Текст книги "Солдатами не рождаются (Живые и мертвые, Книга 2)"
Автор книги: Константин Симонов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
– А ты расскажи, расскажи ей, – сказал Каширин, – как тебя тогда хотели к ордену представить, а ты попросил, чтобы лучше в благодарность новую кожанку и штаны кожаные выдали.
– Да, было такое дело, по дурости молодых лет, – сказал Гусаров. – Я Каширину рассказал, а он смеется, думает, вру. А я не вру, так оно и было, хотя сейчас и трудно поверить.
– Гусаров у нас сегодня тройной именинник, – сказал Каширин. Во-первых, как-никак орден, а не полушубок на этот раз выбрал; во-вторых, до того боевой доклад сделал, что товарищ Сталин всех генералов побоку, чтобы только Гусарова дослушать; а в-третьих, жена приезжает... Когда мне с вещичками из номера удаляться?
– Вечером, – сказал Гусаров. – Придем, буду еще на вокзал звонить.
– Правда, жена приезжает? – спросила Таня, как всегда торопливо радуясь чужому счастью.
– Должна приехать, – вздохнул Гусаров.
– А чего ты вздыхаешь? – сказал Каширин. – Грехов за тобой нет. Могу, как сосед, справку с печатью выдать!
– Грех тот, – сказал Гусаров, – что едет, бедная, из Омска шестые сутки, а не знает, что сегодня встретимся, а завтра простимся.
– Опять улетаете? – спросила Таня.
– А что мне делать, я ж не военный, как он, – кивнул Гусаров на Каширина. – Ему, если б попросился, и на фронте место нашли, а я райкомщик, мне дорога одна – обратно, к себе в район... Заходил на днях в МК, к старому товарищу, и даже позавидовал: как немцев из-под Москвы погнали, так сразу все райкомщики, кто жив и не на фронте, обратно на своих местах. А наша Брянщина когда еще к нормальной жизни вернется!..
– Тем более что ты там у себя ни одного моста в живых не оставил, сказал Каширин.
– А что делать? – невесело отозвался Гусаров. – Фронт ближе подойдет все, что еще цело, дыбом поставим. Через это не перепрыгнешь!
– Ладно прибедняться, – сказал Каширин и обернулся к Тане: – Его там, где мы были, знаешь как хвалили? Мастер рельсовой войны!
– Мастер-ломастер, – снова невесело усмехнулся Гусаров.
– А вы не могли попросить у товарища Сталина, чтобы вас самого к семье отпустили? – спросила Таня. Слушая разговор Каширина и Гусарова, она все время удивлялась: неужели ничего нельзя придумать, чтобы Гусаров и его жена повидались подольше?
– Как-то не попросилось, – сказал Гусаров. – Когда в Москву вызвали, надеялся, что сам к ней слетаю, а потом ждали приема со дня на день, куда ж улетишь? А теперь обстановка требует – обратно в Брянский лес. Хорошо, заранее догадался ее вызвать, а то б и доехать не успела. Маловато, конечно, сутки, но ничего, у других и этого нет, – добавил он, но в глазах его была тревога. Видимо, предчувствовал, что свидание будет нелегким.
Так, разговаривая, дошли до гостиницы и поднялись на третий этаж, в угловой двухкомнатный номер, который занимали вместе Каширин и Гусаров.
Гусаров сразу взялся за телефон: звонить на вокзал, а Каширин и капитан из газеты стали собирать на стол. Таня помогала им, мыла взятые с умывальника стаканы.
– Можно из буфета посуду попросить, – сказал Гусаров, оторвавшись от телефона. – Да и принесут, глядишь, еще чего-нибудь, у меня талоны есть.
Но Каширин махнул рукой.
– Побереги свои талоны для жены. Обойдемся наличностью.
Капитан из газеты отстегнул от пояса нож с красивой наборной ручкой, и Таня стала резать им хлеб.
– Покойник Дегтярь подарил, – сказал про нож капитан из газеты, стоя у Тани за спиной.
Она ничего не ответила.
– Не забыли его?
Таня обернулась и посмотрела капитану из газеты прямо в глаза:
– Нет, не забыла, товарищ Люсин.
Она знала, что вопрос задан со значением, не отвергала этого значения, но говорить об этом не хотела.
– Хороший был мужик, верно? – не успокаивался капитан из газеты.
– Хороший был мужик, верно, товарищ Люсин, – как эхо, ответила Таня, продолжая смотреть ему в глаза до тех пор, пока он не отвел их.
– А что ты с ним так официально? – обрывая их разговор, сказал Каширин. – У него имя есть – Николай, можно и Коля.
– Слушаюсь, товарищ полковник.
– Чего "слушаюсь"?
– Буду звать товарища капитана Колей...
Она улыбнулась, насильно погасив в себе неприязнь к этому человеку, заговорившему о том, о чем не надо было заговаривать. Не хотелось портить праздник ни Каширину, ни себе.
Гусаров наконец оторвался от телефона и сказал, что если не врут, то жена вроде бы приезжает не в одиннадцать, как думали раньше, а в семь, поезд нагоняет опоздание. У него было радостное лицо. Да и не удивительно: ему, бедняге, приходилось теперь считать каждый час.
Он вышел в соседнюю комнату и вернулся с флягой и поллитровой бутылкой портвейна.
– Под пробку, – удовлетворенно сказал Люсин, тряхнув флягу над ухом. Потом, отбив сургуч вилкой, открыл портвейн.
Сырец перелили в графин и разбавили водой. Стаканов было всего два, и Люсин налил первым Тане и Каширину. Таня придержала его руку, но он все-таки налил ей почти полный стакан портвейна.
– А может, Гурского подождем, он прийти обещал. – Каширин поглядел на часы.
Гурский был второй корреспондент, прилетавший тогда в бригаду с Люсиным и вдвоем с ним писавший потом очерки. Таня обрадовалась, услышав, что он тоже придет: там, в бригаде, он показался ей веселым человеком.
– Ничего, догонит, – сказал Гусаров.
Каширин встал, поднял стакан и долго молчал.
– Может быть, я тебя, дочка, и не увижу, – сказал он наконец, когда на лицах у Гусарова и Люсина уже появилось томление. – А если увижу, то может не оказаться случая выпить за тебя. Поэтому выпью сразу и за твой орден, и за твое геройство, и за твои красивые глаза, и чтобы никогда ни один гад их плакать не заставил!
И, не двинувшись, не потянувшись к ней, с какой-то странной строгостью спросил:
– Можно тебя поцеловать?
А когда Таня сама шагнула к нему, обнял ее и коротко и крепко поцеловал прямо в губы. И хотя Каширин был с головы до ног мужчиной, его неожиданный порыв не смутил Таню.
Он просто прощался с ней. И может быть, навсегда, внезапно подумала Таня, близко-близко увидев его глаза в ту секунду, когда он целовал ее.
Таня выпила за себя полстакана, а вторую половину подняла за жену Гусарова и за их встречу. Потом, спохватившись и даже застеснявшись того, что не сделали этого с самого начала, выпили за Сталина. Потом за товарищей, оставшихся там, по ту сторону фронта, потом – это предложил Гусаров – выпили за капитана из газеты и за то, чтоб он еще раз побывал у партизан. И Каширин стал хвалить его с великодушием человека, которому не жаль передать лишнего другому.
– За товарища Люсина, – сказал он, – который вместе со своим дружком прилетел к нам в самый тяжелый момент. Другой бы не прилетел в такое время.
Таня хорошо помнила это время, когда немецкая охранная дивизия прочесывала леса вокруг Смоленска. Время и правда было неважное. Правдой было и то, что этот капитан из газеты, Люсин, когда прилетел, сам напросился и участвовал в нескольких операциях. Для себя и для других Каширин считал все это само собой разумеющимся. Но капитан был человек из Москвы, из газеты, он прилетел, хотя мог бы и не прилетать, и ходил в операции, хотя мог бы в не ходить! В общем, по Каширину выходило, что и капитан из газеты, и его товарищ были почти героями.
Среди этих подогретых спиртом похвал и связанных с ними воспоминаний, встреченный радостными возгласами, вошел Гурский, тот второй корреспондент, который был у них в бригаде вместе с Люсиным. Тогда в бригаду, Таня хорошо помнила это, он прилетал в гимнастерке без знаков различия, в безрукавке, ватнике и пилотке. А сейчас вошел в номер в штатском пальто, в шляпе и, сбросив пальто на кресло, оказался в костюме и накрахмаленной белой рубашке с галстуком. И только надетая поверх костюма меховая безрукавка напоминала о его прежнем виде, в каком он прилетал в бригаду. Он удобно развалился в кресле и сразу же принялся шутить, чуть-чуть заикаясь, так, словно внутри него от времени до времени что-то вдруг заедало.
– Я вижу, вы тут, воспользовавшись моим отсутствием, п-производите в герои Люсина... Н-не делайте этого, потому что вся наша редакция уже и так стонет от п-проявленного им героизма, и, между прочим, совершенно напрасно. Я вам открою секрет того, как мы попали к вам. Редактор вызвал нас и спросил: хотим ли мы лететь в т-тыл? Мы не возражали, разумеется. А когда выяснилось, что редактор, говоря "т-тыл", имеет в виду н-направление, совершенно п-противоположное тому, которое имели в виду мы, то отступать было уже п-поздно. И мы с Люсиным, как м-мужественные люди, сказали единственное, что нам оставалось сказать: есть...
– Не ломай дурочку, – сказал Люсин.
– Скажите лучше, когда прилетите к нам еще раз? – спросил Каширин.
– Откровенно говоря, думаю, что никогда, – сказал Гурский. Хорошенького п-понемножку. Прошу обратить внимание на мою п-полную откровенность. От Люсина вы ее не дождетесь. А вы п-полетите туда, обратно? – обратился он к Тане.
– Нет, – сказала она.
– И очень п-правильно сделаете.
– И не жалко вам будет отпустить туда одного Каширина? – спросил Люсин у Тани.
– Не обращайте внимания на его вопросы, – сказал Гурский, кивнув на Люсина. – Он молодой и красивый и п-поэтому считает, что может задавать женщинам любые глуп-пейшие вопросы. Он еще не догадывается, что женщины ценят в ч-человеке ум гораздо чаще, чем это п-принято считать. А теперь п-позвольте задать вам с-сравнительно более умный вопрос. Как вы себя чувствуете?
– Почти хорошо, – сказала Таня.
– К-каширин говорил мне, что у вас отпуск п-после больницы. А вы мне говорили, когда я был там у вас, п-помните, что у вас есть п-папа и мама, т-только вы не знаете где. В-вы узнали, где они?
– Я послала телеграмму и жду ответа.
– Вот это умно. Я бы лично д-дорого дал, чтобы съездить к своим п-папе и м-маме.
– А ты попросись у редактора, – сказал Люсин.
– П-просятся дети в уборную, – сказал Гурский, – и собачки во д-двор. А мужчины во время войны п-просятся на фронт. А в остальных случаях ждут, пока им п-предложат что-нибудь другое, а если им не предлагают, они и не п-просятся. И это, между п-прочим, вп-полне серьезно.
– Это правильно, – сказал вдруг Гусаров, должно быть подумав о своем.
– А почему? – не согласился Каширин. – Все же вы как-никак слетали к нам, в партизанский край, могли после этого и сказать редактору...
– С-слушай, Каширин, – сказал Гурский, – т-ты слишком добрая д-душа. Ты можешь нас исп-портить, боюсь даже, что ты начинаешь нас п-портить. Между прочим, я бы хотел знать, какие п-подвиги ты уже пприписал нам с Люсиным по широте твоей души. Лично я твердо п-помню все, чего я не совершал. Но боюсь, что Люсина может п-подвести п-память.
Люсин, слушая все это, то смеялся, то отшучивался и, подсев к Тане, настойчиво заботился о том, чтобы она пила свой портвейн.
Он и правда был очень красивый – светло-русый, с синими глазами, но красота его, под стать фамилии, была какая-то девичья, вкрадчивая.
– Послушай, Люсин, – сказал Гурский, – я хочу предложить один т-тост, но п-перестань ей подливать. Во-первых, она недавно вышла из госпиталя и, по-моему, уже побледнела. А во-вторых, п-по-моему, ты не в ее вкусе.
– Нет, почему же... – Тане Люсин действительно не нравился, но она не любила, когда ее опекали.
– В таком случае п-простите.
Таня почувствовала, как Люсин тесно придвинулся к ней плечом, но, заметив испытующий взгляд Гурского, не стала отодвигаться.
– А выпить я хочу вот за что, – сказал Гурский. – Я тебя полюбил, Каширин, за то, что ты храбрей меня. Я бы еще п-подумал, прежде чем снова лететь туда, к вам, а ты допьешь с нами водку и н-ночью п-полетишь. Я пью за то, чтобы ты, п-при всей твоей храбрости и даже н-несмотря на нее, оставался жив до самого п-последнего часа войны. Постарайся, п-пожалуйста, очень тебя п-прошу. И за вас тоже, товарищ Гусаров...
– Ладно, постараемся, – сказал Каширин, чокаясь с Гурским. – Только зачем панихиду завел? Даже не похоже на тебя.
– Во-п-первых, если уж уп-потреблять церковные термины, то это не п-панихида, а молебен. А во-вторых, – Гурский вдруг повернулся к Люсину, представляешь себе, м-меня редактор в-вызвал – Петя Пустовалов п-погиб. Пришла телеграмма с Донского фронта... П-пошел с десантом на танке – и убит. Редактор ск-казал, чтобы мы с т-тобой были г-готовы к в-вылету на Донской. Вместо н-него. Понимаешь, уже третий час никак не могу п-привыкнуть к тому, что его нет... – Лицо Гурского стало печальным, толстый нос покраснел, а из-под очков выкатилась слеза, которую он небрежно смахнул со щеки пальцем.
Все несколько секунд молчали.
– Да, неожиданная смерть... – сказал Люсин. – Всего месяц на фронте – и уже погиб, а мы с тобой с первого дня трубим, и ничего...
– А ты п-перестань козырять тем, что ты с первого дня. Это п-пошло!
– Почему пошло?
– А п-потому, что уже погибли, п-по крайней мере, миллионы людей, которые начали воевать не с первого дня. Ты так говоришь, что мы с тобой воюем с п-первого дня, как будто мы от этого стали людьми п-первого сорта. Это представление о войне д-достойно гимназистов. Пустовалов полетел на фронт, когда ему п-приказали – не раньше и не позже, и это в п-порядке вещей...
Он сердился, но Тане показалось, что он сердится не на Люсина – Люсин просто попался ему под руку. Он сердился не на Люсина, а на смерть, унесшую какого-то человека, дорогого для него и безразличного для Люсина.
– Редактор сказал, – после молчания проговорил Гурский, – в телеграмме написано, что Пустовалов хорошо вел себя п-перед смертью. Не п-перевариваю этого слова – "вел". "Хорошо вел", "плохо вел" – можно п-подумать, что мы в детском саду. И п-потом он еще сказал мне с оттенком гордости, что теперь, считая Пустовалова, у нас в редакции уже д-десять погибших. Так сказал, как будто ему не хватало П-пустовалова для ровного счета...
– Ну и что вы ему ответили? – спросил Гусаров.
– Ничего. Это не такая простая п-проблема. То, что в редакции уже п-порядочные потери, – значит, что наши корреспонденты действительно торчат на п-передовой. И это п-правильно. И в этом смысле я п-понимаю редактора, тем более что он сам, когда едет на фронт, всегда лезет на п-передовую. Но когда говорят о мертвом, что он хорошо себя вел, мне это п-почему-то п-противно!
– Десять человек!.. – покачал головой Каширин. – А сколько из них писателей?
– П-половина.
Каширин снова покачал головой.
– Не качай головой, Каширин, – сказал Гурский, – т-ты любишь писателей, но ни черта не п-понимаешь в литературе. Я знаю, какие ты давал приказания, когда мы с Люсиным ходили там, у тебя, на операцию, – б-беречь и п-прикрывать собой...
– Да. Ну и что же...
– Это неп-правильно. Человек не вправе соглашаться на то, чтобы его прикрывали грудью! А т-тем более п-писатель. О войне может написать только тот, кого, п-по крайней мере, несколько раз могло убить, и никогда не напишет ч-человек, которого все только и делают, что п-прикрывают грудью. Самое большее, что он сможет написать, – это автобиографию п-под заголовком "Как меня сп-пасали". Вы согласны со мной? – обратился он к Тане.
– Давай выпьем в память этого твоего друга, – сказал Каширин. – Я вижу, ты хоть и придуриваешься, а переживаешь.
– А я не п-придуриваюсь, – сказал Гурский, – я просто п-помню, что я заика, п-пафос не моя стихия. Между п-прочим, я не настаиваю, чтобы вы пили до дна, – сказал он Тане, увидев, как Люсин налил ей в стакан остатки портвейна. – Мертвых это, к сожалению, не воскрешает...
Но Таня не послушалась его совета и выпила вместе со всеми до дна. Почему-то ей так захотелось, наверное потому, что она мысленно выпила сейчас не только за этого неизвестного ей человека, но и за многих других, тех, кого она знала и кого больше не было на свете. И за Дегтяря тоже... Он обидел ее перед смертью, но все равно она вспомнила о нем сейчас. Он любил повторять, что смерть все спишет, и был, пожалуй, прав.
– Не п-пора ли д-договориться о дальнейшем? – сказал Гурский, когда все выпили.
– Сейчас еще достану, – кивнув на пустой графин, сказал Каширин.
– Это т-так, – сказал Гурский, – но я имею в виду более отдаленные планы, вплоть до т-твоего отлета.
Он скользнул по Тане взглядом, и она почувствовала: ее присутствие помешало ему сказать то, что он собирался.
– Иван Иванович, – сказала она Каширину, – я полежу у вас немного в той комнате. Голова кружится с отвычки... – Сказала и встала: раз у них свои планы насчет дальнейшего, пусть говорят об этом без нее, зачем мешать...
– Ну что ж, полежи, – сказал Каширин.
Остальные промолчали: это всех устраивало.
Она пошла в соседнюю комнату, прикрыв за собой расхлябанную, заскрипевшую дверь. Там стояли две кровати. На одной из них все было дыбом, а из-под подушки торчал знакомый растрепанный томик Лермонтова, вечный спутник Каширина, на все случаи жизни. Другая, гусаровская кровать была аккуратно застелена. Таня присела на краешек и почувствовала, что голова у нее и правда немножко кружится. Не надо было пить эти последние полстакана... Прислушиваясь к сдержанным голосам за дверью, она крикнула через дверь Каширину:
– Иван Иванович, если не трудно, дайте мне папироску!
Она решила вызвать сюда Каширина и сказать ему, чтобы он не стеснялся, не думал о ней. Ему ночью улетать, и, если им с кем-то там надо встретиться, пусть бросают ее и идут. Она понимает, не маленькая... Когда они пойдут, она тоже пойдет по своим делам, у нее есть свои дела... А вечером ей надо быть дома: зайдет этот Артемьев, брат Маши...
Так она собиралась сказать Каширину, хотя до самого вечера никаких своих дел у нее не было, и ей, наоборот, стало очень тоскливо, когда она вдруг по взгляду Гурского поняла, что начинает мешать им. Ей казалось, что она будет еще долго сидеть и слушать этот новый и интересный для нее разговор, и даже Люсин, теснивший ее плечом и жарко дышавший в ухо, не портил ей настроения, но теперь это настроение все равно уже было испорчено. Оставалось не быть глупой и не мешать им, а особенно Каширину в его последний вечер в Москве. Кто его знает, что будет потом.
Она ждала, что войдет Каширин, но вошел не Каширин, а Люсин. Вошел с каплями пота на лбу, с покрасневшим, уже не девичьим лицом.
"Хорошо, что дверь не закрыл", – мельком подумала она, не потому, что испугалась его прихода, а потому, что не хотела, чтобы настроение было вконец испорчено.
– Не думал, что вы ко всему еще и курите, – сказал Люсин, протягивая ей надорванную пачку "Беломора" и садясь на кровать напротив нее.
– К чему "ко всему"? – спросила Таня, беря папиросу.
– Ну, пьете хорошо и вообще...
– Что "вообще"?
– Нет, ничего... – Он хотел сказать, но не решился. – Пьете хорошо, приятно смотреть.
– А медики вообще хорошо пьют, – сказала она. – Вы что, меня напоить хотели?
– Да.
– Зачем?
Он молчал и смотрел на нее с пьяным любопытством: не знал после ее вопроса, как говорить с ней дальше.
– Очень хотелось, чтоб как следует выпили, – помолчав, сказал он.
– Напрасно. Я и когда пью, все равно делаю, что сама хочу, а не что другие хотят.
Он неуверенно посмотрел на нее все с тем же любопытством, и она взглядом ответила: "Да, про это самое и говорю, про что думаешь. Но думаешь ты про это напрасно и поэтому уходи..."
– Ну чего ты там? – послышался из другой комнаты голос Каширина. Возьми у Гусарова под кроватью в ящике – бутылка "тархуна" стоит.
Люсин оглянулся на голос, потом посмотрел на Таню и, продолжая смотреть на нее, стал шарить рукой под кроватью, на которой сидел.
– По-моему, это здесь, – сказала Таня, показывая пальцем под кровать, на которой сидела сама, и не двигаясь с места. Он опустился на корточки и, шаря одной рукой под кроватью, другой, словно потеряв равновесие, схватил ее за колено и, сжимая его, снизу вверх испытующе посмотрел ей в глаза.
Она не тронулась с места, только посмотрела вниз и, немножко придвинув другую ногу, каблуком наступила на пальцы шарившей по полу руки. Наступила и вся напряглась от сознательного желания сделать ему как можно больнее. Он охнул, выдернул руку из-под сапога и, отпустив Танино колено, зажал два отдавленных пальца в другой руке. Не обращая на него внимания, Таня нагнулась, сама пошарила под кроватью и протянула ему бутылку.
– Нате... А пальцы под краном подержите...
– А ну вас к богу в рай, – отмахнулся Люсин и, взяв бутылку, крепко сжал ее отдавленными пальцами. – Раз бутылку держат, обойдется.
– Ну что, несешь? – крикнул из другой комнаты Каширин. – Или не найдешь? Помочь?
– Несу. – Люсин вышел, сердито хлопнув дверью.
Оставшись одна, Таня с сомнением посмотрела на кровать Гусарова; к Гусарову сегодня приезжает жена, и прилечь на его кровать почему-то казалось неудобным.
Пересев на кровать Каширина, она подоткнула за спину подушки и прилегла, свесив на пол ноги.
Правду ли она сказала этому Люсину, что всегда делала так, как хотела сама, а не так, как хотели с ней делать другие? Да, правду. А Дегтярь? Да, с Дегтярем это тоже была правда, ей почти целый месяц казалось, что она его любит. А потом все как отрезало. И когда Дегтярь умер, ей было даже странно, что у нее не осталось к нему ни крупицы женского чувства, просто было очень жаль его, как всякого другого погибшего товарища, и больше ничего. Очевидно, природа позаботилась о ее самозащите, не наделив способностью прощать свои женские обиды.
Теперь, когда она прилегла, голова стала кружиться меньше. Она взяла с тумбочки папиросу и закурила. "Неужели и сегодня не получу ответа на телеграмму? Если бы только мама увидела, что я курю... Надо непременно бросить, а то расстроится, если узнает", – подумала Таня и вдруг явственно услышала голоса из другой комнаты.
Когда Люсин хлопнул дверью, дверь отскочила от притолоки и теперь понемногу открылась до половины. В той комнате говорили о Тане. Она сначала хотела закрыть голову подушкой и не слушать, даже потянула к себе подушку, но в эту секунду Каширин громко сказал: "Как хотите, не согласен в такой день оставлять ее одну", и она выпустила из рук подушку и стала слушать.
– Тогда п-придется отменить все м-мероприятие целиком, – сказал Гурский.
– Ну и отменим, – сказал Каширин.
– П-пожалуйста, – сказал Гурский. – В конце концов это т-ты улетаешь, у т-тебя последний вечер. Я-то п-пока еще остаюсь...
– Ну и пускай, а что ж ее одну бросать, – сказал Каширин.
И Таня благодарно улыбнулась его словам и села на кровати, намереваясь сейчас же пойти и сказать Каширину, что у нее самой есть важное дело и ей нужно срочно уходить, но голос Гурского остановил ее.
– Послушай, Каширин, – сказал он, – ты, конечно, в п-принципе п-прав, но есть и другая сторона вопроса: ты улетаешь, там это знают, и т-твоя Полина тебя просто-напросто хочет в последний раз повидать. Она, конечно, не жена д-декабриста, но все-таки неп-плохой ттоварищ и за это время, что ты в Москве, не сделала тебе н-ничего, кроме хорошего. Надо и ее п-пожалеть...
"Действительно, Каширин – душа-человек, – подумала Таня, вставая. Готов из-за меня испортить себе последний вечер в Москве... Но я, конечно, не позволю этого – пусть идут, куда им надо..."
– Стойте, – сказал Люсин, когда она, оправив кровать, уже подошла к двери. И Таня, услышав его голос, остановилась с тяжелым предчувствием, словно он сказал это не им, а ей. – Стойте, давай возьмем с собой туда твою докторшу!
– А зачем она тебе там? – сказал Каширин. – Сидеть и смотреть?..
– Почему смотреть? – сказал Люсин. – Я беру ее на себя.
– Ты уже п-пробовал взять ее на себя, – сказал Гурский. – До сих пор на п-пальцы дуешь!
– Ничего, – сказал Люсин, – как раз такие и бывают с неожиданностями... Выпьет еще немного – и сама себя не узнает. Мне Дегтярь, если хочешь знать, сам о ней рассказывал...
"Оказывается, он и ему рассказывал", – подумала Таня с тоской и злостью – не на Дегтяря, а на себя.
– Было у нее с ним или нет? Или он врал мне? – спросил Люсин.
– Было, – сказал Каширин. – Я даже вызывал его, чтоб не звонил по всей бригаде.
– Ну так в чем же дело, – сказал Люсин, – беру ее на себя, и пойдем все вместе.
– Лично я п-против, – сказал Гурский.
– Почему? – спросил Люсин. – Ведь было же у нее с Дегтярем, Каширин сам подтвердил...
– С Дегтярем было, а с тобой не будет, – сказал Гурский. – Весь вечер п-пойдет прахом... И потом, есть в этом что-то п-противное.
– Чья бы корова мычала... – сказал Люсин.
– И даже п-подлое... – перебил его Гурский.
– А ну вас всех к черту! Лучше поломаем это дело вообще... – сказал Каширин.
И, уже договаривая эти слова, увидел вошедшую в комнату Таню.
Стоя там, в той комнате, она говорила самой себе, что просто ждет, когда они наконец замолчат и ей можно будет войти как ни в чем не бывало. Но на самом деле она жадно слушала, что о ней говорили. Слушала, потому что это было ее право, потому что она оказалась одна среди мужчин и они никогда не скажут ей самой того, что говорят о ней, считая, что она их не слышит. А ей нужно знать, что они говорят и думают о ней. Нужно, обидно, стыдно, интересно – все вместе.
Она вошла, не выдержав этого путаного, тревожного чувства, задохнувшись от него, как от быстрого бега, и, еще не совладав с собой, задыхаясь, сказала:
– Спасибо, Иван Иванович. Я немного вздремнула у вас. Мне пора идти... – И, столкнувшись с трезвым, неверящим взглядом Гурского, выдержала этот взгляд и подошла к Каширину.
– А, дочка, – сказал Каширин, вставая и с грохотом отодвигая стул. У него было виноватое лицо и виноватый голос. Он выпил, и ему не приходило в голову, что она слышала, как они говорили о ней, но, должно быть, он и без того испытывал чувство стыда перед ней...
Гурский и Люсин поднялись вслед за Кашириным. Гусарова в комнате не было: он куда-то ушел. Поэтому Таня и не слышала ни разу его голоса.
– Куда ж ты пойдешь?
– Свидание назначила, чуть было не проспала у вас.
– Вот уж не думал... – сказал Каширин.
– Почему?
– А может, с нами? Мы как раз собираемся... – начал Люсин и замолчал. Кажется, Гурский толкнул его.
Таня ничего не ответила, даже не повернулась к Люсину, и, продолжая глядеть на Каширина, который растерянно взял ее за руку, сказала:
– Всем там у нас, в бригаде, передайте привет от меня, а вас, если можно, я обниму...
И она потянулась и крепко поцеловала его, не превозмогая себя, потому что сейчас, на прощание, целовала не этого подвыпившего и чувствовавшего себя виноватым Каширина, а другого, того, каким он был и каким снова будет там, в бригаде, куда он улетает сегодня ночью.
Потом она подала руку Гурскому, повернулась к Люсину и заставила себя улыбнуться:
– Вам не подаю, у вас рука болит...
– Ничего, я не злопамятный, – сказал Люсин.
Он порывался подойти к ней, но Гурский оттеснил его плечом, вышел вслед за Таней в переднюю и молча подал ей полушубок. Она благодарно кивнула ему, закрыла за собой дверь, быстро прошла мимо смерившей ее долгим взглядом дежурной по этажу и стала спускаться.
Спустившись в вестибюль, она увидела издали стоявшего около портье и звонившего по телефону Гусарова. "Наверное, опять справляется о жене. Вот почему он ушел: оттуда, из номера, звонить не хотел..." И помахала Гусарову на прощанье рукой. И он тоже заметил и помахал ей рукой.
12
Когда Таня сказала Каширину "мне нужно идти", она еще сама не знала, куда пойдет, а сейчас, спустившись в вестибюль и увидев Гусарова, вдруг решила. Кроме поручения, которое она уже выполнила, повидав Артемьева, у нее было в Москве еще одно, такое же невеселое, от той старухи, врачихи, Софьи Леонидовны, у которой она жила в Смоленске.
Таня уже два раза ходила по адресу, который ее когда-то заставила наизусть заучить Софья Леонидовна. Два раза была в этом глухом дворе, в Брюсовском переулке, и два раза не заставала женщины, которая ей была нужна.
"Ну что ж, схожу в третий раз, как раз сегодня и пойду. Может, даже и хорошо, что сегодня", – подумала она, хотя сегодня с утра ей никак не приходило в голову идти туда с этим печальным поручением.
Свернув с улицы Горького в Брюсовский переулок, она вошла в уже знакомые низкие и глубокие ворота, похожие на положенный на землю каменный колодец, дошла до самого дальнего углового подъезда и постучала в дверь на первом этаже. Она мысленно примирилась с тем, что и теперь, в третий раз, не застанет той женщины, но терпеливо стояла и стучала в дверь, глядя на лохмотья драной дерюги, на концы проводов и круглые следы звонков, на остатки таблички с фамилиями жильцов: "Никодимов – 1 зв. Волосевич – 2 зв. Курдю..." Дальше было оборвано.
Наконец, когда она решила уходить, дверь открыл тот же старик, который открывал ей и раньше, худой, заросший седой щетиной и с такой кривой шеей, что казалось, ему когда-то отрезали голову, а потом снова приставили, но уже не там, где она была, а ближе к одному плечу и дальше от другого.
– Волынская дома? – спросила Таня.
Но старик не стал, как в прошлые разы, молча вертеть головой на кривой шее, а сказал тонким, детским голосом:
– Дома. А вы к ней?
– К ней.
– Пройдите.
Он пропустил Таню, запер дверь на ключ и поплелся в глубь квартиры, волоча ноги в обрезанных, как калоши, валенках. Думая, что он показывает ей дорогу, Таня пошла за ним, но он обернулся и сказал:
– Не сюда, вон туда, по коридору последняя дверь.
И ткнул рукой налево.
Таня пошла налево, но коридора не увидела – увидела дверь; других дверей не было, и она открыла ее. За дверью действительно был темный коридор. Ударившись обо что-то, она пошла по коридору, шаря руками по стенам. Сначала она нащупала дверь справа, потом другую слева и уже думала постучать в нее, но где-то впереди услышала стук машинки и, вспомнив, как Софья Леонидовна говорила, что ее сестра машинистка, ощупью добралась до последней двери.
Машинка за дверью остановилась и снова застучала. Таня отворила дверь и шагнула в комнату.
– Можно?
Накрытая прожженной газетой настольная лампа освещала стол, у которого, сгорбясь, сидела за пишущей машинкой старуха в пальто с поднятым воротником и в вязаном платке, намотанном на шею так, что он закрывал ей рот. Старуха повернулась, и Таня вздрогнула: сидевшая за машинкой старая женщина была так похожа на свою сестру, что казалось, сама Софья Леонидовна ожила и сидит здесь, в этой комнате, перед Таней.
– Если за работой, то еще не готово, – сказала старуха. – Я болею... Тридцать страниц осталось.
– Нет, – растерянно сказала Таня. – Я...
Она все еще не могла отделаться от ощущения, что перед ней сидит Софья Леонидовна.
– Я к вам от вашей сестры...
– Нет у меня никакой сестры.
– Вы меня, наверно, не поняли, – растерянно сказала Таня. – Я из Смоленска...
– Из какого Смоленска? – спросила старуха так, словно был еще какой-то Смоленск, кроме того, в котором была Таня.