Текст книги "Разные лица войны (повести, стихи, дневники)"
Автор книги: Константин Симонов
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Ординарец в сенях спал как ни в чем не бывало. Левашов схватил с гвоздя шинель и оказался на улице. В первую минуту он выскочил без всякой мысли о том, как быть дальше, но, увидев у крыльца «эмку» и дремавшего в ней шофера, мгновенно решился: семь бед – один ответ!
– Поехали! – беря себя в руки, спокойно сказал он шоферу. – Полковой комиссар приказал вам съездить со мной в Одессу.
Когда Левашов выскочил из комнаты, Бастрюков хотел крикнуть, задержать его, вообще сделать что-то – он еще сам не знал что, но и голос и силы отказали ему. За окном зафырчал мотор, и Бастрюков услышал, как отъехала машина.
– Сидорин!.. – заорал он, только в эту секунду наконец освободившись от оцепенения. – Сидорин!
В дверях появился ординарец. Он испуганно смотрел в перекошенное лицо Бастрюкова.
– Где вы были?
– Здесь, в той комнате, вздремнул немножко, товарищ полковой комиссар.
Бастрюков окинул взглядом ординарца, увидел красную полосу на его щеке и понял, что тот говорит правду – он спал и ничего не слышал. Посмотрев на стол с пустой водочной бутылкой и остатками ужина, потом еще раз на ординарца и поняв всю абсолютную невозможность без вреда для себя официально донести о случившемся, Бастрюков подумал о Левашове с тяжелой беспощадной ненавистью и, вытащив из кармана платок, вытер холодный пот.
10Всю дорогу до госпиталя Левашов торопил шофера. Удовлетворение от того, что он высказал Бастрюкову все, что о нем думал, сменилось досадой: кому скажешь об этом и кто тебе поверит? Ты ведь и сам еле поверил своим ушам! Только открой рот – и Бастрюков отопрется и вывернет все наизнанку, и еще тебя же затаскает по комиссиям. Нет, он не доставит Бастрюкову этого удовольствия.
А Бастрюков? Левашов подумал, что если Бастрюков сейчас же, сгоряча, не поедет жаловаться начальству, то, остыв, не сделает этого. Правды он не скажет – не может, но даже если он переврет все, вкривь и вкось, все равно останется неприятная для него двусмысленность: пригласил – выпили, поскандалил с подчиненным, и вдобавок все это вне службы, с глазу на глаз... Другое дело, что Бастрюков завтра же начнет мстить и придираться. Ну что ж, сам знал, на что шел; к этому надо приготовиться – жизнь теперь будет лютая. А впрочем, война может все списать за одну минуту, был Левашов – и нет его! Против обыкновения вдруг допустив мысль о возможности собственной смерти, Левашов с двойным ожесточением подумал о Бастрюкове: «Как же так – меня не будет, а он будет? И после войны будет?»
– Нет, врешь, не умру! – яростно прошептал он, как будто Бастрюков хотел и дожидался его смерти.
Городские улицы были пусты и черны. В порту горело, в небе изредка вспыхивали разрывы зенитных снарядов. В Одессе было тревожно, как во всяком ночном городе, над которым кружат чужие самолеты.
Подъехав к железным воротам госпиталя, Левашов вылез из машины и, забыв, что под кожей сидят два осколка, саданул кулаком в ворота.
В приемном покое все спали. Дежурная сестра спала, положив одну руку под щеку, а другую на телефон так, словно она заснула, не успев снять трубку. На кушетке, накрытой рваной, нечистой клеенкой, спал дежурный врач. Один сапог у него был сброшен на пол, а другой не был снят. «Видно, сил у бедного не хватило», – сочувственно подумал Левашов, но тем не менее подошел к врачу и растолкал его.
– Чего вам? – сонно откидывая голову к стене, спросил врач, глядя припухшими глазами на стоявшего перед ним батальонного комиссара в сдвинутой на затылок грязной фуражке.
– Два небольших осколочка вынуть надо, – дотрагиваясь до вылезавшего из-под обшлага гимнастерки бинта, сказал Левашов. – Но это во-вторых. А во-первых, дайте мне сведения, в каких у вас палатах находятся полковник Мурадов, капитан Ковтун и, возможно, интендант второго ранга Лопатин, – добавил он, вспомнив, что Лопатина с его хотя и легким, но лицевым ранением тоже могли переправить сюда из медсанбата. – Хочу их навестить.
– Время неподходящее, товарищ батальонный комиссар. Госпиталь спит.
– А мне по утрам некогда разъезжать, товарищ военврач третьего ранга. Мне по утрам воевать надо. Так что будьте добры проводить меня к ним.
– Добрым-то я, возможно, и буду, – вставая наконец на ноги, сказал врач. – Только вот вопрос: не отправлены ли они на эсминец? Сегодня триста душ отгрузили. Видите, с ног сбились, даже заснули на дежурстве. Марья Петровна, а Марья Петровна! – Врач снял руку медсестры с телефона, и рычажок звякнул. Медсестра проснулась не от его слов и прикосновения, а именно от этого звука. – Где у вас регистрационная книга? Ну, поживей, поживей просыпайтесь. Видите, человек ждет.
Сестра вздохнула, протерла глаза и выдвинула ящик стола, в котором лежала большая регистрационная книга.
– Сейчас посмотрим, где они, ваши, – доброжелательно сказал врач, перегибаясь через плечо сестры и начиная перелистывать книгу. – А, б, в, г, д...
– Первым Ковтуна смотрите, – сказал Левашов. – Он на «к» – Ковтун.
Военврач продолжал перелистывать книгу.
– Карпов, Кавтарадзе... – под нос бормотал он. – Колоколов, Корниенко... Вот – Ковтун! Выбыл, отгрузили. Ковтун – плечевое, пулевое. Ваш?
– Наш, – сказал Левашов.
– Отгрузили, – сказал врач. – Кто дальше? Муратов?
– Мурадов, – поправил Левашов.
– Все равно на «м», – сказал врач и опять начал перелистывать книгу: – Полковник Мурадов. Ранение в области кишечника. Ваш?
– Мой, – сказал Левашов.
– Тоже отправлен. Этого теперь помню. Очень тяжелый. Кто еще?
– Переверните обратно на один лист, – сказал Левашов, – на «л» посмотрите. Лопатин.
Но Лопатина в книге не было.
– Когда отвалит эсминец?
– А это уж нам неведомо, – сказал врач. – Мы отгрузили – и все! А когда отплытие? – Он пожал плечами. – Это и говорить не положено. Этим немцы интересуются!
– А это точно, что вы их обоих отправили? – строго спросил Левашов.
– Вы что, смеетесь? – обиженно сказал врач. – Будите людей, вам по-человечески объясняют, а вы начинаете дурака валять! Вы что, выпили, что ли?
– Я не выпил, – вдруг обидясь, крикнул Левашов: у себя в полку за все эти тяжкие сутки он не взял в рот ни глотка, а про выпитый у Бастрюкова стакан просто забыл, словно его и не было. – Я не выпил. Я в бою был. Устал. Соображаю плохо. Почему вы смеете говорить мне, что я выпил?
– Ладно, не шумите, – примирительно, но твердо сказал врач. – У вас нервы, у нас нервы. Вы их на немцев и румын расходуйте, а на меня нечего! Я вам сказал, что отправил ваших товарищей, значит, отправил.
– Извиняюсь, – сказал Левашов и показал на стоявший на подоконнике графин. – Вода?
– Вода.
Левашов налил из графина стакан мутной теплой воды и жадно выпил ее.
– Спасибо, – сказал он, вытирая губы рукой. – Поехал.
– А как же насчет осколков? – окликнул его военврач, когда он был уже в дверях.
– Осколков? – переспросил Левашов. Он совершенно забыл про свои осколки. – Из порта обратно заеду.
На стоявшем у пирса эсминце поспешно заканчивались приготовления к отплытию. Чтобы уменьшить опасность бомбежек, надо было затемно пройти Тендерову косу и попасть в зону прикрытия своих истребителей. Раненые были погружены, но к пирсу все подъезжали и подъезжали новые грузовики с ящиками: по приказу Военного совета из Одессы эвакуировали музейные ценности.
У двух трапов стояли моряки с винтовками. Они не пропускали на эсминец ни одного человека. Бойцы и гражданские разгружали и складывали ящики у трапов, а на эсминец их таскала команда.
Посмотрев на строгих морячков, стоявших с винтовками по обеим сторонам трапов, Левашов понял, что тут не проскочишь, и стал высматривать какое-нибудь морское начальство.
– Калюжный, Калюжный, не прохлаждайся! Этот ящик краном надо брать. Кран давай! – кричал, стоя в двадцати шагах от Левашова, спиной к нему, короткий, плотный морячок-командир, в куцем кительке и с пистолетом на длинных морских ремнях, при каждом движении хлопавшим его по толстой ляжке.
– Слушайте, товарищ морской бог, – сказал Левашов, подходя к нему сзади. – Как бы попасть на вашу посудину?
Морячок повернулся и, вздернув голову, выставил навстречу Левашову богатырский орлиный нос. Он явно собирался выругаться, но вместо этого расплылся в улыбке и, протянув Левашову коротенькую руку, воскликнул: «Федя!» – с таким выражением, словно только и ждал встретить именно Левашова, именно сейчас и именно здесь, в Одесском порту, около своего эсминца. Это был Гришка Кариофили, керченский грек, земляк Левашова, а потом его однокашник по военно-политическому училищу. Они не виделись семь лет.
– Ты чего здесь делаешь, Гришка? – спросил Левашов.
– Комиссарю на этом красавце, – сказал Кариофили. – А ты?
– С утра был комиссаром полка, – сказал Левашов.
– С утра, а теперь чего?
– А теперь вот хочу вместе с тобой драпануть из Одессы. Возьмешь?
– А если серьезно? – спросил Кариофили.
– Приехал попрощаться, ты сегодня за один рейс двух моих бывших командиров полка увозишь.
– Двух сразу? – спросил Кариофили. – Слыхал, что у вас туго, но не думал, что так!
– А ты съезди на передовую, погляди. С воды не все видать! – сказал Левашов.
– Сахаров! – крикнул Кариофили стоявшему у трапа моряку. Он, кажется, за время погрузки вообще отвык говорить и только кричал. – Проводите батальонного комиссара в кают-компанию. Учти, через десять минут отвалим! – окликнул Кариофили Левашова, когда тот поднимался по трапу. – А то и правда в дезертиры попадешь!
В кают-компании эсминца на диванах, на матрацах, разложенных по всему полу, и даже на длинном столе лежали раненые командиры. Когда Левашов вошел, врач в морской форме, согнувшись над лежавшим на тюфяке у самых дверей раненым, впрыскивал ему что-то в бессильную, неподвижную руку. В кают-компании стоял запах камфары и ксероформа.
Осторожно пробираясь между матрацами, Левашов наконец нашел Ковтуна. Ковтун лежал в углу кают-компании и смотрел в одну точку перед собой, не обращая внимания на окружающее. Он не сразу заметил Левашова, а узнав его, хотя и обрадовался, но уже посторонней, вялой радостью человека, которого пришли навестить из другого, надолго отрезанного мира.
– Как дела? – спросил Левашов. – Живой еще?
– Вполне живой, – сказал Ковтун. – Мне бы только эту чертову воду переплыть. Понимаешь, – признался он Левашову, – не умею плавать, и вот лежу и все время думаю: разбомбят на воде, и уйдешь вниз, как гиря. Просто глупость, боюсь – и все тут. Если б хоть боли мучили – воткнули бы, как другим, шприц, и проспал до Севастополя.
– А ты соври, – посоветовал Левашов, но Ковтун только пожал плечами – врать он за сорок пять лет жизни так и не научился. – А где Мурадов? – спросил Левашов.
– Не видел, – сказал Ковтун. – Мы же теперь – дрова, куда положат, там и лежим.
– Я к тебе еще зайду, – сказал Левашов. – Пойду его поищу.
Пройдя мимо остальных раненых и убедившись, что в кают-компании Мурадова нет, Левашов вернулся к дверям. Врач в морской форме распоряжался выносом того, кому он пять минут назад делал укол. Раненый, не приходя в сознание, умер, – два краснофлотца поднимали мертвеца вместе с тюфяком.
– Не скажете, товарищ военврач, где у вас тут полковник Мурадов? У него тяжелое, в живот, – добавил Левашов, понимая, что именно это стало теперь главным отличительным признаком полковника Мурадова.
– Двое самых тяжелых в каюте первого помощника. Налево, первая.
«Плохо дело», – подумал Левашов.
В тесной каюте на койке и на диване лежали раненые. У стола, повернувшись на винтовом кресле лицом к двери, спал санитар в халате поверх общевойсковой формы.
«Наверное, взад и вперед плавает, сопровождает», – подумал о нем Левашов и узнал лежавшего на койке Мурадова.
Мурадов был в жару и без памяти. Его башкирское, скуластое лицо похудело, заострилось, глаза были зажмурены, а изо рта вырывалось клокотание вперемежку с обрывками непонятных слов. Мурадов, от которого Левашов никогда не слышал ни слова на его родном языке, сейчас в беспамятстве бредил по-башкирски.
Странное чувство испытывал Левашов, стоя над бредившим Мурадовым. Он оставил полк, поднял на ноги госпиталь, примчался в порт, проник на эсминец и вот, стоя над этим человеком, ради которого добирался сюда, ничего не мог ни сказать этому человеку, ни спросить у него.
Так он стоял над Мурадовым молча минуту, две, и, наконец, не зная, как сделать то, ради чего ехал сюда, – как проститься с ним, нерешительно положил свою руку на бессильно лежавшую на простыне большую, потную, горячую ладонь Мурадова. И вдруг пальцы Мурадова дрогнули, его рука, словно сведенная судорогой, сжала пальцы Левашова с такой нечеловеческой силой, что Левашов чуть не вскрикнул, и лишь через минуту, когда пальцы Мурадова ослабели, с трудом вытащил свою руку из его руки.
Таким было их последнее рукопожатие, о котором Левашов помнил потом всю жизнь, а Мурадов, умерший, не приходя в сознание, на борту эсминца «Стремительный», между Одессой и Севастополем, так никогда и не узнал.
Ковтун терпеливо ждал возвращения Левашова и думал о том, что едва ли в Крыму дислоцируется сейчас много госпиталей. Наверно, раненых перегрузят в Севастополе с эсминца на транспорт и опять по воде отправят в Новороссийск или Туапсе. Жена, эвакуированная в Анапу, писала ему, что там теперь кругом во всех санаториях госпитали.
«Возможно, там и увидимся», – думал Ковтун с надеждой и тревогой.
Левашов вошел тихий, потерянный, не похожий на себя.
– Как, нашел Мурадова? – спросил Ковтун.
– Нашел, – сказал Левашов и безнадежно мотнул головой. В глазах его стояли слезы. – Ладно, – сказал он и пожал здоровую руку Ковтуна. – Прощай, командир полка.
На борту, у трапа стоял Гришка Кариофили. Держа на ладони карманные часы, он сердито смотрел на них.
– Отчаливаешь? – подойдя к нему, спросил Левашов.
– Сейчас отвалим, – сказал Гришка. – С этими армейцами каши не сваришь. Все погрузили, так нет, позвонили на пирс, должны перекинуть в Севастополь двух пленных – румынского полковника и немца-артиллериста.
– Немец наш, – сказал Левашов. – Этого немца мы взяли сегодня.
– Штаб флота ими интересуется, – сказал Кариофили. – А по мне – на черта они сдались! Сунул бы их головой в воду – и все! Если затемно Тендерову не пройдем – начнется обедня! – Он кивнул головой на небо и снова посмотрел на часы. – Слушай, – тихо сказал он, отведя Левашова в сторону от трапа, – хреновые новости. Немецкое радио вторые сутки травит, что они к Вязьме прорвались.
– К Вязьме? – пораженно переспросил Левашов. – К какой Вязьме?
– Одна Вязьма – под Москвой.
– Врут, – сказал Левашов, хотя сердце у него похолодело. Четверо матросов подвели к трапу двух людей с мешками на головах. Они сослепу неуверенно нащупывали доски, и Левашов заметил, как у обоих дрожат ноги.
– Все, – сказал Кариофили, когда пленные прошли мимо них. – Отдаем концы. Иди. А то прыгать придется!
Матросы уже взялись за трап. Левашов сбежал и, повернувшись, остановился на пирсе. Борт эсминца пополз мимо него.
Все мысли, которые еще только что всецело владели Левашовым, о том, что вот отойдет эсминец и на нем навсегда уплывут из Одессы два его бывших командира полка, что Ковтун останется жив, а Мурадов, скорей всего, умрет, что Ефимов уходит на армию, а Бастрюков все еще остается в дивизии, и что вообще уж больно каторжными для него, Левашова, оказались последние сутки, – все эти мысли отошли в сторону, растаяли, исчезли, а вместо них возникло одно большое и страшное слово: «Вязьма».
– Врут! – еще раз вслух сказал Левашов, и его потянуло скорей обратно в свой полк, который стоял и будет стоять, и драться здесь, под Одессой, хотя румыны и немцы еще месяц назад, так же как, наверно, сейчас про Вязьму, врали, что с Одессой все кончено.
Через час, так и не заехав в госпиталь и заставив упиравшегося бастрюковского шофера довезти себя до самого штаба полка, Левашов вылез у своей хаты.
– Кто идет? – окликнул его часовой.
– Комиссар полка! – громко откликнулся Левашов и вошел в хату.
На койке Мурадова, закинув длинные ноги в сапогах на застеленный газетой табурет, спал одетый Слепов, а за столом сидел Лопатин и, боком нагнув к самому столу обвязанную бинтами голову, что-то писал.
– Ты что тут колдуешь? – удивленно спросил Левашов, сбрасывая шинель. – Я его по госпиталям ищу, а он тут!
Лопатин улыбнулся забинтованной щекой и объяснил, что ранение у него, как выяснилось, пустяковое, главное – ушиб глаза, из-за которого еще долго придется ходить с повязкой. Поэтому он решил вернуться из медсанбата еще на день в полк, все дописать и уже с готовым очерком добираться до Москвы.
– А у нас, уже после тебя, Ковтуна ранило, – сказал Левашов.
– Я знаю, мне сказали, – кивнул Лопатин на спящего Слепова.
– А статью свою назови «Три командира полка», – взглянув на Слепова, сказал Левашов. – Мурадова ты, положим, не застал, но я тебе про него расскажу. Только не сегодня. Сегодня я, по совести сказать, устал.
Он стащил сапоги, снял пояс с «наганом» и, расстегнув ворот гимнастерки, присел на край широкой деревянной кровати.
– Давай спать ложиться. Только к стенке ложись, меня могут среди ночи к телефону поднять.
– Я еще посижу, кое-что запишу, а то до завтра забуду, – сказал Лопатин.
– А что забудешь, то и шут с ним – значит, неважное, – Левашов лег на кровать, к стенке, и до горла накрылся шинелью.
Наступило молчание. Лопатин продолжал писать. Большая кривобокая тень его забинтованной головы шевелилась на стене.
– А, наверно, тяжело тебе на войне, – сказал Левашов. – Сегодня у этих гостишь, завтра – у тех. Ни ты к людям, ни они к тебе не успевают привыкнуть. Все время в одной части – легче. Верно?
– Не знаю, – сказал Лопатин, он не мог согласиться с тем, что жизнь Левашова на войне была легче его жизни.
– Чудная вещь война, – помолчав, снова заговорил Левашов. – Казалось бы, люди на ней должны меньше разговаривать, чем в мирное время, а они наоборот. Я думал над этим. Я вообще иногда думаю – не замечал?
– Замечал, – отозвался Лопатин.
– Думал, думал и решил – наверное, на войне потому, бывает, глядя на ночь, разговоришься, что чувствуешь: сегодня не доскажешь, а завтра уже не придется – или сам не сможешь, или слушать некому будет. А между прочим, если бы я в разное время своей жизни нескольких своих мыслей разным людям напрямик не выложил, может, уже три шпалы бы носил. А мысли были и не глупые и не вредные, я от них и теперь не отказываюсь. И вот, бывает, лежу и думаю: как же так? Мысли хорошие, а жить мне мешают. Не всегда – иногда. Но все равно, разве это годится? А ведь я своим мыслям по-солдатски в любую минуту, днем и ночью, готов боевую поверку сделать. Я не пасхальное яичко, которое от красной скорлупки облупить можно! Ты меня слушаешь?
– Я слушаю...
– Я заметил, что слушаешь, потому и говорю. Только ты не подумай, что я умный, я, случается, и дураком бываю.
Левашов, заскрипев матрацем, подвинулся на кровати, заложил руки за голову и закрыл глаза.
На столе затрещал телефон, и, как только он затрещал, Левашов понял, что лежал и не спал, потому что ждал этого звонка.
Взяв трубку и еще только поднося ее к уху, он услышал далекий и злой, как ему показалось, голос Ефимова:
– Левашова!
«Значит, все-таки нажаловался, – подумал он о Бастрюкове с неожиданным, вдруг нахлынувшим облегчением. – Ладно, черт с ним, раз так – к лучшему! Выложу все – и будь что будет!»
– Левашов слушает, товарищ командующий!
– Был у Мурадова? – спросил Ефимов, и Левашов понял, что ошибся.
– Был.
– Ну как?
– Плохо, по-моему, не выживет.
– А я, как только кончился Военный совет, поехал и уже опоздал, эсминец отвалил, – сказал Ефимов и вздохнул в телефон.
– Все равно он без сознания, – сказал Левашов, почувствовав горечь в голосе Ефимова.
– Ему все равно, мне не все равно, – сказал Ефимов. – Сейчас! – оторвался он куда-то в сторону, очевидно, его звали к другому телефону. – Ну, отдыхайте, привет Слепову! Спали?
– Нет еще.
– Поспите оба, сколько удастся. Завтра надо ждать новых атак. Доброго здоровья!
– Который час? – положив трубку, спросил Левашов у Лопатина. Свои часы он вдребезги разбил еще днем в бою.
– Ровно двенадцать.
Левашов подошел к висевшим на стене ходикам и, поставив стрелки на двенадцать, подтянул кверху гирю.
– Вот и еще день прошел, – сказал он, до хруста в костях потягиваясь всем своим усталым телом.
1956 – 1961
Иноземцев и Рындин
«Разные дни войны» (главы XVI и XVIII)
Глава шестнадцатаяВозвращаюсь к дневнику
К ночи мы вернулись в Мурманск. В нашем номере прибавился третий жилец – фотокорреспондент «Известий» Гриша Зельма, а Юрий Герман переночевал и утром уехал в Полярное. Мы договорились с ним, что не будем посылать материал об англичанах отсюда, а отправим его, когда вернемся в Архангельск, предварительно согласовав, чтобы не повторять друг друга.
За ночь я написал очерк об англичанах «Общий язык», а утром, открыв газеты, с огорчением увидел, что в «Известиях» за 5 октября уже напечатана корреспонденция Склезнева об этих же самых англичанах. Корреспонденция, на мой взгляд, была не такая уж хорошая, но, так или иначе, этот материал на ближайшее время был исчерпан, и я, перечитав свой написанный за ночь очерк, положил его в полевую сумку.
Выходило, что главное, из-за чего мы приехали, с точки зрения материала в газете, не состоялось. Вставал вопрос: что дальше? Настроение было поганое. Из Москвы начали идти тревожные известия о том, что немцы прорвали фронт и наступают. Первое чувство было – бросить все и вернуться!
Но, с другой стороны, нельзя было делать такой огромный конец впустую. Вдобавок меня тревожило, что в период отступления – я это уже хорошо знал по своему опыту – ценный для газеты материал получить почти невозможно и, значит, газета сидит голодная. Именно в такие дни, как никогда, нужны материалы с других, устойчивых участков фронта.
А еще, кроме всего прочего, мне очень хотелось после Одессы – самой южной точки фронта – побывать на Рыбачьем полуострове, на самой северной его точке. Но на море были шторма, и на Рыбачий ни сегодня, ни завтра не было надежды выбраться. А газета не ждала!
Поэтому я занялся делом, которое меньше всего люблю, – стал собирать с чужих слов материал для того, чтобы немедленно передать какой-нибудь очерк.
Впрочем, на этот раз мне повезло, и я познакомился с рядом людей, которые стали потом моими фронтовыми друзьями.
В морской разведке я познакомился с ее начальником, капитаном Визгиным, плотным, веселым человеком, добродушным, хотя и несколько резковатым в обращении, и с его заместителями. Один из них был сдержанный, невозмутимый подполковник Добротин. Когда-то он начинал свою судьбу в Конармии, потом много ездил по белу свету, уж не знаю, в качестве кого, хорошо владел языками, был очень вежлив и обязателен – словом, являл собой тот тип высокообразованного военного-профессионала, с которым не каждый день встретишься.
Он довольно подробно рассказал мне о работе морской разведки, прохаживаясь по комнате и слегка волоча ногу, еще не зажившую после недавнего ранения во время одной из наших диверсий против немцев в Норвегии.
Познакомился я и со вторым помощником Визгина, с майором Люденом.
Люден был полной противоположностью Добротина. Это был своего рода еврейский гусар – среднего роста, толстеющий, лысеющий человек, в толстых очках, блестевших какими-то восьмигранными стеклами. У него были шумные повадки одессита и привычка вечно напевать какие-то арии и ариозо. Судя по всему, у него, как и у Добротина, был порядочный опыт за спиной и заграничные командировки, но при этом страшная любовь ко всему таинственному и романтическому. Говорил он об этом шумно, с азартом, и хотя, по сути, не выбалтывал ничего лишнего, то есть вовсе не был трепачом в отношении действительных секретов, но в его манере обращения и в его разговорах присутствовал оттенок чего-то немножко несерьезного, трепаческого. За ним утвердилась кличка Диверсант, которая ему самому очень нравилась.
По своим поступкам это был боевой командир, ходивший уже шесть или семь раз в глубокие разведки в тыл к немцам, но, видимо, его служебной карьере вредило то, что он такой шумный и веселый – то сыплет анекдотами, то делает таинственный вид. Таким людям, как он, трудновато жить – есть у нас еще такое постничество – если человеку присуще внешнее легкомыслие, если он шумит и сыплет анекдотами, подчас это кажется достаточным поводом для того, чтобы не продвигать его по службе.
За день до моего прихода в морскую разведку туда вернулся с диверсии небольшой отряд, которым командовал лейтенант Карпов. Мы с ним долго разговаривали. Это был крепкий, коренастый, серьезный парень. Лицо его производило несколько странное впечатление от того, что он в предпоследней разведке получил редкое ранение – пуля насквозь пробила ему нос, и теперь казалось, что у него по обеим сторонам носа посажены две черные мушки.
Рассказывал он деловито и сдержанно, и то, что он рассказал, послужило мне главным материалом для первого посланного отсюда, с севера, в газету очерка «Дальние разведчики».
По профессии гидрограф, Карпов, когда у него убили брата, попросился в морскую разведку и стал работать в ней. Потом, уже в ноябре, мы отправились одновременно с ним в две разведывательные операции. Люден меня взял в одну, а Карпов пошел в другую. Из этой операции он уже не вернулся – был убит наповал выстрелом из «парабеллума» во время ночного боя в немецком блиндаже...
Бывает так, что уже, кажется, навсегда забылась давняя встреча с человеком, и твоя память никогда к нему не вернется. Но начинаешь лист за листом смотреть старые документы, и вдруг сразу оживает все: и тот человек, и то военное время с его скоротечностью и его трагизмом. Хранящееся в архиве Военно-Морского Флота личное дело лейтенанта Геннадия Владимировича Карпова – не длинное, да и откуда ему было быть длинным! Последняя предвоенная аттестация: «Море, службу и специальность любит, сознание чувства долга и ответственности за порученное дело имеет, решительный, может ориентироваться в простой и сложной обстановке, заботу о подчиненных проявляет, работоспособен и вынослив. Вывод: занимаемой должности соответствует, продвижению по должности в сорок первом году не подлежит». Так казалось перед войной. Потом продвижение все-таки произошло: старший прораб Йоканьгского участка гидрослужбы по собственному желанию перешел в морскую разведку. За четыре месяца до начала войны, как это отмечено в личном деле, женился, на пятый месяц войны, как это тоже отмечено в личном деле, исключен из списков офицерского состава Военно-Морского Флота как погибший в бою за социалистическую Родину. В конце личного дела подшит наградной лист: «Лейтенант т. Карпов в ночной разведке во главе группы бойцов из шести человек неожиданно нарвался на группу дзотов... Ручными гранатами разведгруппа разрушила дзоты и огнем автоматов уничтожила до взвода пехоты... Пользуясь замешательством противника, тов. Карпов со своей группой пробился к берегу залива и, опустившись с крутой скалы в залив, пользуясь отливом, провел свою группу через всю глубину обороны противника без потерь. Только на линии боевого охранения группа была обстреляна и потеряла одного бойца убитым и трех ранеными. В том числе сам Карпов был ранен в лицо, ногу и руку. По приказанию т. Карпова бойцы похоронили в скалах убитого товарища, сняв с него оружие. Вынеся раненых, группа отошла на линию обороны своих частей. Тов. Карпов участвовал в трех операциях по разведке глубокого тыла противника и всегда отличался храбростью и отвагой. Исходя из вышеизложенного, считаю возможным представить товарища Карпова к правительственной награде и ходатайствовать о награждении его орденом Красной Звезды. Начальник первого отделения разведотдела Северного флота, майор Люден».
Заключение вышестоящих начальников: «...имеет три ранения и вновь рвется в операцию в тыл противника. Достоин награждения орденом Красного Знамени. Начальник разведотдела Северного флота, капитан 3-го ранга, Визгин».
На верху наградного листа надпись: «Орденом Красного Знамени. Постановление Военного совета Северного флота».
Под этим – карандашом: «Убит».
Под этим – снова карандашом, другим почерком: «Личное дело выслано на пенсию».
И еще одна подробность, еще одна черточка войны, которую, наверное, следует добавить. В 1970 году я получил от родных Карпова письмо, из которого узнал, что его убитый брат, не родной, а двоюродный, но с которым они вместе росли как родные братья, на самом деле остался жив. Карпов, узнав о его мнимой гибели, пошел служить в разведку, а его, брата, считавшегося погибшим, вынесли из боя и доставили в госпиталь. Ранение в позвоночник парализовало ему ноги, но у него после войны хватило воли окончить механико-математический факультет МГУ и стать ученым.
Поистине иногда даже трудно себе представить все те неожиданные повороты в людских судьбах, на которые так щедра война.
...Кроме Карпова, я познакомился с разведчиком старшиной Мотовилиным и довольно много записал с его слов. Но для газеты это сделать не успел – все осталось только в блокноте.
Мотовилин представлял собой интересный тип парня, не больно-то дисциплинированного в прошлом. Он нашел себя во время войны именно в качестве разведчика – смелого, решительного, великолепного ходока и вообще человека, словно специально приспособленного ко всяким жизненным случайностям, связанным с работой разведчика.
При этом было любопытно, что он, с увлечением отдаваясь своей работе, был совершенно лишен честолюбия. Не думал о командирском звании, не хотел учиться на командира и не собирался оставаться после войны в армии. Его интересовали охота, рыболовство, и в его собственном отношении к работе разведчика было, пожалуй, больше от охотника, чем от солдата...
В дневнике о Мотовилине сказано коротко. Но во фронтовом блокноте сохранилась запись его рассказа, дающая более точное представление и о характере этого человека, и о характере его работы:
«...В начале июля нас перебросили в Западную Лицу, на тральщике. Нас провожал майор Добротин. Высадились на берег, распрощались, расцеловались – и пошли. Я и Никитин.
Первый день шли незаметно. На второй день нас искали самолеты – как взберемся на сопку, так они бреющим... Потом нас обстреляли из пулемета. Мы скрылись в скалах, вышли левее. Там нас опять обстреляли. Кругом укрепления, продукты уже уходят. Вернулись на четвертый день. Вышли на берег и подали сигналы. Нас сняли с берега, и мы сразу легли спать, еще пока шли в Полярное.
Через несколько дней нам дали новое задание. На этот раз шли командой в двадцать два человека, во главе со старшим лейтенантом Лебедевым.




























