Текст книги "Солдатами не рождаются (Живые и мертвые, Книга 2)"
Автор книги: Константин Симонов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
– Тетя Поля, не надо...
– Чего не надо? Я бы для тебя за то, что ты за все время ни разу голосу не подала, не знаю, чего бы сделала! Сейчас отошла немного, – повернулась тетя Поля к Артемьеву, – а то подымешь ее, чтобы переложить, и через рубашонку чувствуешь, в чем душа держится! На руках держишь – и жалко ее, каждую косточку жалко!
– Тетя Поля, ну не надо же, я вам уже сказала! – Таня сказала это так властно, что старуха замолчала.
Таня остановила старуху не только потому, что та хвалила ее, а еще и потому, что вдруг по-женски застеснялась. Ей стало стыдно, что Артемьев, слушая то, что говорит тетя Поля, может мысленно представить ее, Таню, в больнице такой, какой она была, когда ее поворачивала и приподнимала тетя Поля, – худой, неодетой... Ей было стыдно этого, но было стыдно в того, что она прикрикнула на тетю Полю, и она, чтобы выйти из положения, сказала:
– А я сама даже и не вспоминаю, с меня как с гуся вода!
"Ну да, с тебя как с гуся вода, – подумал Артемьев, глядя на ее худенькое улыбающееся лицо. – Тебя бы, по другому времени, после такого ранения еще бы месяца на два в санаторий да салом кормить..."
Но время было не другое, а это. Оставалось только не забыть принести завтра этим двум женщинам побольше мясных консервов.
– Как вас угораздило? – грубовато, но сочувственно спросил он. Хотя на этой войне уже давно в порядке вещей такое, что раньше и в голову не приходило, по в сознании у него все не умещалось, что женское тело, искалеченное, простреленное, изуродованное, – это тоже в порядке вещей.
– Там, когда в одном месте полотно подорвали и отошли, я перевязку делала, и нас минами накрыли. Сначала все перелеты, а потом одна близко, а я увлеклась и не легла: не успела. Сама во всем виновата...
"Вон как, оказывается, она еще и сама во всем виновата, – с какой-то нежной досадой подумал Артемьев. С нежной к ней и злой к кому-то еще, он бы сам затруднился сказать, к кому, если бы его спросили. – Сама во всем виновата! Маша, там, где-то в яме с другими лежащая, тоже сама во всем виновата? Что отправилась туда, что застрелили ее там?.."
Мысль об убитой сестре снова оттеснила все другое, о чем он думал до этого.
– Пойду, – сказал он, вставая.
Ему захотелось уйти отсюда и напиться, хотя напиться было нельзя и нечем, да если б и было, все равно не напился бы: не умел раньше и не научился в войну.
– Не замерз у нас? – спросила тетя Поля, увидев, как он повел плечами, вставая.
– Ничего, я сам горячий, – сказал Артемьев. Сказал просто, чтоб что-нибудь сказать, потому что продолжал думать о сестре.
– А я все мерзну, – сказала тетя Поля. – К управдому заходила, говорил: днями подмосковного угля завезем, отопление хотя в четверть силы, а пустим. И опять вторая неделя пошла, а не топят.
– С углем будет плохо, пока Донбасс не освободим, – сказал Артемьев, все еще продолжая думать о сестре.
Таня, прощаясь с ним, встала, но все равно была такая маленькая, что он, пожимая ей руку, сверху видел у нее на голове, повыше виска, маленький, полуприкрытый волосами шрам. "Тоже чем-нибудь царапнуло, подумал он. – Ах ты, пичуга несчастная!" И, выпустив ее руку, пошел к дверям.
Таня было пошла вслед за ним, но тетя Поля ее остановила, наверно, хотела сказать ему что-то наедине.
Так оно и было. Пока он надевал шинель и перепоясывался, тетя Поля изложила ему свои планы насчет жилички.
– Телеграмму послала, – шептала она. – Думает по телеграфу отца-мать найти. А кого она разыщет теперь, телеграмма-то? Я сестре в деревню, в Колодное, нашего, Елецкого района, три письма отправила, и ответу нет. А она – в Ташкент... Из Ташкента хочет, чтобы ей ответили!
– У вас в Елецком районе фронт стоял, – сказал Артемьев.
– Мало что стоял. Что равняешь Елец с Ташкентом! Никакого она ответа не получит, я ей заранее сказала!
– И напрасно, – сказал Артемьев. – Человек родителей надеется разыскать, а вы...
– Мало что надеется! Теперь все друг друга ищут – родители детей, дети родителев... Я ей сказала: не найдешь своих родителев – иди ко мне в дочки. Будем вместе жить.
– Как же, спрашивается, ей с вами вместе жить? – сказал Артемьев, надевая ушанку и сам не зная, чему больше удивляться: то ли бессердечию тети Поли, явно не желавшей, чтобы Таня нашла своих родителей, то ли силе материнской любви, вдруг вспыхнувшей в душе одинокой старухи. – Она же все равно не будет с вами жить, на фронт уйдет.
– Вот и именно, что уйдет, – сказала тетя Поля. – А зачем ей уходить? Она свое отвоевала, у ней рана тяжелая, пусть остается у нас же при больнице. Возьмут ее, очень даже прекрасно. Я сама к главврачу пойду! – И, видя, что Артемьев берется за ручку двери, горячо зашептала: – Ты скажи ей, Паша, скажи. Скажи, чтобы, если родителев не найдет, в Москве бы осталась. Скажешь?
И Артемьев понял: эта лихорадочная просьба и была тем самым главным, ради чего старуха вышла его провожать.
– Скажу. Только навряд ли послушает...
Он вышел из дома и едва сделал несколько шагов, как увидел знакомую женскую фигуру – навстречу ему шла Надя, в беличьей шубе, которая у нее была еще лет шесть назад, и в пуховом платке. Она шла опустив голову, но, когда они почти столкнулись и она подняла лицо, он понял, что она видела его еще издалека.
– Павлик! – сказала она нараспев и, стряхнув прямо на снег варежку, протянула ему руку. – Куда и откуда? Уж не из нашего ли бывшего дома?
– Из вашего, бывшего.
– Ты что, все еще сердишься на меня? – спросила она, продолжая держать его руку и глядя на него своими красивыми серыми, немножко близорукими глазами с такой укоризной, словно ему и правда не за что было на нее сердиться.
"А может, и в самом деле не за что?" – подумал он не столько о прошлом, сколько о настоящем: о том, что идет война и Козырев, к которому она когда-то ушла от него, уже давным-давно погиб; и Маша, которая так не любила ее, тоже погибла; и его матери, которая так боялась, что он женится на ней, тоже, наверное, нет на свете... И вообще столького нет, что было тогда, и столько с тех пор случилось такого, о чем никто и не думал...
Молча высвободив руку из Надиной теплой руки, он нагнулся и поднял варежку.
– Спасибо, – сказала она, держа варежку в левой руке и все еще не надевая ее. – Значит, не сердишься?
– А какая тебе разница?
Надя вздохнула и надела варежку.
– Куда ты идешь?
– К себе на службу.
– Где это?
– На улице Кирова.
– Я провожу тебя. Можно? – И, не дожидаясь ответа, взяла его под левую руку. – Так, кажется, с вами можно ходить: справа нельзя, потому что вы козыряете, а слева – можно, да?
Они несколько шагов прошли молча.
– Что-то я тебя даже боюсь немного, – сказала она. – Скажи что-нибудь, пожалуйста.
Он остановился, отпустил ее руку и, повернувшись, поглядел ей в лицо.
– Ну как? – спросила она, не двигаясь. – Ничего, ты не торопись, смотри, смотри...
– Ты все такая же красивая, – сказал он наконец.
– Это во-первых, а во-вторых?
– А во-вторых, ничего, – сказал он и взял ее под руку. – Пошли.
Она действительно оставалась все такой же красивой, и к ней даже шло, что она похудела. Раньше в ее самоуверенной красоте с фарфоровым румянцем и серыми, немигающими, чуть-чуть навыкате глазами было даже что-то наглое: мол, нате вам!.. А сейчас глаза ушли внутрь, и вокруг них легли маленькие, человеческие морщинки. Сейчас это было спокойное лицо женщины, которое говорило: "Да, да, мне тридцать, и я этого не скрываю. А если тебе кажется, что больше, пусть так. Но я еще очень красивая, верно?"
"Да, война все-таки для всех война! – примирение подумал Артемьев, глядя в лицо Нади. – И кто знает, может, она и в самом деле любила этого своего Козырева".
– Зачем ты заходил туда? – спросила Надя, после того как они прошли в молчании еще несколько шагов.
– Там у вашей тети Поли живет одна женщина, врач, – сказал Артемьев.
– Она мне говорила, что у нее кто-то живет, – сказала Надя. – Вот оно что!.. – В голосе ее прозвучала прежняя, хорошо знакомая интонация.
– Между прочим, как раз нет, – сказал Артемьев и, поколебавшись, говорить ли, добавил: – Она была в тылу у немцев вместе с сестрой, рассказала мне, как погибла Маша.
– Погибла! – Надя даже остановилась. – Неужели погибла?!
Он не ответил.
Она локтем крепко прижала к себе его руку, выражая молчаливое сочувствие.
– И ты только теперь узнал?
– Подробности – только теперь...
– А я так и не узнала никаких подробностей, – сказала она. – В первый день, когда сообщили, думала полететь туда, к нему, а потом все поехало, покатилось... – Она печально повела в воздухе рукой, показывая, как все поехало и покатилось. – И даже оказалось, что никто не знает, где могила. И это с таким человеком, как он! Перед войной были с ним вместе на дне рождения у Иосифа Виссарионовича, совсем близко сидели, а потом оказалось: никому нет никакого дела, как будто его и не было на свете!
В голосе ее послышалась горечь, но в самой этой горечи было что-то суетное, не вызывавшее сочувствия.
– Эх, – сказал Артемьев, – что вспоминать, когда и как до войны сидели – ближе, дальше... Слава богу, что Москву не отдали, и то хлеб!
– Ты не веришь, что я его любила? – вдруг спросила она.
– Какое это имеет значение?
– А все-таки, – настаивала она.
– Тогда не верил.
– Да, тогда я его не любила, – сказала она. – А потом... – Она слегка склонила набок голову, словно приглядываясь к прошлому, помолчала и сказала: – Любила или не любила, все равно страшно! Несколько месяцев ходила как сумасшедшая, до самой эвакуации...
– А ты разве уезжала? – спросил Артемьев.
– Нет, просто, когда началось все это в Москве, меня словно из оцепенения вывело. Но я никуда не поехала.
– Не боялась, что немцы придут?
– Нет, почему-то не верила в это. Может, оттого, что прожила с ним перед тем два года, а он был бесстрашный... Не знаю. – Она снова помолчала. – Думаешь, мне так просто сейчас одной жить? Все сама, все сама! И всем родным что-нибудь нужно: чтобы я куда-то ходила и говорила, чья вдова, и делала для них то одно, то другое, то третье... Он давно умер, а им все еще кажется, что я им что-то недодала, обманула их, что ли, тем, что он слишком рано умер!.. Твоя мама где сейчас? – вдруг спросила она.
Артемьев сказал, что мать пропала без вести в Гродно.
– Да, бедная, – сказала она и, привычно перейдя в мыслях на себя, добавила: – Она не любила меня. Что ж, может, и права. А моя мама жива-здорова. Последнее время все из Фрунзе письма писала, расспрашивала, как ее драгоценное барахло, не пустилась ли в разгул тетя Поля? А сегодня телеграмму прислала, что уже отбыла с моим новым папочкой из Фрунзе в Москву. Сейчас пойду осчастливлю тетю Полю...
– Значит, все же не удержалась, устроила им вызов? – спросил Артемьев, вспомнив слова тети Поли.
– Я?! – воскликнула Надя. – Что я, с ума сошла? Ты же прекрасно знаешь, что моя мать – исчадие ада! Сама добилась. Я и пальцем о палец не ударила. Но теперь, раз уж на меня все равно валится это счастье, ничего не поделаешь, придется засучить рукава и вымыть полы.
– Не разучилась?
– Одно время разучилась, а потом опять научилась. Могу и к тебе прийти помыть, – усмехнулась она. – Я хорошо полы мою... Ты как, еще не женился?
– Пока нет.
– И белье могу постирать. Я и стираю хорошо. Зарос небось? Все вы одинаковые... Что смотришь? Я ведь и просто так могу, по-товарищески, я и на это способна. Я на все способна, – усмехнулась она, уже не над ним, а, кажется, над собой.
– Не выйдет у нас с тобой по-товарищески, – сказал Артемьев, продолжая в упор смотреть на нее внимательным, откровенным взглядом.
– Думаешь, не выйдет?
– Не выйдет.
– Это хорошо.
– Не знаю уж, хорошо или плохо, – сказал он, примериваясь к чему-то еще не решенному в глубине самого себя.
И вдруг, вспомнив о той, маленькой женщине, оставшейся у тети Поли, спросил:
– Когда Анна Георгиевна приезжает?
– Телеграмма с дороги. Дня через три, наверно, – сказала Надя. – А что?
– Там у тети Поли эта женщина-врач, – сказал Артемьев. – Если Анна Георгиевна приедет, а она еще не уедет...
– Все понятно, – сказала Надя. – Если понадобится – укрощу свою мамочку. Это тебя беспокоит?
– Да.
– И вообще могу эту женщину к себе взять. Даже если соврал, что у тебя с ней ничего нет.
Артемьев пожал плечами. Ему не хотелось вдаваться в объяснения. Они уже почти дошли до угла переулка, ему надо было сворачивать.
– Дошли, – сказал он и остановился.
– Запиши мой телефон.
Он записал и протянул руку прощаться.
– Подожди, – сказала она. – Ты почему хромаешь?
– Ранен был, – сухо ответил он, не оставляя намерения проститься и уйти.
– Нет, подожди, – просяще и в то же время повелительно сказала она. Неужели я такая скверная баба, что со мной нельзя разговаривать по-человечески?
В тоне, которым она это сказала, ему послышалось искреннее, ненаигранное огорчение.
– Что ты хотела спросить?
– Многое. Как ты жил, как живешь, что с тобой было, что есть, что будет?.. Все хотела спросить.
– Что будет, не знаю, – сказал он. – Наверное, скоро уеду на фронт. А что было... С июня до ноября служил на Дальнем Востоке и ждал, когда отправят на фронт. С декабря до июля командовал полком. С июля до сентября лежал в госпитале. С сентября здесь, в Москве.
Она ожидала продолжения, но продолжения не было.
– А как сейчас живешь?
– На казарменном положении.
– Один?
– Нет... еще два майора, капитан и подполковник.
Она рассмеялась.
– Спасибо за разъяснение. Ну, а теперь все-таки ответь на то, о чем я спросила.
– Если на то, о чем спросила, – в данное время один.
– А раньше?
– Раньше была одна женщина, уехала на фронт.
– А почему не удержал?
– Не имел права.
– Скажи лучше, не любил. Наверно, потому и уехала, что не любил?
Он посмотрел на нее отчужденно, почти враждебно и ничего не ответил. "Любил, не любил! Получила предписание ехать – и поехала, не потому, что любил или не любил, а потому, что война. А тебе этого все равно не понять, потому что ты не стоишь и не будешь стоить и одного мизинца той женщины, хотя я ее и правда не любил, а тебя когда-то любил и сейчас не могу спокойно смотреть на тебя".
Кажется, она хотела спросить что-то еще, но удержалась, не захотела, чтобы он снова первым начал прощаться.
– Что ж, прощай... или до свидания... А в общем, как знаешь. – И подала руку, не вынув из варежки.
Потом, когда он прошел уже несколько шагов, окликнула:
– Павлик!
Он обернулся.
– Нет, ничего. Просто хотела еще раз взглянуть на тебя. Иди, иди...
Он пошел и, уже сворачивая за угол, все еще чувствовал, что она стоит и смотрит ему вслед.
В приемной, куда он на всякий случай зашел, прежде чем пойти поспать оставшиеся полтора часа, Косых встретил его радостным восклицанием:
– Наконец-то!
– А что такое? Переменилось что-нибудь?
– Только что приехал. Велел, как явишься, сразу к нему.
Артемьев понял, что спать уже не придется, вздохнул, отпер сейф, вынул оттуда приготовленную для доклада папку и открыл дверь в кабинет.
– Разрешите войти?
– Входи, – не поднимая глаз, сказал Иван Алексеевич. Он сидел и что-то быстро записывал карандашом. Потом, оторвавшись, взял лист, перечел, бросил на стол, задумчиво почесал карандашом за ухом и поднял глаза на Артемьева. – Не ложился?
– Нет.
– Ничего не поделаешь... Меня тоже без времени подняли. – Он протянул Артемьеву только что исписанный лист бумаги. – Пойди во второй отдел, пусть по этому списку, по каждому разделу, какие у меня указаны, подготовят имеющиеся у них данные. – И, взглянув на часы, добавил: – К шестнадцати часам. Когда вернешься, сразу зайди, будут поручения. Ложиться нынче не придется!
Он поднялся из-за стола, потянувшись, добавил:
– Приказано готовиться к выезду на Донской фронт. До моего отъезда трое суток покрутишься как белка в колесе. Потом разом отоспишься. Ну, чего стоишь?
– Разрешите обратиться, товарищ генерал-лейтенант?
– Что такое?
Артемьев знал, что Иван Алексеевич любит выезды на фронт и даже считает их для себя чем-то вроде отдыха, но сейчас лицо у него было хмурое, недовольное, а впрочем, может быть, просто не выспался...
– Товарищ генерал-лейтенант, прошусь на фронт... – вытянув руки по швам, сказал Артемьев.
– Не возьму, – сказал Иван Алексеевич. – Косых со мною поедет, а ты тут останешься: все же больше толку будет, чем от него.
Сказал и недовольно уставился на Артемьева: "Ну чего стоишь? Все равно решения не переменю".
– Я не в поездку прошусь, товарищ генерал-лейтенант, я вообще прошусь.
– Вообще... – Иван Алексеевич посмотрел на Артемьева так хмуро, будто в слове "вообще" услышал что-то обидное для себя.
– Вы обещали, товарищ генерал-лейтенант, сразу, как здоровье позволит.
– А тебе что, здоровье позволило? – все так же хмуро, почти подозрительно поглядел на него Иван Алексеевич. – Вчера еще не позволяло, а сегодня позволило? В чем дело, говори без каруселей.
– Подробности о смерти сестры сегодня узнал.
– Что за подробности?
– Как расстреляли ее...
Иван Алексеевич продолжал смотреть на него, ожидая, все ли сказано. Но Артемьев молча стоял навытяжку.
– Значит, мстить будешь фрицам? – все так же недовольно сказал Иван Алексеевич. – В наших масштабах, – он сделал широкий жест, обозначавший не только этот кабинет, но, очевидно, весь Генеральный штаб, – отомстить невозможно – необходимо лично, не долечившись, на одной ноге, но лично! Только так...
Кажется, он собирался сказать еще что-то такое же ироническое, умное и правильное, но удержался и не сказал.
– Чего молчишь, не возражаешь?
– Жду вашего решения, товарищ генерал-лейтенант.
Артемьев уже видел, что влез со своей просьбой не к месту и не ко времени, и хотя не понимал почему, но чувствовал, что его просьба чем-то лично задевает Ивана Алексеевича. Однако отступить он все равно не мог и не хотел.
"Бежишь", – думал Иван Алексеевич, глядя на него. На минуту эта несправедливая мысль, обостренная одиночеством и невозможностью высказаться, овладела душой Ивана Алексеевича, но он превозмог ее и, уже начиная остывать от этой вспышки недоверия к людям, сухо сказал:
– Хорошо, поедете со мной на фронт и там останетесь. Только имейте в виду, времени на ваши личные сборы не будет! И с бабами своими только по телефону прощаться будешь. – Это добавил, уже подобрев и усмехнувшись...
– Мне не с кем прощаться, товарищ генерал-лейтенант.
– Ладно, решено.
– Разрешите идти?
– Подожди... – Иван Алексеевич устало опустился на стоявший у стены потертый кожаный диван. – Садись и расскажи про сестру...
11
День начался как в сказке: с самого утра за Таней приехал командир их партизанской бригады Каширин. Она думала, что он уже улетел обратно в бригаду, а он вдруг приехал к ней в новенькой полковничьей форме и без бороды. Неделю назад, когда он был у нее в госпитале, и потом, когда она сама заезжала к нему прощаться в гостиницу "Москва", он был еще с бородой. А теперь приехал без бороды и оказался таким молодым, что она его не узнала. Радостно посмеявшись над этим, он сказал, чтоб она скорей собиралась: вчера вышел указ, а сегодня всей группе партизан, слетевшихся с разных фронтов в Москву, будут вручать ордена, наверное, сам Калинин, и ей тоже будут вручать, потому что ее тоже наградили.
Пока она впопыхах переодевалась на кухне, Каширин ходил по передней и радостно и громко, чтобы она слышала через дверь, рассказывал, как им все задерживали переброску через линию фронта, потому что их захотел принять товарищ Сталин, потом сказали, что это отпало, а потом товарищ Сталин все-таки выбрал время и принял их прошлой ночью и, ни на что не отрываясь, расспрашивал до утра, а к вечеру был указ, а сегодня уже вручают ордена, и ночью некоторые полетят обратно.
– Наверное, и я полечу. – Каширин сказал это так же радостно, как и все остальное. – Правда, говорят, с посадкой вряд ли выйдет. Нашу Чертухинскую площадку немцы заняли. Ну ничего, спрыгну в районе лесной базы, летчики обещают прицелиться – плюс-минус пятьсот метров. Семнадцатый мой прыжок будет, считая довоенные.
Судя по его голосу, и то, что Чертухинская площадка занята немцами, и то, что придется прыгать с парашютом, нисколько его не смущало. После встречи со Сталиным он готов был лететь хоть к черту в зубы.
– Готова, – сказала Таня, выходя к нему.
Он ревниво осмотрел ее с головы до ног.
– Ничего, порядок. Только гимнастерочка великовата. Так мы и не пошили тебе подходящей гимнастерки...
– Пешком пойдем, – сказал Каширин, когда они вышли на улицу. – Времени впереди еще много.
– А вы заранее знали, что пойдете к товарищу Сталину? – спросила Таня по дороге.
– Был дан еще неделю назад такой намек.
– А почему мне не сказали?
– А потому, дочка, что ты еще не доросла такие вещи знать, – рассмеялся Каширин, блеснув во весь рот белыми веселыми зубами.
Когда он там, в тылу у немцев, командуя бригадой и утопая по самые глаза в черной густой бороде, называл ее "дочкой", а других "сынками", ей это совсем не казалось странным. Но сейчас сбривший свою знаменитую бороду Каширин был просто-напросто совсем молодой человек, старше ее самое большее года на три. И то, что он по-прежнему называл ее "дочкой", было так странно, что она посмотрела на него и рассмеялась.
– Чего смеешься?
– И как это вы только свою бороду решились сбрить?
– Сам не знаю. Проснулся с петухами, спать от радости не мог. До Кремля еще четыре часа, за тобой заходить рано. Маялся, маялся, по гостинице ходил, зашел в парикмахерскую, а там как раз кресло свободное. Сел и сбрил. Плохо?
– Нет, хорошо, но только теперь дочкой меня больше не зовите.
– Ладно, буду звать сестренкой.
Он посмотрел на нее и улыбнулся.
– Нет, не смогу, привык: дочка и дочка! Терпи, пока не улечу. Или полетишь со мной? Можем еще переиграть.
– Нет, Иван Иванович, я после отпуска на фронт, в медсанбат попрошусь.
– Не хочешь, значит, оставаться партизанкой? – сказал Каширин, и на его веселом лице промелькнула мгновенная тень. – Черт его знает, и у самого такое чувство бывает, что довольно судьбу на одном месте испытывать. Тоже иногда в армию хочется, чтобы и спрос с тебя и ответ – все по армейской норме: приказали – выполнил, выполнил – доложил; слева – сосед, справа сосед, впереди – противник, сзади – начальство... Полк бы наверняка дали, я в перед войной полком командовал. А другой раз подумаешь: нет, не нашел бы там счастья, затосковал по партизанскому краю, слишком привык сидеть у фрицев самостоятельным гвоздем в сапоге.
– Иван Иванович, – попросила Таня, – расскажите мне, как вы были у товарища Сталина. Чего нельзя – не рассказывайте, а что можно расскажите, только от начала до конца.
Каширин сказал "ладно" и всю дорогу до Кремля рассказывал ей от начала до конца: и какой кабинет у Сталина, с двумя большими портретами Суворова и Кутузова, и как они вошли туда, и как Сталин с каждым из них поздоровался за руку, и как, пока они отвечали на его вопросы, он только изредка присаживался, а все остальное время ходил вдоль стола, вглядываясь в лицо то одному, то другому, и как, когда они уже больше часа сидели у Сталина, вдруг в кабинет вошел какой-то генерал-лейтенант, наверное на доклад, с папкой в руках, и Сталин полуобернулся через плечо, ничего не сказал и только махнул на него рукой. Генерал постоял и вышел, а Сталин, не обращая на него внимания, продолжал слушать то, что ему рассказывали партизаны. И как потом, наверное еще через час, этот генерал-лейтенант опять зашел со своей папкой и сказал: "Товарищ Сталин, у меня важное сообщение". И Сталин снова полуобернулся к нему и сказал тихо и сердито: "Подождите немного, пока не закончим с товарищами партизанами. Они не каждый день к нам в Москву прилетают". И всем партизанам очень понравилось это, а генерал опять потоптался несколько секунд, хотел, кажется, что-то возразить, но не возразил и вышел. А Сталин, когда за генералом закрылась дверь, посмотрел ему вслед, неторопливо развел руками, улыбнулся и сказал: "Не понимают у нас некоторые люди, что не всегда их сообщение самое важное, что могут быть и более важные сообщения, чем их сообщение". И повернулся к отвечавшему перед этим на его вопрос командиру бригады Гусарову: "Продолжайте, товарищ Гусаров, не спешите". И всем партизанам, которые были у Сталина, очень понравилось это, потому что, оказывается, для Сталина самыми важными сообщениями были именно те, с которыми они прилетели к нему.
Каширин с увлечением и даже восторгом рассказывал об этом Тане, а Таня с таким же увлечением и восторгом слушала, радуясь такому отеческому вниманию Сталина ко всем подробностям их партизанской жизни, и радостно смеялась над этим генерал-лейтенантом, которого, чтоб он не мешал говорить с партизанами, два раза прогнал товарищ Сталин. Смеялась от всей души, даже и не задумываясь над тем, что, может быть, то сообщение, с которым два раза приходил и топтался этот генерал, и на самом деле было таким важным, что его надо было выслушать, не откладывая ни на минуту...
Когда партизаны собрались все вместе в маленьком красном зданьице, прилепленном к Кремлевской стене, слева от Спасской башни, и когда им выписали пропуска и они пошли мимо ворот, их остановил резкий звонок и несколько военных преградили им дорогу. Потом из ворот Кремля вынеслась машина. Звонок был такой резкий и так стремительно выскочили поперек дороги люди, что Таня подумала: это едет Сталин. Но в машине никто не ехал, в ней сидел только шофер.
Потом их пропустили, они прошли мимо ворот, и Таня, как ни быстро они шли, не утерпела и с любопытством посмотрела туда, внутрь. За воротами была накатанная шинами брусчатка с белыми полосками снега между камней, а дальше виднелись сбегавшие по склону елки.
Они прошли мимо нескольких человек, внимательно проверивших их документы в проходе около ворот, потом прошли еще через один проход, где у них тоже проверили документы. Потом вошли в здание, где у входа их остановили в третий раз. А потом еще – в четвертый, уже на втором этаже.
Проверяя документы, им все время заглядывали в лица и внимательно читали и то, что написано в пропусках, и то, что написано в удостоверениях личности, так, как будто там было написано что-то особенное, необыкновенное, во что нужно было долго вчитываться. И в лица всматривались тоже очень внимательно.
Таня понимала, что так, наверное, и нужно: ведь они входили в Кремль, где жил товарищ Сталин, и его надо было охранять.
Документы у каждого проверяли очень долго, и все очень долго стояли и ждали каждый раз, и на лицах у всех были неловкие, одобрительные улыбки, как будто все хотели сказать друг другу: да, да, это так нужно, это совершенно правильно, иначе и быть не может.
Потом, когда все расселись в первых двух рядах круглого белого зала, где Калинин должен был вручать ордена, это ощущение неловкости исчезло, забылось.
Таня очень ждала, когда же наконец войдет Калинин, а когда он вошел, удивилась. Она никогда не видела Калинина и заранее представляла себе, что он будет такой, как на портретах: сойдет с них и придет сюда в зал. А Калинин был не такой, гораздо старше, и была у него старческая походка, которой не было на портретах, и почти совсем белая бородка. Он был старичок, просто старичок.
И Таня еще очень долго, целых полчаса, пока ее не вызвали, привыкала к тому, что этот старичок – Михаил Иванович Калинин.
Партизаны вставали один за другим, подходили к Калинину и, возвратись на свои места, начинали тут же привертывать ордена.
Когда наконец вызвали Таню, она почувствовала, что все на нее смотрят. И, проходя мимо Каширина, увидела, как он улыбнулся ей, и в ответ тоже улыбнулась и так, улыбаясь, и подошла к Калинину.
Улыбка, наверно, сделала ее еще моложе, и Калинин, отдав орден и протянув ей руку, посмотрел на нее с добрым стариковским сожалением, словно ему было жаль, что на этой войне приходится вручать ордена Красного Знамени таким маленьким стриженым девочкам в военной форме. Посмотрел и, поймав ее руку, потому что она растерялась и не подала ее, о чем-то спросил.
Он спросил, сколько ей лет. Но она не поняла и, только уже вернувшись на место и сев, словно заново услышала его слова: "Сколько вам лет?" А тогда, когда Калинин пожимал ей руку, она не услышала слов: "Сколько вам лет?", а просто услышала, как он ей что-то сказал, и ответила: "Спасибо большое, Михаил Иванович!" – "Это вам спасибо", – сказал Калинин, отпустив ее руку, и, пока она шла назад, продолжал все с тем же стариковским сожалением глядеть ей вслед.
После награждения сначала вывалились все вместе на Красную площадь, а потом, распрощавшись с остальными и покричав друг другу вдогонку, пошли к гостинице "Москва", где жил Каширин, уже вчетвером: Таня, Каширин, Гусаров из Брянского партизанского края, тот самый, чей рассказ Сталин не дал прервать генералу, и красивый капитан из газеты, который в сентябре прилетал к партизанам и почти две недели жил в бригаде. Его сегодня не наградили, он просто присутствовал, чтобы потом написать, и Каширин подшучивал над ним:
– Это даже удачно вышло, Люсин, что тебя сегодня не наградили. А все почему? Обманул нас. Товарищ Сталин нас спрашивал о тебе: как, говорит, там у вас Люсин себя вел? Я говорю: вел неплохо, но обманул. Обещал про нас десять очерков написать, а написал три. Раз так, говорит, пусть еще слетает, допишет, тогда наградим.
– Ладно врать-то, – сказал капитан из газеты.
– Лучше ко мне прилетай, – сказал Гусаров, – я человек интеллигентный, не чета Каширину, литературу ценю и два раза летать к себе не заставлю.
– Ну да, нашелся интеллигент! – сказал Каширин. – Похож ты на интеллигента, как тот казак, что турецкому султану письмо писал!
Все, включая Гусарова, рассмеялись. Он и в самом деле был похож на того казака с картины Репина, что, полуголый, в одних шароварах, сидит за столом наискосок от писаря, грузный, наголо бритый, с длинными запорожскими усами.
– Только и разница вся, что он свой жупан успел пропить, а ты свой нет. – Каширин ткнул пальцем в полушубок Гусарова. – Как у нас, кстати, с войсковым запасом? Горилка не вся еще вышла? Надо зайти выпить по такому случаю.
Гусаров ответил своим густым, как из бочки, голосом, что для такого случая горилка еще есть, и, повернувшись к Тане и прихватив ее под локоть, с неожиданной для его голоса и вида церемонностью добавил:
– И вас милости прошу в нашу честную компанию, если, конечно, других личных планов нет.
– Какие же у меня планы? – сказала Таня, радуясь приглашению.
– А что у вас за горилка? Типа "тархун"? – спросил капитан из газеты.
– Подымай выше. Типа "сырец", – сказал Гусаров, – а для вас, – снова обратился он к Тане, – есть бутылка портвейна "три семерки". Одну для жены оставлю, а вторую истребляйте! Шутка ли дело, какой орден заработали боевое Красное Знамя! У нас в гражданскую всего три краснознаменца на дивизию было.