениях и, наконец, если возможно, то и внешнебытовые отличия (которые вовсе не так уж внешни, как многие думают, а имеют глубокое психическое значение)[3]3
Чтобы сразу яснее понять огромную разницу между этим последним определением и предыдущим, я предложу вообразить следующие две полуфантастические картины из русской жизни. В России религиозное движение все усиливается, и в умах, и в политике, вследствие этого в среде русских граждан является очень много православных немцев, православных татар, православных поляков, искренно православных евреев. Или: религиозное движение слабеет, а племенные стремления усиливаются, под давлением обстоятельств умножается у нас число инородцев, по-русски знающих прекрасно, России преданных, к нашим общеевропейским (будто бы русским) учреждениям привычных, везде такие русские протестанты, русские израильтяне, русские католики, русские мусульмане? Я думаю, разница будет большая?
[Закрыть].
И таким образом, считая культурные (идеальные) отличия более существенными для национальной жизни, чем признаки физиологические и филологические, принимать за истинно национальную политику не столько ту, которая способствует распространению и преобладанию и внутри, и вне известного племени с его языком (или с родственными ему), сколько ту политику, которая благоприятствует сохранению и укреплению стародавних культурных особенностей данной нации и даже возникновению новых отличительных признаков (разумеется, естественно подходящих к среде, способных привиться к ней).
По моему мнению, только последняя (культурно-обособляющая) политика и заслуживает названия истинно национальной; а не та племенная, о которой шла речь в моей брошюре. Первая верна и охранительна; последняя революционна (т. е. космополитична) и обманчива.
Но не буду спешить. Вернусь назад и обращусь к примерам.
Определение первое – не годится. Политику самую твердую и независимую, государственно-патриотическую в высшей степени и вовне, и внутри, еще нельзя назвать национальной – только по «этому».
Такова была, например, политика Петра I, но кто же назовет ее национальной? Она была в высшей степени государственна для своего времени, но при этом антинациональна почти во всем; за исключением разве сословного дела, ибо это сословное дело, несмотря на немецкие названия, было само-то поставлено совершенно по-русски. Нечто вроде искусственного завоевания для глубокого подчинения низших классов высшим, и высших государству (см. Пазухина{7} и Данилевского{8}).
Другой пример. Австрийская империя в свои прежние счастливые дни не раз вела такую твердую и государственно-патриотическую политику; но ни в какую эпоху своего существования она даже и не могла вести политики национальной – уже потому, что австрийской нации никогда и не было, а было только издавна Австрийское государство.
Третий пример. Политика Государя Николая Павловича была и вовне, и внутри тоже очень твердой, независимой, патриотической; иностранцы нередко находили ее даже надменной. Но была ли она национальна в каком бы то ни было смысле? Конечно, нет. Никто и его политику не назовет национальной, ни в обыкновенном смысле, славянско-племенном, ни в моем, в смысле явного стремления обособить как можно более Россию от Запада в отношении духа цивилизации и в отношении нравов. Николай Павлович, видимо, довольствовался тем, чтобы Россия была самым сильным из европейских государств. Мысли об общеславянских сочувствиях, о будущем панславизме, равно как и мечты о культурном своеобразии самой русской жизни, едва-едва проглянули тогда на свет Божий, но и в этом виде первых всходов они показались опасными строго консервативному императору. Эти две стороны дела, в сущности весьма различные и в наше время уже легко отделимые (не только в теории, но и на практике) – культурное своеобразие России и всеславянское единство, – были в то время в славянофильском учении смешаны и спутаны еще более, чем теперь. И вероятно, не веруя серьезно в возможность первого (своеобразия) и справедливо считая второе («политический» панславизм) стремлением либеральным (т. е. разрушительным), Государь Николай I преследовал и то и другое разом – в лице славянофилов. Первые провозвестники собственно национального дела в России в обоих смыслах (культурном и племенном), специалисты этого вопроса, не могли поэтому считать политику этого великого монарха национальной. Они, славянофилы, сверх того, жаловались неоднократно на то, что при Николае Павловиче правительство наше и во внешних делах слишком потворствовало немцам, и в самой России было к ним «слишком» благосклонно. И. С. Аксаков в <18>57 году, при мне, в крымском имении покойного Осипа Николаевича Шатилова, говорил так: «Остзейские бароны и другие наши немцы внушали покойному Государю следующую мысль. Для коренных русских нация русская, русский народ дороже, чем Вы. Нам же нет дела до русской нации; мы знаем только Вас, Государя – вообще. Мы не русской нации «хотим» служить; мы своему Государю хотим быть верными. Но так как наш Государь есть в то же время и российский император, то, служа Вам верой и правдой, мы служим «России». Аксаков находил, что эта постановка вопроса ложная и вредная для России; ибо русский народ доказал на деле не раз свою «потребность» в самодержавии и без всяких немцев. Привожу я здесь этот исторический разговор не для того, чтобы разбирать, чей взгляд правильнее, взгляд Аксакова или взгляд остзейских баронов, а только в виде «живого» примера тому, как смотрели славянофилы на дух правления императора Николая. Они не находили его национальным, хотя и чрезвычайно чтили в императоре то, что он за границей «держал знамя России грозно».
Итак, политику патриотическую, твердую и даже «грозную» нельзя еще назвать ни в каком смысле национальной, ни в культурном, ни в племенном.
Обратимся к моей второй попытке определить истинный смысл того, что зовется национальной политикой.
Политика религиозных основ называется или нет когда-нибудь национальной?
Да – иногда как будто называется; а иногда нет.
Обратимся опять к примерам.
Восточное Православие, независимо от своего прямого и личного религиозного смысла, который может быть открыт человеку всякого племени и подданному всякого государства, имеет для России еще, сверх того, и особый смысл национально-государственный и национально-культурный. Национально-государственный потому, что Православие есть для большинства русских граждан главная связующая их воедино духовная сила; воедино – от царя и знати до нищих и даже каторжников (см. хоть «Мертвый дом» Достоевского). Национально-культурный смысл потому, что при недостаточно самобытной выработке у нас всех других отраслей жизни восточное Православие есть самый основной, резкий и глубокий национальный признак, отличающий и отделяющий нас и от западных, и от восточных (иноверных) соседей наших. Ибо умоляю – не забывать, что слово культура я, последуя Данилевскому, понимаю не просто как цивилизацию; а как цивилизацию особую, как особый вид развития жизни и сознания; цивилизацию «поэтому» менее выработанную и менее богатую плодами, чем другая, но более ее своеобразную, поэтому надо считать более культурной (типичной), чем <вторую>: тибетскую более бельгийской, персидскую более современной испанской и т. д.
Кроме всего этого, восточное Православие имеет для нас еще и третье, весьма важное значение; оно есть еще, сверх того, и внешнеполитическая сила в наших руках, благодаря существованию на юго-востоке Европы четырех тоже православных наций{9}, небольших и несильных, но в совокупности своей имеющих в политике значительный вес. Этот вес удваивается еще и важными географическими условиями их положения.
Одним словом, употребляя любимое выражение И. С. Аксакова, можно сказать: Православие есть сущность русской народности. Можно ли против этого спорить? Конечно, и самый злейший враг Православия должен с этим аксаковским положением согласиться.
Поэтому казалось бы самым естественным делом назвать национальной ту политику, которая не только в пределах своего государства, но и за пределами его поддерживала бы именно эту народную сущность во всех ее проявлениях?
Однако, когда в <18>60 и <18>70-х годах все более и более распалялась распря между Вселенским патриархом и болгарской частью его паствы, национальной политикой считалась в России не защита одного из главных духовных представителей Православия (этой сущности русской национальности), а поддержка бунтующих против него и канонически неправых болгар.
Главные два проповедника национальной у нас политики, Катков и Аксаков, оба были до конца жизни своей на стороне сродного племени и против иноплеменных представителей – нашей духовно-культурной сущности.
И не только публицисты наши, но и само тогдашнее правительство, в лице гр<афа> Игнатьева, кн<язя> Горчакова и гр<афа> Дм<итрия> Ан<дреевича> Толстого (бывшего в то время обер-прокурором Св<ятого> Синода), вело тогда нашу политику в смысле племенном, а не в смысле поддержки церковных основ нашей народности, не в смысле аксаковской «сущности».
И все называли тогда такую политику (племенную) – а не обратную – национальной. Тех же немногих, которые были богобоязненнее «или искреннее» Каткова и дальновиднее Аксакова (Т. И. Филиппова, Н. Н. Дурново и меня), – звали греками, фанатиками-фанариотами, представителями «казенного» православия{10} и т. д.
Итак, в этом случае выражение «национальная политика» означало не политику религиозно-национальных основ, а политику племени, племенную, и вместе с тем противоосновную (революционную).
Возьмем и еще пример – иноземный. Католицизм и для большинства французского народа, и для итальянского сплошь был издавна такой же религиозной основой (или «сущностью»), какой было и есть Православие для России.
Кто же вел лет 30–25 тому назад национальную политику по отношению и к итальянскому единству, и к итальянской эмансипации от «тедесков и попов»{11} (как говорилось тогда) – Франция или Пьемонт? И Пьемонт, и Франция. Пьемонт выиграл, Франция проиграла. Пьемонт выиграл потому, что шел «преднамеренно» и прямо по пути противоосновному, революционному, т. е. по тому пути, по которому все шло (и все пока идет еще и теперь в XIX веке).
Пьемонт шел открыто против католичества, против своей вековой религиозной основы. Французские государственные люди ошиблись и проиграли дело, ибо, не понимая (как не хотите понять и Вы, г-н Астафьев) всей глубокой революционности племенного начала в международной политике, они надеялись одной рукой поддержать папство – в то самое время, когда другая рука их будет способствовать созданию единства либерально-племенной Италии.
И Франция, и Италия обе вели тогда именно ту политику, которая обыкновенно зовется национальной, и обе пришли к результату – противоосновному, «к потрясению» папства; обе пожали революционные плоды: Италия преднамеренно и прямо; Франция неожиданно и против воли своей.
О Германии и говорить нечего; у немцев, если взять их всех вместе и с австрийскими, – нет одной общей религиозной основы или «сущности»; католиков немного разве менее, чем протестантов; не говоря уже о том, что один ревностный католик по силе своей равняется, по крайней мере, троим протестантам. В Германии национально-государственное дело является с этой стороны чисто племенным, вне религии стоящим. И чем это дело будет более оконченным (после присоединения и австрийских немцев), тем оно станет более безосновным в религиозном отношении, тем сильнее выразится чисто племенной характер германского национального единства.
Уже и теперь император Вильгельм II в недавней речи своей офицерам сказал:
– Необходимо поддерживать в солдатах религиозное чувство; но при этом обращать внимание не на различие догматов, а на нравственную сторону дела.
Куда это ведет? Ведь и Робеспьер заботился о Верховном Существе и о чистой этике!
Однако – за блестящий образец вполне национальной политики считается германская политика последнего 30-летия. Франция послужила политике племенных национальностей во вред и на гибель себе. Италия и Германия послужили, самим себе на славу (до поры до времени), этой самой национальной политике. Их политика уже всеми называется прямо национальной.
* * *
Еще два-три слова.
Г-н Астафьев – философ, и потому он обязан быть хорошим терминологом. Но политическая терминология в его заметке мне не кажется особенно удачной (счастливой).
Из брошюры моей[4]4
Да и прочих произведений…
[Закрыть] он должен был видеть, что я слово революция понимаю по-прудоновски, т. е. я называю революцией то стремление обратить всех людей в среднего европейца или тот процесс всеобщей ассимиляции, которые Прудон считает истинной целью человечества на земле и которые так ужасают Дж. Ст. Милля и Герцена.
Такой революции (т. е. ассимиляции) служат не одни мятежи, цареубийства и восстания, но и самые законные демократические реформы, и всемирные выставки, и однообразие обучения, и однородные вкусы и моды, и равнодушие в деле религии, и даже все изобретения ускоренного обращения.
Если это мое широкое понимание слова «революция» показалось г-ну Астафьеву неправильным, то он мог бы прямо на это возразить… Но говорить по поводу моих нападок на космополитизм и ассимиляцию, что «даже и в религии не раз пытались искать освящения для теорий народовластия, цареубийства и революции…» – это как будто вовсе некстати.
Я до цареубийств, трактуя о революции ассимиляционной, вовсе и не касался; да и касаться мне их было вовсе и не нужно; ибо цареубийство, как бы ужасно и беззаконно оно ни было, само по себе вовсе еще не есть действие, всегда благоприятствующее революции в моем (или прудоновском) смысле – т. е. всеобщей демократической или буржуазной ассимиляции.
Убиение французских королей Генриха III и Генриха IV было действительно освящено католической религией, но оба эти цареубийства ассимиляционной революции ничуть не послужили, и сами направлявшие руку преступников не эту ассимиляцию имели в виду. Так что ни сознательно, ни непредвиденно (и это ведь бывает) оба эти преступления в пользу моей (и прудоновской) революции не действовали. Вообще было много и реакционных посягательств на жизнь людей, стоявших во главе того или другого государства. Густав III шведский был убит дворянином Анкарстремом из побуждений аристократических; реакционный же характер (в пользу рабовладельчества) носило и убийство президента Линкольна в Соединенных Штатах. На жизнь Наполеона I посягали роялисты, люди, уж конечно, не расположенные потворствовать уравнительной революции…
Мятежи и восстания тоже не всегда имели цели либерально-демократические (ассимиляционно-революционные), а носили нередко, как всем известно, весьма реакционный характер.
Раз мое понимание слова «революция» г-ну Астафьеву не понравилось, нужно было сказать мне, что я не так его употребляю. Но ставить рядом слова «народовластие, цареубийство и революция», в смысле восстания или кровавого переворота снизу, противополагать их все вместе представлению о медленном и нередко вполне мирном и законном процессе всемирной ассимиляции – право, этот прием не совсем удобный!..
Впрочем, все это до того у ж просто, что долго рассуждать об этом мне как-то и совестно.
Лучше я напомню г-ну Астафьеву вот что:
В 188… году он читал публичные лекции… <пропуск в тексте> и потом издал эти лекции отдельной брошюрой.
На этих лекциях и в этой брошюре он удостоил мои прежние труды особенно лестного внимания и про мою гипотезу вторичного разрушительного смешения выразился, что…{12} Но ведь это смешение и есть наилучший и наискорейший путь к ассимиляции. Если с тех пор г-н Астафьев изменил свой взгляд на эту мою гипотезу и стал находить, что процесс сословного, религиозного, областного и племенного смешения весьма охранителен или политически полезен, то это другое дело.
Если же он остался при прежнем хорошем своем мнении об этой моей мысли, то почему же он не хочет видеть, что рассуждение мое против политики племенных объединений есть не что иное, как приложение все той же общей теории предсмертного смешения к особому лишь частному случаю?
Сближаться политически со всеми остальными не русскими славянами – надо, но без доверия, без увлечения и поспешности, даже и в случае самых благоприятных для того обстоятельств. Не потому нужны это недоверие и эта медленность, что нельзя рассчитывать на дружбу славян. Нет – и дружба, и единство интересов найдутся, когда образуется славянская конфедерация; ибо один из членов этой конфедерации будет несоизмеримо сильнее всех других; боязнь и выгоды слабейших в этого рода делах суть самые верные залоги политические – верности. Но потому, что современная религиозная, монархическая, сословная и умственная реакция в России еще слишком слаба для того, чтобы Россия могла уже теперь безнаказанно связать свои исторические судьбы с судьбами всего славянства, особенно западного, австрийского.
Простое, т. е. только государственное, объединение итальянцев и немцев – достаточно для Италии и Германии.
Их культурное творчество – позади, в прошедшем; теперь, кроме опытов дальнейшего уравнения, им ничего не может глубокого предстоять. Культурно – весь Запад уже истощился.
Но наше «национальное самосознание» не должно удовлетвориться таким упрощенным и бесплодным европейским идеалом, а искать надо нам чего-нибудь более глубокого и широкого по содержанию. Иначе Вл. С. Соловьев будет совершенно прав, говоря: