Текст книги "Товарищи по оружию"
Автор книги: Константин Симонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Поднимая вместе с подскочившими бойцами тело политрука, Артемьев, словно привороженный, все не мог оторвать взгляда от дымящейся воронки и потом еще несколько раз оглядывался на нее, чувствуя, что это и ведь смерть и что он ее боится.
Командир роты стоял белый как полотно, и его удивленные, скорбно приподнятые брови казались угольно-черными – так побелело его лицо; он стоял и незаметно для себя беспрерывно и однообразно расстегивал и застегивал ремешок у кобуры.
– Ждать не можем, – сухо и отчетливо, должно быть сам себя беря в руки, сказал комиссар полка. – Пять минут на постановку задачи людям, и надо начинать движение. Пошли! – тронул он за локоть онемевшего командира роты.
Артемьев пересек лощину и оказался в балочке, где лежали и сидели люди того поступившего под его команду саперного взвода, который был теперь его взводом. Он поздоровался с поднявшимися ему навстречу бойцами и с молоденьким, видно, только что из училища, лейтенантом, напомнившим ему самого себя восемь лет назад.
– Вопросы есть? – спросил он, коротко объяснив задачу.
– Товарищ капитан, – после небольшой заминки обратился к нему боец, стоявший с ручным пулеметом, – скажите, политрук наш убитый или только раненый?
«Только раненый», – хотел сказать Артемьев, но не смог солгать людям, с которыми ему надо было идти в бой.
– Убитый.
– Товарищ капитан!
Артемьев повернулся – перед ним стоял младший командир с туго забинтованной шеей. Бинты накрест уходили вниз, под расстегнутую гимнастерку.
– Командир комендантского взвода, младший командир Ефимов явился в ваше распоряжение! – отрапортовал раненый, бросая руку к каске и морщась от боли.
– А что, средних командиров во взводе нет? – спросил Артемьев.
– Выбыли.
– Что у вас за ранение?
– Терпимое, товарищ капитан,
– Сколько с вами людей?
– Одиннадцать бойцов. Три младших командира,
Артемьев чуть не сказал вслух: «Всего-то!…»
Однако делать было нечего. Через несколько минут он уже выводил из балочки оба взвода – сорок пять человек с тремя пулеметами. Шагая впереди них, он, усмехнувшись, вспомнил свою курсовую работу о прорыве укреплений полосы стрелковым корпусом. Да, в академии их готовили к операциям другого масштаба. Ну и наплевать! Сейчас вопрос не в этом, а в том, как он пойдет под пули и выполнит приказ, командуя своими двумя взводами. Поднявшееся на зениту солнце палило так немилосердно, что он впервые подумал не о предстоящем бое, а о том, что ему нестерпимо хочется напиться холодной воды, но на это нет никакой надежды…
Часом позже Артемьев лежал на вершине песчаного бархана и ждал, когда в тылу у японцев раздастся первый выстрел. Не пройдя и километра, он обнаружил японцев и, оставшись не замеченным ими, послал один из двух своих взводов в обход.
Японцев оказалось не так много, они вели себя беспечно, и их можно было сразу атаковать, но он не поддался первому порыву.
Комендантский взвод, который он послал в обход, скрылся за низкими травянистыми холмами, уходившими направо, к реке. Сам же Артемьев пока расположился с саперами на этом – самом большом из окрестных барханов. Выемка, выдутая ветрами, образовала на его вершине такое точное полушарие, как будто природа пользовалась циркулем. За краем выемки начинался крутой скат, а по самому краю рос мелкий цепкий кустарник.
Артемьев лежал и наблюдал за японцами. По гребням нескольких небольших барханов были вырыты мелкие ячейки окопов, хорошо заметные по свежевыброшенному, желтому песку. Японцы, не скрываясь, стояли и ходили в этих окопах, видные по пояс. Должно быть, их на всякий случай выдвинули сюда для прикрытия фланга.
Трудно сказать, почему японцы окопались на маленьких барханах, а не заняли тот большой, где теперь сидел Артемьев; взобравшись сюда вслед за разведчиками, Артемьев даже присвистнул от удовольствия.
Японцы были на виду, в двухстах метрах, в зоне действительного огня, и он имел основания рассчитывать на успех.
Лежавший в двух шагах от него пулеметчик, тот самый, который спрашивал его о политруке, тихо разрывал песок, поудобнее устанавливая сошки пулемета.
Ветер, дувший со стороны японцев, доносил короткие, еле различимые обрывки чужой речи.
Комендантский взвод мог выйти в тыл японцам минут через десять – пятнадцать. И Артемьев хотел сейчас только одного: чтобы их не обнаружили преждевременно. Еще никогда в жизни он не испытывал более сильного желания и более сильной тревоги, что оно может не исполниться.
Он лежал, теребя витой кожаный шнурок свистка, позаимствованного у командира саперного взвода. После первого выстрела в тылу у японцев он должен был подать этим свистком сигнал к атаке.
Он лежал и ждал, то глядя на японцев, то переводя взгляд вниз, на склон бархана, где всего в двадцати шагах от него лежал труп красноармейца. Наверное, убитый еще вчера, он лежал боком, выброшенной в сторону рукой держась за ремень лежавшей рядом винтовки. На гимнастерке убитого, над нагрудным карманом, был хорошо виден комсомольский значок. Темные волосы, словно желтым снегом, были припорошены песком.
С усилием оторвав глаза от убитого, Артемьев снова стал смотреть в сторону японцев. Все время продолжая помнить о своем обходившем их взводе, он с облегчением почувствовал, как им постепенно овладевает спокойствие – и оттого, что он сейчас видит японцев, а они его – нет, и оттого, что через несколько минут начнется атака, и это уже бесповоротно.
Когда позади японцев раздался первый выстрел, Артемьев успел еще за какую-то долю секунды заметить, как японский солдат, стоявший в окопе и наклонившийся, чтобы закурить, разогнулся, прислушиваясь. В следующее мгновение, прикусив зубами свисток; и вытащив из кобуры пистолет, Артемьев уже перепрыгнул через гребень бархана и побежал по песчаному склону.
Он бежал, не слыша выстрелов и заботясь только о том, чтобы не упасть. Ноги зарывались в песок, и ему все время казалось, что он сейчас упадет и перевернется через голову. Однако он удержался на ногах и, только с разбегу перескочив лощинку и сделав уже первые десять шагов вверх по склону бархана, на гребне которого сидели японцы, почувствовал, как кровь тяжело бросилась в голову.
Он услышал позади громкий крик «ура», свист пули, пролетевшей над самым ухом, вскочил на бруствер японского окопа и в упор выстрелил в спину повернувшегося бежать японца.
Японец упал. Артемьев, зацепившись за бруствер, тоже упал, ударился лицом о брошенный японский карабин и поднялся, вытирая разбитые губы. В окопе и на склонах возле него лежали убитые японцы. Оставшиеся в живых бежали: одни – налево по окопу, на гребень соседней сопочки, другие – назад по открытой лощине, к небольшому бархану, возвышавшемуся позади их позиций. Там были тоже вырыты ячейки окопов, и оттуда стреляли.
Артемьев слышал сзади только один пулемет «максим». Ручного пулемета не было слышно, но едва он успел подумать об этом, как в окоп рядом с ним свалился пулеметчик.
– А где второй номер? – спросил Артемьев.
– Побежал за дисками, почти все расстреляли, – с досадой сказал пулеметчик и дал скупую очередь по бегущим японцам.
Вслед за пулеметчиком в окоп вскочили еще несколько красноармейцев.
– Бегут! – торжествующе крикнул один из них, стоя прицелился и выстрелил из винтовки.
На маленьком бархане, откуда недружно отстреливались японцы, очевидно, был их командный пункт. Туда надо было ворваться, перебежав открытое место, и сделать это теперь же, немедленно, пока они не пришли в себя.
Едва успев подумать об этом, Артемьев еще раз отер разбитые губы, приказал пулеметчику прикрыть атаку огнем и, крикнув «ура», выпрыгнул из окопа.
Красноармейцы подхватили «ура». Лощина была полна сыпучим песком, бежать было неимоверно тяжело.
Артемьев ожидал, что за спиной услышит треск ручного пулемета, но сзади по-прежнему стрелял один станковый. Артемьев повернулся и увидел, что пулеметчик, увлеченный общим порывом, бежит рядом, прижимая к груди своего «Дегтярева».
– Что ж ты? – крикнул ему Артемьев, но тот ахнул, уронил пулемет в песок, схватился за грудь и упал навзничь.
Артемьев сунул за пазуху пистолет, поднял пулемет, прижал его к груди, так же как за секунду перед тем прижимал его пулеметчик, и побежал вслед за обогнавшими его бойцами, которые уже с двух сторон огибали бархан.
Прижимая обеими руками к груди пулемет, Артемьев чувствовал только одно – что сейчас от этого бега по песку он задохнется и упадет.
Добежав до вершины бархана, он оказался в маленькой глубокой котловине. На другом краю ее, широко расставив ноги, сидел японец с залитым кровью лицом. Он держал револьвер и, как показалось Артемьеву, целился ему прямо в глаза. Артемьев бросился вперед, но его толкнуло назад, и он свалился на бок, потеряв сознание.
Первое, что он потом почувствовал, был песок: песок во рту, в носу, в глазах. Он глубоко вздохнул, и целая струя песку попала ему в горло.
Приподняв голову, он увидел, что песок был черный. «Кровь», – подумал он и дотронулся левой рукой до головы. На руке не осталось ничего, кроме песка. Тогда он попробовал приподняться, опершись на правый локоть, но не смог – рука онемела, он ее не чувствовал.
Он перевернулся на левый бок и, опершись на локоть, сел. Вся правая сторона груди, плечо и рука были в крови.
Теперь они сидели друг против друга в чаше, выдутой ветрами, на вершине бархана – он и японский поручик, бессильно привалившийся спиной к песчаному скату. Артемьев отчетливо видел на мундире японца маленький полупогончик с полоской и тремя звездочками. Другое плечо и грудь японца были сплошь покрыты кровью, а вместо головы было что-то закинутое назад, непонятное, багрово-красное. Японец был мертв. В упавшей на песок руке он еще держал револьвер, из которого стрелял в Артемьева.
«Размозжили голову прикладом, – подумал Артемьев и заметил рядом с японцем на песке стреляные пистолетные гильзы. – А где мой пулемет?» – вспомнил он.
Пулемет лежал тут же, у его ног. Впереди раздавались выстрелы. Кто-то невдалеке закричал. Потом послышались разрывы гранат и снова близкие выстрелы.
«Сколько же прошло времени? Жив ли командир взвода, принял ли команду?» – подумал Артемьев.
Свистнуло несколько пуль, с гребешка бархана змейкой посыпался песок, и кто-то, перемахнув через гребень, тяжело рухнул рядом с Артемьевым.
Это был второй номер, бегавший за дисками.
– Ранены, товарищ капитан? – задыхаясь от быстрого бега, спросил он и, не дожидаясь ответа, вытащил из-за голенища индивидуальный пакет.
– Занимай позицию и веди огонь, – приказал Артемьев.
Второй номер поднялся, подхватил пулемет, коробки с дисками и, пригибаясь, перебежал на ту сторону котловины.
Артемьев оперся на левую руку, тяжело приподнялся на колени, потом встал во весь рост и, боясь пригнуться, чтобы не упасть, теряя сознание от слабости, вихляющим шагом пересек котловину и свалился на песок между пулеметчиком и мертвым японцем.
Пулеметчик уже установил пулемет на сошках и, стащив с себя пилотку. очищал от песка затвор. Артемьев подтянулся и выглянул за гребень бархана.
Впереди, в японских окопах, кольцом опоясывавших бархан, лежали и стреляли саперы. Их темно-серое обмундирование выделялось на желтом песке. Где-то близко, левее, короткими очередями бил невидимый «максим».
У реки бухали орудия, и в небо поднимались два столба дыма, высоких и черных, – наверное, горели броневики.
Прямо по лощине к бархану бежали зеленые фигурки японцев.
– Бей по ним. Видишь? – чувствуя все усиливающуюся слабость, сказал Артемьев.
– Вижу! – весело, словно обрадовавшись неожиданной находке, ответил пулеметчик и, немножко передвинув сошку, долго целился, прежде чем дать первую очередь.
Вдали показалась еще одна японская цепь. Японцы залепи, потом снова вскочили и побежали.
Пулеметчик дал новую, как показалось Артемьеву – слишком длинную, очередь. Японцы снова залегли.
– Сколько у вас дисков?
– Три.
Артемьев пальцами нащупал на боку шнурок, дотянулся до свистка, прикусил его зубами, собираясь дать знать лежавшим внизу, в окопах, саперам, что он жив и снова принимает на себя командование, но вдруг почувствовал, как все быстрее и быстрее, все дальше и дальше от пулеметчика вместе с осыпающимся песком сползает на дно котловины…
Когда он очнулся и открыл глаза, ему пришлось снова их закрыть – он лежал навзничь, а солнце стояло над головой. Он пошевелил пальцами левой руки, нащупал что-то круглое, деревянное и понял, что лежит на носилках. Он повернул голову и увидел, что лежит в той самой заросшей мелким кустарником лощинке около переправы, которую он заметил, когда они ехали сюда, где и тогда и теперь, дожидаясь санитарных машин, лежали раненые.
Артемьев не чувствовал боли. В руке, спине и плече было только как бы глухое воспоминание о боли. Казалось, все это сейчас уже не болит, но когда-то болело и может заболеть снова. Главным ощущением была слабость, какой он не испытывал никогда в жизни. Он попробовал приподняться и не смог.
В десяти шагах от Артемьева, у входа в палатку, стоял врач в забрызганном кровью халате и смотрел в небо.
– Товарищ военврач! – позвал Артемьев.
– Ну? – неласково ответил тот, делая несколько шагов к Артемьеву, но продолжал смотреть в небо. – Пришли в себя?
– Как положение?
– Ничего. Много крови потеряли, только и всего.
– Нет, я… – начал Артемьев, и врач его понял.
– Положение, кажется, не такое паршивое, как утром. Километра на два отогнали от переправы.
– Это мы, – подумал Артемьев, – мы отогнали от переправы.
– В общем, ничего, не так уж паршиво, – повторил врач и снова тревожно посмотрел в небо. – Опять летят! Ну что ты будешь делать? Давай, давай! – заорал он. – Кто может двигаться, рассредоточься! Санитары, растащите носилки! Быстрей, говорят!
Несколько санитаров стали растаскивать в разные стороны носилки.
– Клава, иди сюда! – снова закричал врач, вместе с подошедшей медсестрой сам взялся за носилки Артемьева и, кряхтя, оттащит их шагов на двадцать в сторону.
– Вот они, сволочи, опять летят! Слева, видите! – сказал он Артемьеву.
Но Артемьев ничего не видел и ничего не чувствовал, кроме отвратительной слабости и беспомощности.
– А эти дураки возят через час по чайной ложке! – закричат врач. – И что только Апухтин смотрит, черт бы его драл! Не хватает летучек – так на грузовиках бы возили!
Он кричал потому, что, наверное, нет страха нестерпимее, чем страх за людей, которых ты только что оперировал, которым только что при тебе накладывали повязки и шины и которых сейчас снова на твоих глазах пытаются убить.
– Сейчас начнется, – вдруг очень тихо и почти спокойно сказал он, как человек, который видит опасность, но уже ничего не может сделать.
– Яков Абрамович! Ложитесь! – крикнула медсестра.
Теперь Артемьев уже не только слышал прерывистое гудение самолетов, но и видел, как три бомбардировщика, снижаясь, вкось чертили небо.
Захлебываясь, застрочили счетверенные пулеметы. Они стояли близко, и их выстрелы, как молотки, стучали в уши Артемьева с такой силой, как будто он находился внутри огромного котла. Теперь он не слышал звука самолетов, – казалось, они снижаются совершенно беззвучно.
Позади него с силой дрогнула земля, так, будто кто-то взял и несколько раз подряд тряхнул его за плечи. Потом он услышал гул выходивших из пике самолетов, и снова в уши ударили молотки счетверенной установки.
Только сейчас Артемьев заметил, что врач не ложился на землю; он так и стоял в двух шагах от Артемьева, там, где его застала бомбежка, глядя в небо и засунув, как деревенские женщины, руки под свой клеенчатый фартук.
Японцы второй день бомбили переправу. Она была их главной целью и сейчас. За два дня они сбросили кругом несколько сот бомб, так и не попав в узкий двухметровый мост. Если бы военные действия длились две недели, все бы уже знали, что в мост попасть не так-то просто, но военные действия не длились еще и двух суток, и то, что японцы не могут попасть в мост, казалось чудом. Люди еще не поняли, что самое опасное место не на мосту, а в радиусе пятисот метров вокруг него, то есть именно там, где помещался перевязочных! пункт. После двух недель войны никому бы не пришло в голову разместить его здесь, а сейчас еще никому не приходило в голову разместить его в другом месте. Наоборот, всем хотелось, чтобы раненые на всякий случай были как можно ближе к переправе.
Когда бомбардировщики во второй раз пошли на снижение, Артемьев увидел, как там, наверху, оторвались черные капли бомб.
Его толкнуло, приподняло, и, когда он очнулся, ему показалось, что он так и остался в воздухе, не упав обратно на землю.
Сначала он ощутил, что его покачивает, но под ним ничего нет. Потом он почувствовал чье-то прикосновение под коленками, тупую, ломящую боль во всем теле и острую, свирепую – в плече и руке.
– Осторожней! – услышал он и понял, что его несут. – Давай капитана к левой стопке, – сказал чей-то голос, – а к правой этого, с лицевым ранением, он тоже сидеть не может.
– А когда военврача вывезем? – спросил другой голос, – Военврача надо вывезти.
– Военврач уже помер, – сказал первый голос, – Второй машиной вывезем. Давай живых сначала. Перехвати пониже, – продолжал тот же голос. – Плечом за борт не задень!
И Артемьев почувствовал, как чья-то рука перехватила его пониже, и ему стало не так больно. Приподняв веки, он увидел прямо над собой, совсем близко от своего лица, молодые, добрые глаза того шофера санитарной машины, вместе с которым он утром ехал на передовую. Увидел, вздрогнул от боли, успел подумать, что, кажется, умирает, и снова потерял сознание.
Глава шестая
Совещание, созванное комбригом Сарычевым, командиром 19-й танковой бригады, подходило к концу. Завтра утром бригаде предстояло вывести свои танки с зимних квартир и начать четырехсоткилометровый марш в район Халхин-Гола.
Все основное было уже сказано – намечен маршрут, определены места малых привалов и ночевок, рассчитаны запасы горючего и воды. Были продуманы и остальные многочисленные подробности, не учтя которых нельзя начинать движения через пустыню нескольких сот боевых и транспортных машин и двух тысяч людей, составляющих танковую бригаду.
Сарычеву оставалось сказать немногое, но зато самое главное, – об особенностях предстоящего марша.
Прежде чем сказать это главное, Сарычев сделал длинную паузу и внимательно оглядел сидевших перед ним людей.
В течение нескольких лет он служил с ними и готовил их к войне, которая неизвестно когда начнется.
Сегодня, с минуты получения приказа на марш, он смотрел на них как на людей, вместе с которыми ему предстоит вступить в бой. Оценки, которые вписывались в их аттестации и которые он помнил наизусть, ибо они были не чем иным, как его собственным кратко сформулированным отношением к этим людям, подлежали через несколько дней той единственной, решающей проверке, которая исчерпывается словом «бой».
Как повернутся в бою его оценки: «инициативен, энергичен, недостаточно выдержан», или «дисциплинирован, исполнителен, мало самостоятелен», или другие, непреклонные в своей правдивости не потому, что строг он, а потому, что строга война.
«Недостаточно выдержан», – не будет ли это стоить жизни? «Мало самостоятелен», – как будет действовать этот лейтенант, если ему придется заменить убитого командира роты? Или, может быть, самостоятельность, не обнаруженная на полевых учениях, родится на поле боя? А выдержка, которой не хватало перед лицом взысканий, появится перед лицом смерти? Бывает и так – Сарычев знал это по себе.
И сейчас, глядя на своих командиров, он вспоминал то, что большинство из них вспомнить не могли: он вспоминал себя на воине, на мировой и гражданской, – в осыпающемся окопе под артиллерийским обстрелом; в снегу, с ножницами, перед колючей проволокой; на распаханном поле, под пулями, рядом с убитым конем; и снова под пулями, на коне, в атаке; и в хате впятером, с другими командирами эскадронов, над картой, ночью перед прорывом, где ляжет половина полка и трое из них пятерых. Это был один из последних боев на врангелевском фронте. Можно сказать, он с тех пор и не воевал. Девятнадцать лет!
Что бригаде предстоит воевать, он был совершенно уверен с той минуты, как прилетевший сегодня утром из штаба группы майор привез ему приказ о марше и сведения о том, что произошло в районе Халхин-Гола.
Хотя в приказе было сказано: «Учебный четырехдневный марш с целью проверки материальной части и боевой подготовки личного состава», – но это, по мнению Сарычева, не меняло дела.
Все в бригаде знали, что в районе Халхин-Гола неспокойно, что туда ушла их саперная рога и что не зря майор из штаба группы прилетел с пакетом на специальном самолете. Но Сарычев считал, что понимание напряженности обстановки должно выражаться у командиров но в досужих спорах о том, как и когда развернутся бои и кто и как будет в них действовать, а в образцовом проведении марша – без сучка без задоринки.
Это и было то главное, что он хотел сказать, закрывая совещание.
– Прошу товарищей помнить, что марш проводится в условиях максимально близких к условиям военного времени. Отсюда напрашивается вывод: минимум разговоров о войне и максимум готовности к ней. Вопросы есть?
– Разрешите?
– Слушаю, – сказал Сарычев, посмотрев на поднявшегося из-за стола командира батальона майора Кулибина.
– Товарищ комбриг, разрешите узнать: нет ли сведений о нашей саперной роте, ушедшей в район конфликта?
Все переглянулись и загудели, потому что всех волновал вопрос, заданный Кулибиным. Сарычев знал, что такой вопрос может быть задай, заранее решил, что на него ответить, и все же невольно помедлил секунду.
– Точных данных нет, – сказал он. – Когда будут точные данные, личный состав бригады будет доставлен в известность. Есть еще вопросы?
Сарычев заметил по лицам, что все недовольны его ответом. Он и предвидел это. Больше вопросов не было.
– Все свободны, – сказал Сарычев. – Капитану Климовичу остаться.
«К чему бы это? – подумал Климович. Встав с места, он прислонился к стенке и пропустил мимо себя выходивших из комнаты командиров. – В роте, кажется, все в порядке, готовность к походу не хуже, чем у других».
Он проводил взглядом последнего из уходивших и поднял глаза на комбрига.
– Кто из командиров взводов наилучшим образом поведет на марше роту в случае вашего убытия?
Задав этот внезапный вопрос, Сарычев посмотрел в лицо Климовичу и с удовольствием отметил, что ни одна жилка не дрогнула на лице капитана.
«Отличная выдержка, – подумал он, – правильно его аттестовал».
– Старшин лейтенант Лахтюков, – без паузы ответил Климович.
– Утром, когда выведете роту за пределы городка, временно сдадите ее Лахтюкову, а сами вернетесь сюда для выполнения задания. Выполните и догоните бригаду на первой ночевке. Машину для этого получите. А теперь садись поближе – объясню тебе, о чем идет речь…
Все совещание Сарычев просидел прямо, как гвоздь, на своем жестком стуле, а сейчас пересел в стоявшее сбоку у письменного стола плетеное соломенное кресло, облокотился и закурил. Эти значило, что дальнейший разговор будет неофициальным.
– Хочу поговорить с тобой даже больше как с членом партийного бюро, чем как с командиром роты… Поручение пока еще для нас необычное…
После этого не обещавшего ничего хорошего начала Климович впервые и совершенно неожиданно для себя услышал от Сарычева, что их саперную роту бросили в бой вместо пехоты, что она потеряла половину людей и что уже известно, что командир роты легко ранен, а политрук убит.
Убит! Значит, Русаков, который еще недавно, прощаясь, как всегда, коротко ткнул ему руку и сказал свое обычное «ну, бывай здоров», теперь убит и от него осталась только пустая комната с общей стеной, через которую они с Климовичем перестукивались – можно ли зайти друг к другу. Самое же тяжелое было то, что комната именно не пустая, как в первую секунду назвал ее в мыслях Климович, – она не пустая потому, что в ней живет жена Русакова, Ольга Владимировна, и трое детей.
Только подумав об этом самом тяжелом, Климович понял очевидный смысл поручения, из-за которого он завтра задержится и должен будет потом догонять бригаду. Сейчас комбриг поручит ему сообщить Ольге Владимировне о смерти Русакова.
– У нас еще нет официального списка убитых, и мы не знаем состояния раненых, – сказал Сарычев. – Точные сведения есть только о двоих. Оповещать о потерях бригаду пока рано, тем более перед маршем. Но мы уйдем, скорей всего, надолго, и жена Русакова может узнать о его смерти без нас. Этого нельзя допустить…
Сарычев продолжал говорить добрые и, наверное, очень правильные слова о том, что вдова Русакова не должна беспокоиться за судьбу своих детей, что теперь поднять их на йоги будет делом чести всей бригады и что именно об этом и надо сказать ей в первую очередь, а Климович, слушая его и даже незаметно для себя утвердительно кивая головой, думал про себя только об одном.
Все это так. Когда начинаются бои – начинаются потери. К этому готовы все, готов он, был готов Русаков, – все верно. Но вот завтра утром, всего через несколько часов, именно ему, а не кому-нибудь другому, нужно будет отворить дверь и сказать: «Слушайте, Ольга Владимировна, случилось несчастье, ваш Николай погиб».
– Само собой разумеется, – словно издалека донесся до него голос Сарычева, – пока не получим всех данных и не объявим официально о наших потерях, – ни с кем никаких разговоров.
– Ясно, товарищ комбриг, – сказал Климович и встал. – Разрешите идти готовить роту к выходу?
– Жаль Русакова! – продолжая сидеть и словно не слыша вопроса Климовича, сказал Сарычев.
Климович уже хотел повторить вопрос, но, оказывается, Сарычев его слышал.
– Можешь идти, – сказал он, вминая в пепельницу недокуренную папироску. – Знаю, что взваливаю на тебя тяжелый крест. Но обстоятельства службы не позволяют разделить его с тобой.
Завтра наступило для Климовича удивительно быстро. Перед началом марша оказалось так много дел, что он не попал домой ужинать и за всю ночь не сомкнул глаз. Выведя в степь танки и вернувшись домой, он повесил кожанку и шлем на крючке в сенях, куда выходили двери и его и русаковской комнат, достал из маленького, стоявшего у стены шкафчика сапожную щетку, обмахнул сапоги и лишь после этого на цыпочках прошел к себе в комнату.
Люба сидела за столом, накрытым для чая, и спала, положив голову на руки. Подняв голову, она виновато улыбнулась.
– Задремала. Ждала-ждала и задремала.
– Надо было лечь спать, – сказал Климович. – Я же прислал записку, что буду только утром.
– А вдруг ты всего на пять минут? А я бы заспалась – ни чаю, ничего.
Она подняла подушку с чайника и стала разливать чай. Климович сел и отхлебнул несколько глотков.
– Ночь была холодная, в кожанке – только-только.
– А я, когда услышала, как танки уходят, подумала: вдруг ты и вовсе не зайдешь проститься?
Климович ничего не ответил.
– Тебя что, оставили? – тревожно спросила Люба, знавшая, что если б все ушли в поход, а Климович остался, это было бы для него большим несчастьем.
– Нет, я к ночи догоню бригаду. Просто есть одно поручение…
Люба не стала расспрашивать; ждала, чтобы сказал ей сам. Но он ничего не сказал и продолжал пить чай.
– Долго вы будете в походе? – спросила Люба.
– Не знаю. Пока марш рассчитай на четыре дня.
– А потом?
– Потом – не знаю.
– Может быть, до осени?
– Все может быть.
Климович дотянулся до чайника и налил себе еще стакан. Он подумал, что, если в самом деле разыграется война, хорошо было бы заранее знать, как и куда отсюда эвакуируются семьи, как будет с транспортом, аттестатами, вещами и многим другим, предвиденным и непредвиденным.
– Что с тобой? – спросила Люба, увидев вдруг помрачневшее лицо мужа.
Климович помрачнел оттого, что срок, положенный им себе на свидание с семьей, кончился. За стеной он услышал детский плач и женский голос и понял, что у Русаковых уже проснулись и он должен приступить к тому, ради чего оставлен. Ничего не ответив Любе, он встал, пересек комнату и с минуту постоял над кроватью дочери. Потом вернулся к столу, сел напротив Любы и сказал ей, что саперная рота была в бою и что убит Русаков.
Люба долго сидела, не говоря ни слова. Они оба думали сейчас об одном и том же и к одному и тому же прислушивались – к детскому плачу за стеной.
– Ты мне должна помочь, – после молчания сказал Климович.
– Хорошо, – просто сказала Люба. – А как?
– Меня оставили, чтобы сказать ей об этом. Я должен буду почти сразу уехать, но ты не отходи от нее, хотя бы первые дни.
– Хорошо.
– Пока она не успокоится.
– Она никогда не успокоится. Теперь для нее жизнь копчена, – сказала Люба и подумала, что это так и есть. Ольге Владимировне сорок, у нее трое детей, и она никогда никого не любила, кроме Русакова, старше которого была на пять лет.
Климович сказал слово «успокоится» не в том смысле, в каком поняла его Люба. Он имел в виду слезы, рыдания, может быть, обморок. Он понимал и сам, что Ольга Владимировна не скоро забудет Русакова и успокоится, но сейчас от слов Любы «жизнь кончена» у него похолодело сердце. Известием о том, что убит один человек, ему предстояло убить другого.
– По-моему, лучше будет сказать ей это здесь, – неуверенно сказал Климович.
Люба пожала плечами, как бы говоря: «Разве может иметь значение, где ты ей это скажешь, по сравнению с тем, что ты ей скажешь?»
– Я имел в виду детей, чтобы не при них.
– Когда сделать это? – спросила Люба, не замечая, как по щекам ее катятся слезы.
Слово «это» она выговорила так осторожно, как будто несла в руках что-то, что боялась уронить. «Это» значило выйти в сени, дойти до двери, за которой жила Ольга Владимировна, открыть дверь, сказать: «Ольга Владимировна, зайдите к нам», – и потом вместе с ней прийти обратно к себе в комнату, где Климович скажет, что Русаков убит.
– Сейчас, – сказал Климович.
У него был придушенный голос и каменное лицо.
И Люба в точности сделала все, о чем за минуту до этого думала: вышла в сени, приоткрыла дверь, услышала голос Ольги Владимировны и вошла в комнату Русаковых.
Двух старших детей не было, они уже ушли в школу. Младшая, пятилетняя Таня, только что кончила плакать, сидела в углу и занималась куклой. Ольга Владимировна гладила мужское белье. Люба узнала одну из тех желтых байковых рубашек, которые всем командирам выдали в прошлом году на зиму.
Ольга Владимировна повернулась к Любе и поставила утюг на решетку. На ней было домашнее, бумазейное платье. Ее полное, преждевременно постаревшее лицо раскраснелось от работы.
– Что, Любаша? – спросила она, заметив на лице Любы слезы, которые та забыла вытереть. – Случилось какое-нибудь несчастье?