412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Симонов » Так называемая личная жизнь » Текст книги (страница 17)
Так называемая личная жизнь
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:38

Текст книги "Так называемая личная жизнь"


Автор книги: Константин Симонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 40 страниц)

– У дяди Левы еще медаль "За отвагу" есть, – сказал мальчик, недовольный, что отец, не вспомнив об этой медали, как бы поставил дядю Леву на одну доску с Лопатиным.

– Пока бог милует наше семейство! – сказал режиссер. – У старшего брата должность не самая рискованная, а Левка – танкист!

– А вы у танкистов бывали? – спросил мальчик.

– Мало, – сказал Лопатин.

У танкистов он действительно бывал мало, но, как горят танки, видел, и видел близко.

– Роман, доставай свой тюфяк. Твое время кончилось!

Мальчик нехотя встал с тахты.

– А я пойду, – сказал Лопатин.

– Наоборот, предлагаю заночевать, а утром прямо от нас – на студию, сказал режиссер.

Лопатин посмотрел на него с недоумением. Четвертому человеку здесь было явно не на что лечь, разве что на стол.

– Женька скоро на свое дежурство уйдет. А мы ляжем с вами на тахте, валетом, – объяснил режиссер.

Лопатину захотелось остаться здесь, в этой обжитой теплой комнатке, но он вспомнил о другом, неблагополучном доме, в котором ночевал вчера и в который нельзя было не вернуться.

– Нет, я пойду, – сказал Лопатин. – Я обещал Вячеславу Викторовичу, он будет тревожиться.

– Тогда одевайтесь, – сказала жена режиссера. – Пойдем вместе на трамвай. Мне до вокзала, а вам на четыре остановки раньше.

Она надела поверх лыжного костюма толстую вязаную фуфайку, поверх фуфайки – солдатский ватник и, заправляя волосы под ушанку, улыбнулась:

– Никак не лезут! Придется стричься, – и, быстро поцеловав уже улегшегося на раскладушку сына, вышла вместе с Лопатиным. – Я возьму вас под руку, ладно?

А когда прошли вдоль дувалов молча шагов сто, вдруг крепко прихватила пальцами руку Лопатина и спросила:

– Вы правда мало бывали у танкистов?

– Правда. Сначала их самих было мало. Потом как-то все не выходило. А потом Сталинград – там держались не танками. Почему вы спросили?

– Психую из-за брата... Позавчера у нас из карантина брали малыша. Вдруг, чудом, нашлись отец и мать. Отец танкист; после госпиталя одни глаз цел, а другой, и все остальное, и лицо, и шея такие, что нет сил смотреть. Он к ребенку, а ребенок в ужасе от него! Ромка радуется – орден, орден! Илья ему вторит. А у меня в глазах это лицо! Хочется сказать им: да помолчите вы, не говорите о нем, не сглазьте! А сказать нельзя!

– Да, сказать нельзя. – Лопатин снова вспомнил, как горят танки, и несколько секунд стоял и молчал.

– Пойдемте! Ну, что вы стали? О чем вы думаете? У вас-то у самого ничего плохого не случилось? – снова беря его под локоть, спросила женщина. Спросила так, словно могла помочь. – У вас-то кто на фронте?

– Кроме меня, никого. Если вы о родственниках. А друзья – почти все.

Они молча прошли еще сотню шагов.

– Евгения Петровна!

– Да? Что? – не сразу ответила женщина.

– Вот вы второй год на этом эвакопункте. Скажите, много детей по дороге сюда, до Ташкента, не выдерживают...

– Умирают, да?

– Да.

– Некоторые умирают. А другие – как без вести пропавшие. Про тех, кого больными снимают по дороге, на станциях, иногда подолгу не знаем, живы или умерли...

– А те, что сюда приезжают, в каком виде?

– Кто приезжает, почти всех ставим на ноги. Знаете, кого больше всех жаль, каких детей? Тех, кого уже во второй раз с места сорвали, а иногда и в третий. Сначала из-подо Львова – под Ростов. Оттуда на Кавказ, потом сюда! Наверное, надо было бы сразу сюда, но ведь кто же все знал заранее? Эти дети какие-то совсем себя потерявшие, в их голове все спуталось. У таких организм хуже борется с болезнями...

Они вышли к трамваю. Лопатину казалось, что в такой поздний час трамваи в Ташкенте пустые, как это бывало до войны. Но они шли, наоборот, битком набитые: люди ехали в ночную смену на военные заводы. Первый трамвай пришлось пропустить: негде было даже висеть. На второй все-таки сели и стали проталкиваться вперед. Но их растащило, и Лопатин уже не видел за головами и спинами маленькую, потерявшуюся среди них женщину, только слышал ее громкий заботливый голос, объяснявший, где ему надо слезать и куда идти.

Оборвав в давке два крючка полушубка, он выбрался из вагона на остановку позже, чем надо, и пошел обратно вдоль трамвайных путей.

* * *

Вячеслав Викторович был не один. Напротив него, лицом к двери, сидела Ксения.

– А я тебя уже два часа жду! Мешаю Вячеславу Викторовичу работать, едва Лопатин вошел, сказала она и пошла ему навстречу, знакомым жестом полураскрыв руки.

Он поцеловал ее, кажется впервые в жизни равнодушно, и сел за стол рядом с нею.

Вячеслав Викторович встал и вышел в соседнюю комнату.

– Как ты себя чувствуешь? Ты что-то похудел и скверно выглядишь, сказала Ксения таким тоном, словно ему ничего не оставалось делать без нее, как только худеть или скверно выглядеть.

Должно быть, на лице Лопатина промелькнуло раздражение, и Ксения заторопилась объяснить, зачем она пришла.

– Мне нужно было встретить тебя именно сегодня, потому что ты должен завтра у нас пообедать. Ты должен познакомиться с Евгением Алексеевичем и увидеть, как мы здесь живем.

Ему непонятно было, почему он должен идти к ним обедать, и знакомиться с ее Евгением Алексеевичем, и смотреть, как они живут.

– Я не могу завтра у тебя обедать, – сказал он.

– Почему?

– Буду занят на киностудии до самого вечера.

– Тогда поужинаешь. Мы недалеко. Все равно ты придешь сюда ночевать; зайдешь перед этим к нам и поужинаешь.

Лопатин молчал. С самого начала было глупо говорить ей, что он не сможет обедать, потому что занят. А теперь неизвестно, что говорить.

– Хорошо, я приду прямо с киностудии, в половине десятого – в десять.

Он вынул из кармана гимнастерки карандаш и записную книжку, открыл на чистом листе и положил перед Ксенией.

– Напиши адрес.

Ксения написала адрес и. отдав книжку, сидела и молчала. Наверно, ждала, что он будет отказываться, и приготовилась объяснять ему, как она хорошо все придумала и почему он не смеет этого портить. А теперь не знала, что говорить. Ничего другого не было приготовлено.

Он тоже безжалостно молчал. Пусть сама говорит, если хочет.

– У нас одна комната, но гораздо теплее, чем здесь, у него, – наконец сказала Ксения.

Он ничего не ответил, встал и снял с гвоздя свой полушубок, чтоб накинуть ей на плечи.

– Не надо, мне пора идти. – Она поднялась.

Вячеслав Викторович вышел из комнаты матери и, оцепив обстановку, взял с тахты шубу Ксении и подал ей.

Лопатин стал надевать полушубок. Взглянув на него и поняв, что ему не хочется провожать свою бывшую жену, Вячеслав пришел на выручку.

– Не одевайся, я сам провожу Ксению. Если через проходной двор, то это совсем рядом, я знаю, а ты на обратном пути запутаешься!

Он надел пальто и старую, вытертую шапку с длинными ушами, которую Лопатин когда-то привез ему из Заполярья, и, пропустив вперед Ксению, вышел.

На этот раз обошлось без объятий. Обидевшись, что Лопатин так легко согласился не провожать ее, Ксения только протянула ему на прощание руку.

"Интересно, пригласила она его на завтра? – оставшись един в комнате, подумал Лопатин о Вячеславе. – Если пригласила – будет проще. А может, и не пригласила. До войны было бы странно – вот так прийти, меня пригласить, а его – нет. А сейчас, здесь, в эвакуации, наверное, ничего странного – лишний рот!"

Вячеслав Викторович вернулся быстро, не прошло и десяти минут.

– Жаловалась мне на тебя, – сказал он, стаскивая пальто и шапку.

– Так и знал.

– И на что жаловалась, знаешь?

– Тоже знаю. Жаловалась, что сам же оттолкнул ее от себя, а теперь, когда она, несмотря на все, стремится сохранить хорошие отношения, не выражаю достаточных восторгов.

– Почти так. Ты умный!

– Вряд ли. Просто знаю ее как свои пять пальцев, но для этого большого ума не требуется.

– Невезучий ты, – сказал Вячеслав Викторович.

– Наоборот, везучий, – сказал Лопатин. – Лучше поздно, чем никогда.

8

На следующий день Лопатин закончил работу на студии раньше, чем думал. В начале девятого, проработав десять часов подряд, режиссер сказал:

– До закладки дошли! – и вынул из сценария крышку от папиросной коробки, про которую утром сказал: пока не дойдем до нее, не встанем. Перевыполнять не будем, а то завтра недовыполним.

Так Лопатин оказался у Ксении в девять часов – раньше, чем думал.

Ксения открыла после нескольких звонков. Она была в надетом поверх платья халате.

– Проходи в нашу комнату, – сказала она и распахнула первую из трех выходивших в прихожую дверей. – Я сейчас...

Она вышла, а он стал не спеша раздеваться, чувствуя, что в этой квартире топят.

По стенам длинной прихожей всюду – и над вешалкой, и над дверьми, и в простенках – висели акварели. При слабенькой лампочке было не разобрать, какие это акварели – хорошие или плохие, но все здешние, с барханами, с саксаулом, с весенней, покрытой маками степью, с цветущим урюком.

Он разделся и вошел в большую комнату, с буфетом, высокими стульями и большим столом, на котором стояло сейчас пять приборов. Но вся эта мебель была сдвинута в сторону, не так, как она, наверное, стояла раньше, когда здесь была столовая. А к освободившейся стене приткнулись двуспальная кровать и платяной шкаф.

На стенах комнаты, так же как и в прихожей, висели акварели. Там не разобрать какие, а тут хорошие. Старая Средняя Азия! Арбы, верблюды, караваны, всадники, лошади. Под двумя акварелями, висевшими пониже, на одной из которых был изображен пригнувшийся к луке седла казак с нагайкой, а на другой – табун лошадей, Лопатин разобрал подпись: "Каразин", – и вспомнил, как в молодости читал полные занятных подробностей книжки этого превосходного акварелиста, участника туркестанских походов.

Кто-то живший раньше в этой квартире любил Среднюю Азию, собирал эти картинки Каразина, да так и оставил их здесь.

– Кто здесь жил раньше? – спросил Лопатин, когда вошла Ксения, уже без халата, в знакомом нарядном платье, которое с большой суетой шилось к последнему перед войной Новому году и было готово, конечно, в последнюю минуту.

– Вот так ты всегда, – сказала Ксения. – Неужели нечего больше спросить?

– Придет в голову – спрошу о другом, а пока это самое интересное.

– А разве тебе не сказал Вячеслав, где мы живем?

– Не спрашивал у него. Только сейчас заинтересовался, глядя на картинки.

– Нам очень повезло, – сказала Ксения. – Это дом военного ведомства; здесь жил генерал – начальник училища, вдовый, со своим взрослым сыном, тоже военным. Он получил какое-то назначение и уехал перед самой войной, а сын как только началась война. И все их вещи остались здесь. Они отдали ключи от квартиры в КЭЧ. Это...

– Не объясняй, я знаю, что такое КЭЧ.

– И так все это и стояло. А потом, когда сюда эвакуировался из Москвы театр и некуда было поселить актеров, местные власти не знаю уж, позвонили или телеграфировали генералу на фронт, как быть с его квартирой, и он дал в ответ телеграмму, буквально такую – у нас в театре все ее знают наизусть: "Артистов уважаю. Считал бы для себя позором селить их в голых стенах. Чем богат, тем и рад! Милости прошу в мою хату. Иван Ефимов". Говорят, он всегда так подписывается – имя и фамилию полностью.

– Я знаю этого человека, – сказал Лопатин.

– Ну вот...

Кажется, Ксения хотела сказать то, что привыкла говорить в подобных случаях: "Вот так и всегда, знаешь, а не рассказываешь!" – но остановилась. Помешала вовремя пришедшая в голову мысль, что они теперь не муж и жена.

И Лопатин тоже не сказал того, что сказал бы раньше, что, наверно, скоро увидит человека, в квартире которого живет Ксения.

– После его телеграммы все оставили, как было, и заселили. Дали по одной комнате нашему народному СССР – его сейчас нет, он в Алма-Ате на съемках, нашему худруку и директору. Сначала прежнему, а теперь, когда на его место пришел Евгений Алексеевич, нам! Ну зачем ты спросил – смотри, сколько мы времени потеряли! А я так рада, что ты раньше пришел. Вчера не захотел со мной говорить, а теперь все равно придется.

– Кто еще будет? – кивнув на стоявшие на столе пять приборов, спросил Лопатин.

– Еще наш худрук и одна моя знакомая. Она сама напросилась. В восторге от твоих сталинградских очерков и хотела тебя увидеть. Евгений Алексеевич с худруком могут немножко задержаться – здешнее правительство еще не было на нашем новом спектакле, а сегодня позвонили, что придут. Они очень любят наш театр, но такие все занятые!

– Я рано явился, у тебя, наверно, не все готово, – сказал Лопатин, хорошо знавший, что у нее никогда и ничего не бывает вовремя готово. – Иди на кухню, докапчивай, а я посижу.

– Ничего, там Ника на кухне доделает. – Ксения, очевидно, имела в виду свою знакомую. – Я ей сказала, что хочу с тобой поговорить, она понимает такие вещи.

– Ладно, давай говорить. О чем будем говорить? О дочери?

Ксения огорченно посмотрела на него. Хотела начать не с этого, а приходилось с этого.

– Я получила от нее письмо, очень хорошее. Показать?

– Покажи.

Она пошла к кровати и вынула из-под подушки письмо. Это была ее привычка – совать под подушку письма и потом перечитывать их по ночам. Один раз, лет пять назад, он, вернувшись раньше ее и, ложась спать, наткнулся на одно такое письмо. Попались на глаза первые строчки, и сунул обратно, не стал дальше читать. Спит теперь на другой кровати, с другим человеком, а привычка прежняя – письма под подушкой!

Письмо от дочери и правда было хорошее – сдержанно-доброе, такое, какие пишут сильные слабым. Вначале писала, что получила от отца телеграмму, что он вернулся из Сталинграда, а дальше коротко о себе – что у нее все хорошо, пусть мать не беспокоится.

Лопатин дочитал письмо и отдал.

– Я считаю, что мы ничего не должны с тобой решать до конца войны, сказала Ксения. – Я посоветовалась с Евгением Алексеевичем, и он тоже так считает.

Лопатин удержался от вспыхнувшего в нем несправедливого раздражения. Ну да, посоветовалась, а с кем же еще ей теперь советоваться, если он ее муж? Вот она с ним и советуется.

– А что нам с тобой решать? – сказал Лопатин. – Если до конца войны со мной что-нибудь случится, решать придется уже не нам с тобой, а вам с ней: ей скоро шестнадцать.

– С тобой ничего не случится, нечего об этом и думать!

– А раз нечего и думать – значит, она останется со мной. А все остальное: как быть с нашей квартирой, где и кому жить, – все это действительно решим после войны.

– Мне не нужно от тебя никакой квартиры, – порывисто сказала Ксения. У Евгения Алексеевича есть в Москве квартира.

Лопатин знал, что порыв ее искренний. Житейская расчетливость, а тем более алчность не были ей свойственны. Но порыв этот – сейчас. И Евгений Алексеевич – сейчас. А что будет с нею и с ее Евгением Алексеевичем, когда кончится война, никому на свете, в том числе ей самой, не известно.

И, не желая ловить ее на слове, Лопатин промолчал.

– Ну хорошо. Не будем говорить о том, что после войны, – сказала Ксения. – Но могу я весной пригласить сюда Нину, когда начнутся фрукты? Чтобы она тут пожила? Я говорила с Евгением Алексеевичем, он согласен. Ты увидишь и поймешь, какой он хороший человек.

– Вполне допускаю, что он хороший человек. И что он согласен. Я не согласен.

– Почему? Я все обдумала.

– Все, кроме такой мелочи, что весной она еще будет учиться и ей нужно кончить девятый класс.

– А потом?

– И летом не надо этого делать. У тебя свой долг, своя жизнь. Зачем путать девке голову, приглашать ее в свидетели? Я не хочу этого.

– А если я напишу ей сама?

– Пиши. Думаю, что она не согласится, – сказал Лопатин с уверенностью в том, что их дочь, похожая на него, а не на свою мать, поступит так, как поступил бы на ее месте он сам.

– А ты не подумал, что у тебя тоже могут произойти перемены в жизни? спросила Ксения.

– Пока не предвижу. – Лопатин ответил, не вкладывая в эти слова никакого второго смысла, но Ксения поняла их по-своему.

– Я так не хочу, чтобы ты на меня сердился, – сказала она. – Нехорошо это говорить, но я правда очень счастлива.

– И отлично. И пойми наконец, что я вполне доволен своим нынешним положением. Попробуй себе это представить.

– Ты говоришь неправду. – На глазах у нее выступили слезы. – Говоришь, чтобы я не чувствовала себя виноватой.

Снова здорово! Так он и знал – он ей уже не нужен, но ей все еще хочется, чтобы она была нужна ему!

– Послушай, Ксюша, – сказал он, и она вздрогнула и напряглась – так давно не слышала этого обращения. Он называл ее так не в минуты мужской нежности, а во время все более редких вспышек того просто-напросто человеческого доброго чувства к ней, которое она с годами истребила в нем почти без остатка. – Рассуди сама: ну зачем бы я пришел к вам в дом, если бы продолжал хотеть тебя как женщину? – "Хотеть" было не его слово, а ее, и он употребил это ее слово, чтобы она лучше поняла. – Для чего? Чтобы понюхать в чужом доме – нельзя ли его разорить? Это было бы с моей стороны просто-напросто подло! Но предположим, что человек слаб, хотя я не думаю этого о себе. Зачем же приглашать сюда меня, который, по-твоему, все еще неравнодушен к тебе? Если так – это вряд ли красиво с твоей стороны!

Она протестующе воздела руки.

"Ну как ты мог обо мне так подумать?" – говорил этот жест, хорошо знакомый и превосходно отработанный, особенно в платье без рукавов.

– А раз не так, то больше и разговору об этом нет! – сказал Лопатин, так и не дав ей сопроводить жест словами. – Теперь, когда мы все с тобой выяснили, обещаю, что весь вечер буду хорошим.

Однако он слишком рано дал это шутливое обещание. Прежде чем стать хорошим, пришлось еще раз побыть плохим.

Ксения вдруг стала у него допытываться, как хоронили и Москве внезапно умершую Гелю и почему Лопатин, не жаловавший Гелю, оказался на ее похоронах. Ей написала об этом событии одна из тех московских баб-бабарих, которые бестолково топтались рядом с Лопатиным, пока он ругался с так и по дорывшими вовремя между пьяницами, ругался, вспоминая, как год назад проклинал ему этих могильщиков редактор армейской газеты, только не на этом, Даниловском, кладбище, а на другом – Ваганьковском.

Одна из баб-бабарих, когда наконец дорыли могилу, опустили в нее гроб и Лопатин бросил на крышку в изголовье мерзлый комок земли, вдруг вскрикнула: "Ах, не надо туда, где лицо, ей больно!" И Лопатин сейчас со злостью подумал, что, наверно, эта самая дурища и описала потом Ксении похороны.

– Мне написали, что ты у нее даже в больнице был перед смертью. – На лице Ксении выразилось суетное любопытство, о причинах которого он догадывался.

Он никогда не любил крашеную и прокуренную женщину, которая паслась в их доме во время его отъездов, а порой портила и дни приездов, и смутно подозревал, что она бывала наперсницей Ксении в периоды ее увлечений. Он не испытывал благодарности за тот приступ откровенности, в котором Геля когда-то, в декабре сорок первого, вдруг выложила ему все, что думала о его жене. Но когда приехал после Сталинграда и застал в редакции принесенную какой-то санитаркой записку от этой женщины с просьбой зайти к ней в больницу, где она "понемножку помирает", – пошел. Считал, что люди не шутят такими вещами, что, наверно, так оно и есть. И не ошибся. Записка прождала его больше педели, и, когда он пришел в больницу, санитарка, та самая, что относила записку, шепотом у двери в палату сказала, что Ангелина Георгиевна не жилец на свете, у нее рак – через день-два кончится.

Войдя в палату, он увидел ее, с отросшими на белый вершок от корней седыми волосами и неузнаваемо, как щепку, исхудавшую. Может быть, десять дней назад, когда писала записку, она что-то хотела сказать ему. Зачем иначе было писать? Но теперь уже ничего сказать не могла. Поглядела на него не то виноватыми, не то удивленными умирающими глазами – уже не думала, что он может прийти, – прошептала что-то бессвязное, чего он так и не понял, и снова впала в забытье. Наверное, ей делали обезболивающие уколы.

Он постоял и ушел. А через два дня та же самая санитарка, решившая, что, раз он приходил в больницу, значит, он близкий покойнице человек, разыскала его в редакции и сказала, что Ангелина Георгиевна преставилась нынче утром и надо ее забрать и похоронить.

Он узнал в редакции у сведущих людей, как это делается, сказал им, что умерла его родственница – иначе было неловко просить о помощи, – и ему помогли сделать все, что требовалось. Достать гроб, грузовик и вручить кому следовало соответствующую мзду.

А потом было кладбище и три пришедшие туда, кроме него, незнакомые ему московские интеллигентные старухи, которым он по глупости сказал, что был у покойной в больнице. И вот – результат! Этот никому не нужный разговор с Ксенией.

– Удивляюсь, как ты все-таки к ней поехал? Ты же так не любил ее!

– При чем тут любил, не любил? – сердито сказал Лопатин. – Написала, что умирает, вот и поехал.

– А почему она тебе написала? – не унималась Ксения. – Чего она хотела, что она тебе сказала?

– Не знаю, почему написала, – сказал он. – Был по твоей милости знаком с ней, вот и вспомнила. Умирала одна, как собака, поэтому и написала. Чего тут непонятного?

– Зачем ты так грубо о ней?

– Я не грубо. А ты не суетись. Человек умер, а ты суетишься. – Лопатин посмотрел своей бывшей жене прямо в глаза и зло добавил: – Ничего она мне про тебя перед смертью не сказала, напрасно суетишься.

– А что она могла тебе обо мне сказать? – с вызовом спросила Ксения.

– А раз нечего было сказать, чего ты суетишься? – повторил он все так же зло.

– И все-таки не знаю, зачем ты к ней поехал, – упрямо сказала она, все еще не в состоянии расстаться с продолжавшей тревожить ее мыслью. – Наверно, я тебя никогда до конца не понимала.

– Что правда, то правда, – угрюмо сказал Лопатин.

После нелепого разговора о покойнице ему захотелось встать и уйти. И может, он и сделал бы это, если б не вдруг раздавшийся в дверях женский голос:

– Ксения! Требуется твоя помощь.

Он оглянулся и увидел в дверях молодое женское лицо, показавшееся ему знакомым.

Ксения сорвалась с места и побежала к двери.

– Сейчас, сейчас, извини, пожалуйста.

Она была рада и этому голосу, и возможности улизнуть из комнаты. Раньше, пока Лопатин был ее мужем, она, попав в тупик и не зная, что говорить дальше, начинала или плакать, или плохо себя чувствовать. Но теперь, в ее новом положении, и то и другое было бессмысленно.

Лопатин с усмешкой подумал об этом, когда за нею закрылась дверь. И в этой простой мысли была частица радовавшего его чувства освобождения от прошлого.

9

Через минуту в комнату вошла женщина, позвавшая Ксению. Вошла на высоких каблуках быстрой походкой. И Лопатин почему-то, неизвестно почему, сразу заметил эту ее особенную, быструю походку. У нее были чуть-чуть широкие для женщины плечи, задорно посаженная голова с короткой мужской стрижкой и скуластое, словно заранее чему-то смеющееся лицо.

Теперь, когда она не заглянула, а вошла, Лопатин узнал ее. Это была та самая женщина, которая стояла и курила у окна в поезде.

– Здравствуйте, – она подошла к поднявшемуся ей навстречу Лопатину. Вы Василий Николаевич, а я Нина Николаевна. Ложно сокращенно – Ника. Ксения сказала, чтобы я посидела с вами или постояла, если вы не хотите сидеть.

Лопатин отмени про себя, что Ксению здесь звали Ксенией, а не Сюней. Ее новый муж сделал то, чего он так и не смог сделать, – заставил расстаться с этим кошачьим именем – Сюня.

– Я вас почему-то не сразу узнал, – сказал Лопатин, – хотя в поезде неприлично пялился на вас.

– Постриглась после приезда, наверно, поэтому. А я вас узнала раньше, чем вы пришли. По карточке, которая у Ксении. Хотя вы на ней в штатском и моложе, но все равно узнала того майора, с которым мы глазели друг на друга в вагоне.

– Я-то понятно. А вы-то чего?

– Были причины. А сегодня сама напросилась к Ксении, потому что захотела с вами познакомиться, и приволокла свой пай. Теперь почти все так друг к другу ходят. Курицу – правда, очень худую.

Она смешно сморщила нос и улыбнулась.

– А с чего вам вдруг вздумалось со мной знакомиться? – спросил Лопатин тем бесцеремонно дерзким тоном, который иногда брал в разговорах с сознающими свою красоту и самоуверенными женщинами. Этот тон как бы предупреждал: да, знаю – не нравлюсь и вряд ли могу поправиться вам; но как раз поэтому остерегайтесь говорить при мне глупости или пошлости – может достаться на орехи!

– Вздумала с вами познакомиться, потому что прочла ваши корреспонденции из Сталинграда. А потом Ксения, держа в руках вашу карточку, так долго объясняла мне, почему она вас бросила, хотя вы и храбрый, и умный, и вообще предел совершенства, что я так ничего и не поняла. А я люблю все понимать.

– А чего тут понимать? Надоел, вот и бросила. Что, не бывает, что ли?

Наверно, женщина, сказав "бросила", ждала, что он возразит. Но он не возразил.

– "Брошена" – придуманное слово. Разве я цветок или письмо?" насмешливо, нараспев, процитировала она. – Кстати, Ахматова сейчас здесь, у нас в Ташкенте.

– Уже наслышан об этом, – сказал Лопатин. – И стихи эти читал, когда мне было столько, сколько вам.

– Вряд ли. Мне двадцать девять. Даже двадцать девять и три четверти, так что считайте, уже тридцать!

– Тогда, стало быть, на несколько лет раньше. Скажите-ка мне лучше, Ника, – Лопатин произнес ее имя с оттенком иронией, – не страшно вам называться Никой? Не слишком ли это величественно именоваться богиней победы, особенно в военное время?

– Мне не страшно, – сказала она. – А если вам страшно, можете называть меня Ниной Николаевной.

– Хорошо, я подумаю над обоими вариантами, – без улыбки сказал Лопатин. – И простите мне мое невеселое любопытство: почему вы сейчас одна, а в поезде были другая? Такая, словно с вами что-то стряслось. Я пялил на вас глаза не только потому, что трудно было не пялить, но еще и потому, что подумал: с этой женщиной у соседнего окна что-то случилось.

– Сейчас я другая, потому что, наверно, не умею быть одинаковой. А там, в вагоне, мне правда было тяжело, потому что...

– Не объясняйте, если не хотите.

– Наоборот, хочу объяснить, иначе бы не заговорила. Просто думаю, как сказать покороче. Я ездила к отцу, а он лежит в Кзыл-Орде в госпитале для безнадежных. Вы знаете, есть такие госпиталя. Они, конечно, по-другому называются, но на самом деле... Знаете?

– Знаю.

– В таком, откуда уже сами не могут выйти. Только иногда их берут, а иногда не берут. Он и с руками и с ногами, но у него после раны полный паралич, он уже никогда не встанет, а его жена хочет его взять. А он не хочет. И она написала мне, чтобы я приехала и помогла его уговорить.

– Уговорили? – спросил Лопатин.

– Нет, он не хочет, жалеет ее. Она еще молодая: ей и теперь всего тридцать пять. Он ушел к ней пятнадцать лет назад. И я все эти годы ненавидела ее из-за мамы. Но она хочет его взять. Она уже год там живет, снимает комнату и ходит к нему каждый день. И теперь, когда врачи окончательно сказали, что уже ничего не изменится, решила его взять. А он не соглашается. И ничего нельзя сделать, какой-то тупик. Мне стыдно, что я ее столько лет ненавидела, хотя раньше считала, что это правильно. А сейчас не уверена: смогла бы я так, как она? Может, и не смогла бы.

– А почему считаете, что не смогли бы? – спросил Лопатин.

– А я всегда боюсь думать о себе лучше, а потом оказаться хуже. А вы разве не боитесь?

– Нет. Но вас, кажется, понял.

– Ну и хорошо, если поняли. А я ехала в поезде и думала об отце: как девчонкой, в первые годы после того, как он ушел от нас, желала ему из-за мамы хоть какого-нибудь несчастья. Не такого, конечно. А у него, наоборот, после того, как он ушел от нас, до самой войны всегда все в жизни было хорошо. И когда я увидела вас, как вы стоите у окна с этими двумя вашими нашивками за ранения и с орденом, я подумала: почему так? Почему отец в первый же день, как только оказался с ополчением на фронте, был так страшно ранен? Один осколок – и все! И уже ничего, никогда не будет хорошо. А вот стоит у окна человек, куда-то едет, наверно, к семье, и уже два раза был ранен, и поправился, и выглядит здоровым, и новенький орден получил, и лицо довольное, и, наверно, все у него хорошо. Почему так? И почему у отца, у которого все всегда было хорошо, вдруг сразу, в один день, в одну секунду все стало так безнадежно? Вот видите, хотела сказать коротко, а сказала длинно и глупо, как будто смотрела на вас и желала вам зла. Я совсем не желала вам зла. Но все равно – вот именно так нелепо и думала, как говорю вам. А потом оказалось, что это вы и ничего особенно хорошего вас не ждет. Просто у вас вид такой, словно с вас все как с гуся вода, – усмехнулась она. – Я забыла папиросы на кухне, у вас есть?

Лопатин дал ей закурить.

– Наверно, в вас есть что-то располагающее к женским исповедям.

– Не терплю исповедей, – сказал Лопатин, – тем более женских. И самого слова "исповедь" не люблю: в нем есть что-то заранее заготовленное. А вы просто что подумали, то и сказали. Какая же это исповедь? Тем более женская? Женские исповеди обычно предназначаются бабам в штанах. При всех своих недостатках к ним не принадлежу. Исповедуйтесь-ка лучше, давно ли начали дымить?

– Недавно, уже в войну. Заметно?

– Заметно.

– А вы?

– Я с пятого класса реального. Сначала или в уборной, или в рукав.

– А в войну не стали больше курить?

– Наоборот, меньше. Не всюду и не сразу достанешь курево.

– А все-таки, когда опасно, сильней хочется курить?

– Как-то не связываю одно с другим. Когда опасно, боюсь, а когда хочется курить, курю, если есть чего.

– Мне нравится, как вы со мной говорите.

– Очень рад.

– Скажите, Василий Николаевич...

Кажется, она хотела сирость что-то важное, но в это время позвонили в коридоре, и она вышла открыть дверь.

"Сейчас увижу ее мужа", – подумал Лопатин о Ксении, совершенно не представлю себе, каким будет этот человек. От Ксении можно было ожидать чего угодно, и муж мог быть каким угодно.

Вслед за вернувшейся в комнату женщиной, которую Лопатин мысленно продолжал называть Никой, вошла еще одна женщина, немолодая и непомерно высокая, и мужчина среднего роста казавшийся рядом с ней маленьким.

У нового мужа Ксении, крепкого красивого блондина, было здоровое и спокойное лицо здорового и уверенного в себе человека. Он выглядел ровесником Ксении. Так, наверное, и было.

Лопатин сделал шаг навстречу высокой женщине, но она, неуклюже махнув на него рукой и не поздоровавшись, громко сказала, почти крикнула:

– Сейчас я вернусь! – и исчезла за дверью. А новый муж Ксении пошел навстречу Лопатину и протянул ему холодную крепкую руку.

– Здравствуйте, Василий Николаевич. Веденеев! Рад, что вы согласились прийти к нам.

Лопатин покосился на Нику. Она стояла, сморщив свой смешливый нос. Кажется, ее забавляло, что она присутствует при этой встрече.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю