Текст книги "Гораздо тихий государь"
Автор книги: Константин Шильдкрет
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
Только добравшись до Кремля, Алексей почувствовал себя в безопасности. После трапезы он ушел в крестовую – служить молебствование о чудесном избавлении «от грозившие лютые смерти» и помолиться за упокой новопреставленных рабов Божьих Петра и Левонтия.
Поздней ночью, расставаясь с Марьей Ильиничной, он не удержался, похвастал:
– А вышло премудро, свет-царица моя! По чьему благоволенью Петра с Левонтием казнью казнили на радость смердам?
Он ткнул себя пальцем в грудь.
– По нашему, по государеву повелению… Разумеешь?
– Коли воля твоя, разумею, – ответила царица.
Алексей, любя, провел по лицу ее ладонью.
– Проста же ты, Марьюшка… По той самой пригоде выходит, что друг я не начальным людям, а смердам. Добро?
В опочивальне, прежде чем улечься, Алексей сел за стол, достал из ящика пергамент и принялся вслух обдумывать складывавшуюся в голове виршу:
Раб Божий Алексей-государь.
Уповай всем сердцем на милости вышние
И не будет тебе от того от всевышнего
Ни туги, ни кручинушки, ни горюшки-горькие.
Он торопливо записал слова, с любовью снова прочел виршу и подмигнул в сторону темного окна:
– Пропишу-ко я и про нынешний день!
Перо усердно заскрипело:
Лето 7156 июня во второй ден. В тот ден до десятого часу было красно и ветрено, а с десятого был гром и шел дожд велик часа з два, а потом шол дожд маленький и до вечера с перемешкою: а в ночи было тепло, а вчерашний ден на утренней заре шел дождик не велик…
Почесав переносицу, Алексей задумчиво уставился в подволоку и, уловив мысль, снова склонился над пергаментом:
…А еще упокой, Господи, души усопших раб твоих Петра и Левонтия. А еще нынче смутьяны смутили. Да не на того напали. Ведомы мне все пути непрохожие в ихнюю душу разбойную. А еще у свет-Марьюшки нынче сумерничал. Гораздо добро создал Господь теплых женушек человекам. Алексей, всея Руси царь-государь.
Глава IV
Ртищев потерял счет времени: ему казалось, что лежит он в черной норе тысячи лет и ничего, кроме тьмы и небытия, не было во все времена.
С тех пор, как пономарь, узнав о неожиданно вспыхнувшем бунте, схоронил постельничего в церковном подвале, сразу оборвалась всякая связь с живой жизнью. Уткнувшись лицом в землю, Федор лежал, не смея ни пошевельнуться, ни громко вздохнуть. Осмелевшие мыши, которых было тут великое множество, сновали вокруг него, забивались под кафтан и, попискивая, бегали по спине.
Потеряв всякую надежду на избавление, Федор решил смириться, покаяться перед смертью в грехах. Однако, несмотря на усилия, ему не удавалось сосредоточиться. В самые проникновенные мгновения, когда страстной молитвой удавалось вызвать в мутнеющем воображении призрак ангела, – откуда-то, из глубины души, настойчиво поднимался образ чернокудрой маленькой женщины. Она неслышно усаживалась у ног Федора, и ангел темнел, исчезал. «Янина, – шептал Федор, – откликнись, горлица моя сизокрылая!..»
Отчаянный писк мышей возвращал Ртищева к действительности… Одолеваемый призраками и измученный непосильный борьбой с ними, он наконец забылся в полубреду.
Вдруг он в ужасе вскрикнул и отполз в угол: на него, раскачиваясь и пригибаясь к земле, двигалась какая-то тень.
– Тут, господарь?
– Митрий?
– Я самый.
Узнав пономаря, постельничий бухнулся перед ним на колени.
– Не губи! В той соли нету моей вины!
Пономарь отпрянул в сторону и приподняв половицы, шепнул дьячку:
– Ополоумел постельничий, меня испужался. Ходи сюда.
Дьячок подобрал подрясничек, спрыгнул в подполье и одной рукою сгреб Федора. «Родовитых кровей человек, а весом с кутенка», – с удивлением подумал он, вместе с ношей своей поднимаясь наверх, в церковь.
– Разрази меня огнь пророка Ильи, ежели сам государь не посетит храма сего и не содеет придела каменного в памятку нынешнего моего избавления! – клятвенно воскликнул Ртищев, убедившись, что опасность миновала и, порывшись в карманах, подал дьячку горсточку серебра.
Вышли на паперть. Дьячок скосил глаза в сторону избы Григория.
– А коли к слову придется, обскажи государю, дескать, речет дьячок: в избе гончара-де смутьян пребывает, Корепин Савинка.
И он рассказал все, что слышал от людей про Савинку.
* * *
Отоспавшись в избе пономаря, Ртищев укатил в построенный им на собственные деньги Андреевский монастырь.
На монастырском дворе постельничего встретил ученый монах Дамаскин Птицкий.
– Возрадуйся, раб Божий Феодор, яко удостоишься ныне зреть мужа премудрого, – сообщил он, благословляя гостя. – Гостюет у нас преосвященный Никон, митрополит Новогородский.
Ртищева проводили в особый покой, предназначенный исключительно для бесед и прохождения «ученой премудрости». Там собрались уже все тридцать монахов, выписанных государем из Киево-Печерской лавры и иных украинских монастырей. В красном углу, за отдельным столом, сидел Никон.
Федор сложил пригоршней ладони и подошел под благословение к митрополиту.
– Основатель смиренной обители сей, – доложил Епифаний Славинецкий.
Ленивым броском Никон перекрестил воздух и ткнул волосатую руку в губы постельничего.
– Давненько не зрел я тебя, Федор Михайлович.
Польщенный вниманием преосвященного, Федор отвесил глубокий, по монастырскому уставу, поклон.
В дальном углу покоя стояли подьячие Лучка Голосов, Степка Алябьев, Ивашка Засецкий и дьячок Благовещенского собора Костька Иванов – ученики Андреевского монастыря. В вытянутых руках они держали благоговейно, как держат Евангелие, раскрытые греческие грамматики и выбивались из сил, чтобы показать, с каким усердием долбят они заданные уроки. Временами, когда никто на них не глядел, они выпрямляли согбенные спины, высовывали язык в сторону учителей и с наслаждением плевали в страницы учебников.
– Не приступить ли со страхом? – спросил, ни к кому не обращаясь, Арсений Сатановский, вытащив из-за пазухи учебник.
Маленькие и круглые, как у птицы, глаза Никона, остро уставились в монаха.
– А не передохнуть ли вам нынче ради для приезду нашего?
Бородатые лица учеников вспыхнули радостью. Руки сами собой сомкнулись, с шумом захлопнув опостылевшие, ненавистные книги. Сатановский послушно распустил учеников. Размяв занемевшие члены, Никон тяжело поднялся и пересел к общему столу.
– Премудростям иноземным малых сих навычаете? – не то насмешливо, не то строго прищурился он и сжал в кулаке жесткий волос седеющей бороды.
Ртищев выпятил грудь.
– Так, владыко. Навычаемся грамматике греческой, латинской и славянской, риторике, филосопии и другим словесным наукам во имя Отца и Сына и Святого Духа и на благо Российской земли.
Беседа, в начале робкая и неуверенная, оживилась, когда перешла на волнующие монастырь вопросы образования. Федор напомнил о переведенной Славинецким книге о «Гражданстве и обучении нравов детских».
Никон сразу стал внимательней и серьезней.
– Чти, отец, – приказал он и, усевшись поудобнее, ткнулся бородою в ладонь.
Долго, с большим увлечением, спорили монахи о книге. Каждый стремился показать перед Никоном свою ученость и ни за что не соглашался с мыслью, высказанной соседом, как бы справедлива она ни была. Наконец митрополиту наскучил спор, грозивший затянуться до бесконечности, и, чтобы покончить с ним, он сказал наставительно:
– Всякое учение, поеже несть в нем хулы на Бога, есть пользительно государству.
– Аминь, – перекрестились монахи и прекратили спор.
Сухой взгляд Никона повлажнел, смягчив выражение скуластого, неприветливого лица.
– Был и я в давние годы, яко червь неразумный, и вот сподобил Господь приобщиться премудростям книжным.
Он мечтательно склонил голову на широкое плечо свое. Ртищев придвинулся поближе и весь обратился в слух.
– Показал бы ты нам милость, владыко, поведал бы о путях жития твоего, – умильно уставился Сатановский на преосвященного.
Никон поиграл золотым наперсным крестом, даром царя, сладко зевнул и перекрестил рот.
– И то поведал бы, – просительно протянул постельничий.
– В дальние годы, – начал митрополит, – был я не то чтобы из малого рода, а рожден от доподлинного мордовского смерда. А господарь наш, неведомо пошто, невзлюбил родителя моего и всякой пыткой пытал. А стану я перед господаревы очи – тож и меня ни в чем не миловал. И секли меня так, что до сего дни не уразумею, как не вытряхли душу мою из телес…
Он на миг остановился, с немой укоризной глядя на образ, и вдруг с необычайной силой стукнул кулаком по столу. Развесивший уши Федор вздрогнул от неожиданности. Монахи смиренно склонили головы и молчали.
– А и было мне, недостойному, видение, – продолжал Никон, – услышал я глас светлый, яко венец на челе Богородицы, и солодкий, яко причастие нерукотворенное: «Восстань, отроче, и гряди в иные земли научитися книжным премудростям. И благо ти будет. И будеши превыше всех во христианстве сидети». А внял я гласу небесному и отошел из своей земли в землю иную.
Он встал и подошел к окну. Его лицо потемнело, покрылось крупными каплями пота.
– Колико тут пережито! – с искреннею тоскою вырвалось из крепкой и выпуклой груди его. – И в гладе томился, и от стужи студился лютой, одначе, думу свою держал неотвратно: все превзойду и стану я в славе превыше всех человеков!
Глаза его зажглись величавой гордостью. Борода взмела воздух, будто очищая все, что мешало владыке в пути.
– Тако и свершилось по реченому… Еще ходил я попом на селе, а смерды великим страхом страшились меня. А в те поры прослышал про меня архиерей и повелел предстать пред очи свои: «Добро, чадо, – рек он мне, – пасешь ты стадо Христово, ибо единым страхом перед господарями черные людишки спасутся перед отцом небесным». И, благословив меня, повелел принять постриг монашеский… И возвеличился я, да не до вышнего краю! Грядет еще час славы моей.
Заблаговестили к вечерне. Никон вытер с лица пот, перекрестился и, приняв из рук согнувшегося послушника жезл, не торопясь направился к выходу. За ним чинно двинулись остальные.
После вечерни монахи вновь собрались в учебном покое, чтобы обсудить Соборное уложение, которое затеял составить государь.
Никон пытливо оглядывал высказывавшихся, стараясь проникнуть в их сокровенные думы, и что-то записывал на клочке пергамента. Монахи ежились под его взглядом, робели и осторожно следили за митрополичьей рукой, желая узнать, что он пишет. Только Ртищев чувствовал себя великолепно и с детским простодушием восторгался умом Никиты Одоевского, Семена Прозоровского, Федора Волконского, дьяков Гаврилы Левонтиева и Федора Грибоедова, кропотливо собиравших старые, покрытые пылью веков обычаи и законы и представивших Алексею записку о новых законах.
– А для кого то Уложение? – поморщился Никон.
– Вестимо, для сиротин царевых, – пожал плечами постельничий.
Губы Никона задрожали, как у голодного пса, почуявшего запах говядины.
– То-то, что для сиротин, а не для правды.
Набравшийся смелости Славинецкий вступился за Ртищева, но митрополит властно топнул ногой:
– Уложения собирают боязни ради междуусобия от всех черных людишек, а не истинные правды ради! Тих, гораздо тих государь… Утишить мыслит уложениями воров да смутьянов. А то не уложениями смиряется, а батогами да дыбою.
Он разгневанно вышел из трапезной в свою келью. Монахи бросились было за ним, но остановились в сенях, боясь еще больше восстановить его против себя.
– Будет потеха, – горько пожаловался Сатановский, – не миновать, челом ударит на нас государю.
– А ты не каркай, – перекосил лицо Славинецкий.
Сатановский вызывающе оглядел обидчика.
– И деды мои, и прадеды не воронами, а кречетами почитались, ты же от начала века некормленным псом воешь да псиною отдаешь!
Еще мгновение и они вцепились бы друг другу в бороды, но тут на пороге показался Ртищев, и застигнутые врасплох монахи низко поклонились друг другу.
– Благослови, отец, – буркнул Сатановскому Епифаний.
– Благословен Бог наш всегда, ныне и присно, и во веки веков, – пробормотал тот, еле сдерживаясь.
Федор с умилением глядел на монахов.
– Колико радостно зреть смиренное житие ваше!
Едва постельничий простился и ушел за ворота, Епифаний засучил рукава:
– А не благословишься ли и ты, ворон, благословением?
Сатановский толкнул его в грудь.
– Гряди ты к ведьме под хвост, филосоп козломордый!
* * *
Ежась от промозглой ночной сырости, Ртищев верхом на низкорослом коньке трусил к Кремлю.
У Спасских ворот он передал скакунка дозорному стрельцу и, помолясь на храм Василия Блаженного, скрылся в темноте двора.
В царевой опочивальне при свете восковой свечи, за круглым столиком, полураздетый Алексей играл в шахматы с Милославским. Федор потоптался перед дверью и нерешительно кашлянул.
Государь недовольно покосился на дверь, но тотчас же снова склонился над шахматами.
– Аи ловок же ты, государь, – с нарочитым восхищением всплеснул руками Илья Данилович, – колико не тужься, а не одолеть тебя.
Постельничий прыснул и помотал головой. «Хитра лисица, – подумал он не зло, – а сам, небось, токмо и норовит, чтобы поддаться». Он чуть приоткрыл тяжелую дверь.
– Жив? – сердечно протянул к нему руки царь.
– Жив, государь!
Милославский похлопал постельничего по плечу.
– А ныне и не бойся, ибо всех коноводов вечор людишки мои изловили.
Алексей нахмурился.
– Гоже ли? Сдается нам, мы посул давали не займать бунтарей?
Глаза окольничего заблестели лукавыми искорками.
– Нешто мы смутьянов ловили? Мы татей вязали.
Он рассмеялся и присел на лавку.
– А не забыл ли ты, Данилыч, про Корепина? – прищурился постельничий. – Про гончара Корепина Савинку?
Царь порылся в ящике стола, достал бумагу и внимательно просмотрел список изловленных бунтарей.
– Доподлинно, не зрю сего имени, – сказал он, сурово взглянув на тестя.
Милославский торопливо вскочил.
– Сейчас же вора изловим!
Прихватив с собою Ртищева, он поскакал в Разбойный приказ.
* * *
Савинка пробудился от громкого стука в дверь. Неслышно поднявшись, он чуть отволочил доску волокового оконца и пристально вгляделся в тьму. Стук повторился с большей настойчивостью и силой. «Стрельцы!» – скорее догадался, чем увидел гончар.
На соломе, в углу, заворочался разбуженный Григорий. Из закутка ни жива, ни мертва выглянула Таня.
– Эй, вы там, отоприте!
Савинка направился к двери. Девушка бросилась к нему:
– То по твою душу пришли… Беги!
Он безнадежно опустил голову.
– Куда побежишь от ока царева. Да и не чуешь – весь двор окружили, проклятые…
Глава V
Грязный туман таял, обнажая поблескивавшую гладь Москва-реки. На восходе, точно расшитый золотом и изумрудами охабень боярышни, покачивалось прозрачное облачко. Из-за рощи, сквозь дымчатую пелену, стыдливо глядело солнце.
Ртищев, прилизанный и умытый, расхаживал по необъятному двору своей усадьбы, раскинутой в Конюшенном переулке Арбата, и нетерпеливо дожидался кого-то.
Наконец, к воротам подошел, одетый в подрясничек; сутулый старик. Федор бросился навстречу гостю. В хоромах, заперев дверь на засов, старик опустился на колени.
– Николай, угодник Божий, – зашамкал он, стукнувшись об пол лбом, – помощник Божий… Реки за мной, господарь.
Федор повторил произнесенные стариком слова.
– Ты и в поле, – возвысил голос гость, – ты и в доме…
– Ты и в поле, ты и в доме, – молитвенно вторил постельничий.
– В пути и в дороге, на небесах и на земли заступи и сохрани от всякого зла.
– От всякого зла, – эхом отозвался Ртищев и поднялся с колен.
Старик, поклонившись хозяину, достал из-за пазухи две свечи.
– Сажи маненько сдобыть бы, – попросил он, озираясь по сторонам.
Постельничий вышел в сени и шепнул дворецкому:
– Сажи сдобыть ведуну.
Дворецкий стремглав бросился исполнять приказание.
Вываляв свечи в саже, ведун на каждой из них, у самого верха, начертал первые буквы имени женщины, которую называл господарь, и утыкал буквы иголками.
– Время и огонек вздуть, – сказал он вполголоса.
Федор дрожащей рукой зажег свечи.
– Внемли, – насупился ведун, – егда почнут падать иглы, дуй в сторону, в коей живет зазноба, и реки за мной заговор.
Раздув до последней возможности щеки, Федор исступленно дул в окно и нараспев повторял за ведуном:
– Стал не благословясь, пошел не перекрестясь, из дверей в двери, из ворот в ворота, вышел в чисто поле, стал, оборотился, свистнул тридевять раз и хлестнул тридевять раз, вызвал тридевять сил…
– Вертись на одной ноге! – крикнул старик и схватил Ртищева за плечи, с силою закружил его. – Вертись да приговаривай с упованием: вы, слуги верные, сослужите мне службу правильно, запрягите коня вороного и съездите за тридевять верст…
Ртищев неожиданно остановился и замахал руками.
– Какой тут тридевять верст? Доплюнуть – добежать до зазнобы моей.
Старик свирепо схватил Федора за ворот.
– Весь заговор разметал словесами своими! Нешто я мене твоего ведаю, где зазноба живет?
Он повторил снова весь обряд заговора и поклонился хозяину до земли.
– На дыбе пытать ее будешь, в землю схоронишь, а никуда не вытряхнешь любовь бесконечную.
Ведун взялся за ручку двери и, не поглядев на серебро, щедро врученное ему Федором, собрался уходить. Вдруг на лице его изобразился испуг.
– Ведь эко запамятовал… Вот оно – древние-то годы!.. Черны, сказываешь, у зазнобушки волосья на голове?
– Черны, Миколушка. Чернее ночи черны.
– Вот по сей пригоде и должен я на груди носить за любовь за сию нерушимую перстень златой с камнем агатовым.
Постельничий облегченно вздохнул.
– Пожалуешь к вечеру, будет тебе перстень, Миколушка.
Выпроводив ведуна, Федор обрядился в новый кафтан и вышел на крыльцо. На дворе копошились холопы – чинили сбрую, ожесточенно чистили и скребли застоявшихся аргамаков, бегали без толку в сарай и подклеть – прилагали все старания, чтобы обратить внимание господаря на свое усердие. На противоположном конце двора за низкою изгородью, на огороде, перекидываясь веселыми шутками, работали девушки.
Ртищев поглядел на небо и решив, что уходить еще рано, побрел от нечего делать в огород.
Девушки побросали работу и бухнулись ему в ноги.
– Единому Господу поклоняйтеся, – назидательно пискнул постельничий.
Он приготовился произнести свою обычную речь, в которой проповедывал «братство всех людей во Христе», но, услышав благовест, круто повернулся, раздал узенькое лицо в блаженную улыбку и, сорвав с головы шапку, перекрестился.
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа.
– Аминь! – хором закончили девушки и снова поклонились господарю.
Федор отправился в церковь. Устроившись на клиросе, он безмолвно воззрился на образа. Однако молитвенное настроение не приходило. Взор то и дело обращался к окну, а в мыслях против воли стояло все одно и то же: продаст или не продаст?
* * *
Кое-как отстояв обедню, постельничий чуть ли не бегом пустился в сторону Знаменского переулка, к усадьбе дворянина Буйносова.
Буйносов увидел раннего гостя через окно и, в знак почтения, вышел к нему навстречу.
– Дай Бог здравия гостю желанному.
Пригнувшись, он обнял постельничего и троекратно облобызался с ним.
В тереме Федор долго крестился на образа, потом еще раз поклонился хозяину и, захватив в кулак маленький, утыканный реденькою щетинкою подбородок, присел к столу.
Со двора заунывною жалобою доносилась чуть слышная песня.
Лебедь белую во чужой сторонушке захоронили,
Со лебедь белою друга милого да разлучили,
Да, эх, кручинушка, да долюшка сиротская!
Знать, тобою, долюшка, нам дадено
Вековать ли с горюшком век-вечные,
Во слезах зарю встречаючи,
Да в горючих зорьку провожаючи…
– Добро девки поют, – мечтательно закатил глаза, постельничий.
Буйносов чванно выставил живот.
– А краше всех, гостюшко, поет полонная женка Янина.
Федор смущенно поглядел на пальцы свои и отошел к окну.
– Эко, траву нынешним летом, как прорвало!
Буйносов торопливо перекрестился и сплюнул через плечо.
– Дурное око ворону на потребу, доброе же слово хозяину на корысть, – трижды проговорил он скороговоркой и потом уже спокойно прибавил: – Травы, доподлинно… могутные ныне травы, благодарение Господу.
Помолчав немного, Ртищев снова присел рядом с хозяином.
– Ежегодно радуются люди траве зеленой, – улыбнулся он печальной улыбкой, – а того в толк не возьмут, что оком не мигнешь, как травушке той и кончина века пришла.
Буйносов сочувственно покачал головой.
– Так и живот человеческий.
Потерев раздумчиво лоб, Ртищев забарабанил пальцами по столу.
– Читывал я, Прокофьич, и греческую премудрость, и многие тайны спознал, а все в толк не возьму: пошто и человек, и трава смертью помирают, а мир как будто и не помирал николи? Как жил много годов назад, так и жительствует.
Он беспомощно заморгал глазами и спрятал в ладони потемневшее лицо.
– Сдается мне, что и человек, как трава: коль един на земли сиротствует, нет ему ни доли, ни радости… Все кручинится да тужит человек одинокий. А позабыть ежели про себя да к людям податься, особливо ежели к женке, то ли жизнь пойдет!
Прокофьич нетерпеливо дослушал гостя и грозно сдвинул рыжие брови.
– Не до того еще допляшешься с борзостями еллинскими! Ума решишься! А пошто наважденье такое?… По то, Федор Михайлович, что старину позапамятовал. Нешто так отцы и деды наши на мир Божий глазели? Нас как навычали? Егда поспрошают тебя, ведаешь ли филосопию, отвещай: еллинских борзостей не текох, риторских астромонов не читах, с мудрыми филосопами не бывах, но учуся книгам благодатного закона, как бы можно было мою грешную душу очистить от грехов.
– Не то! – воскликнул Федор, – против старины не смутьян я. Но ведаю, что не весь живот человеческий познала древняя мудрость.
Песня за окном то таяла, припадая к земле, то вздымалась к небесам, исполненная кручины, то билась отчаянно в воздухе, как бьется отяжелевшими крыльями смертельно раненный сокол.
– Эко, девки печалуются, Прокофьич!
Буйносов выглянул в окно.
– Сызнов Янинка раскаркалась!.. Ужо закажешь десятому, как лихо накликивать.
Тяжело отдуваясь, он вышел на двор. Ртищев обеспокоенно последовал за ним.
При появлении господаря девки упали ниц, ткнувшись лицами в землю.
– Пожалуй-ко, покажи милость, подойди-ка к крыльцу, – поманил Прокофьич пальцем Янину.
Неторопливо поднявшись, женщина спокойно пошла на зов.
– В нога! – крикнул господарь, наотмашь ударив ее по лицу.
– Как тебе сподручнее будет, – гордо сверкнула глазами Янина, опускаясь на землю.
Осанка ее, так не похожая на осанку даже самых родовитых российских женщин, величавый взгляд больших серых глаз и чуть вздрагивающие от скрытого возмущения ноздри привели Буйносова в неистовство.
Федор, чтобы выручить Янину, стал между нею и Прокофьичем.
– Неужто песней сиротской можно лихо накликать?
Чуть приподняв голову, женщина обдала постельничего признательным взглядом.
– А ежели лихо не накличет, – огрызнулся хозяин, – то уж вернее верного девок от работы отвадит!
Он кликнул дворецкого и, не обращая внимания на немую мольбу Ртищева, приказал:
– Сечь ее крапивой до четвертого поту!
Ртищев гневно вцепился в руку Буйносова.
– Опамятуйся!
Но дворецкий, покорный приказу, поволок женщину через двор.
– Дружбы для! – крикнул постельничий. – Не соромь полоняночку.
Буйносов упрямо мотнул головой и, увлекая за собой не выпускавшего его руку гостя, пошел в конюшню.
– Продай женку, Прокофьич! – завизжал Федор, едва холоп замахнулся на женщину пучком крапивы.
Глаза Буйносова подернулись усмешкою. Чтобы еще больше раззадорить гостя, он сорвал с гвоздя плеть и, с наслаждением крякнув, трижды полоснул Янину. Ртищев умоляюще протянул к нему руки:
– Ничего не пожалею, бери колико волишь!
Хозяин кинул плеть под козлы.
– Не можно. Рад послужить, да самому холопы надобны.
– Дружбы для нашей!.. До скончания живота памятовать буду добро твое…
Буйносов почесав затылок, нерешительно помялся и с сожалением поглядел на гостя.
– Нешто для дружбы?… А дружбы для и мы не бусурмане. Задаром отдам! За двести рублев.
Федор всплеснул руками.
– Окстись! Да нешто бывало, чтобы за холопку боле трех рублев плачивали?
Ни слова не ответив, Прокофьич вытер руку о полу кафтана, перекрестился и кивнул кату [11]11
Кат – палач.
[Закрыть].
– Ты ей пятки полехтай огоньком.
– Дворянин, а рядишься, что твой татарин, – не выдержав, проговорил постельничий и гадливо сплюнул.
– Так-то ты! – заревел Буйносов. – В батоги ее!
Каты бросились к батогам. Обомлевший Ртищев отпрянул к двери, но тотчас же ловким движением вырвал из руки холопа батог.
– Царю ударю челом, не попущу! Нету такого закону, без суда людишек казнью казнить.
Лютый гнев помутил рассудок Прокофьича. Он отшвырнул далеко в сторону заступника женки и схватил секиру.
– А коли не волен ныне я, господарь, над смердами расправу творить, так на же!
Федор, собрав все свои силы, метнулся к козлам.
– Бери!.. Двести пятьдесят бери, токмо помилуй!
– То-то же, – спокойно ответил Буйносов, опуская секиру, – вон оно до чего довел ты меня, Федор Михайлович. Еще бы время малое, грех смертный принял бы на душу.
Федор сжался и, боясь вновь рассердить неудачным словом хозяина, угрюмо молчал.
В терему они ударили по рукам. Дворецкий побежал за дьячком. Подоспевший Буйносов, довольный выгодной сделкой, предложил гостю вина.
– Не вкушаю, – поморщился постельничий, – не тешу нечистого.
– Вольному – волюшка, а спасенному – рай, – презрительно ухмыльнулся Прокофьич. – Токмо по-нашему, по-неученому, не грех бы для крепости пообмочить купчую отпись.
Он увел Ртищева в трапезную и насильно заставил пригубить корец.
– А остатнее я отхлебну.
В дверь просунулась голова дворецкого:
– Доставил.
Буйносов надменно оглядел пошедшего дьячка и, не ответив на глубокий поклон его, спросил:
– Горазд ли ты купчую отписывать?
– Тем и живы опричь служения в храме, – почтительно закивал дьячок и достал из болтавшегося на животе мешочка чернильцу.
– А коли горазд, строчи, вислогубый!
Дьячок повел кожей на лбу – из-за дрогнувшего уха выскользнуло перо и, точно прирученное, упало промеж растопыренных пальцев.
– Про что отписывать, господари?
Выслушав Буйносова, он припал на одно колено и, вытягивая горлом, в лад поскрипывавшему перу, застрочил купчую. Покончив с делом, он перекрестился на образ, высморкался и загнусавил:
Купчая отпись на проданную польскую женку Янину. Се я, Иван, сын Прокофьев, дворянин Буйносов в нынешнем сто пятьдесят седьмом году, продал я, Буйносов, свою польскую полонную женку Янину постельничему Ртищеву Федор Михайловичу. А у тое женки глаза серые, волосы черны на голове. А взял я, Иван сын Прокофьев, за ту свою полонную женку у него, Ртищева, 250 рублев денег. А впредь мне, Буйносову, до тое женки дела нет ни роду моему, ни племени, не вступаться… И буде кто станет в ту женку вступаться, а мне, Ивану, сыну Прокофьеву, очищать и убытку никакого ему, Ртищеву Федор Михайловичу, не довести. В том я, Буйносов, ему Ртищеву, отпись дал. А отпись писал дьячок Васька Лотков лета 7157 году.
Ртищев в знак согласия качал головой. Он торжествовал. Что там деньги! Главное, сбылось, наконец, то, о чем он мечтал больше года, никому не смея поведать свою тайну. Да и как можно было ему – постельничему, господарю – прийти к Буйносову и откровенно сказать о своей любви к какой-то безвестной полонной женке!
* * *
В колымаге Прокофьича постельничий умчался к себе в усадьбу за казной. К обеду все было готово. Купчая отпись осталась в руках Федора, а Янину Буйносов обещался доставить на следующее утро, так как ей нужно было отлежаться после побоев.
Спрятав купчую на груди, Ртищев облобызался с хозяином и укатил во дворец.
Прокофьич на радостях пригласил соседей и мертвецки напился.
– Ловко я его, ха-ха-ха!.. – гремел его густой бас в низких хоромах. – Секи! Ха-ха-ха-ха!.. Я секу, а он, гнида болотная – «Полсотни рублев прикину, помилуй токмо, продай полонную женку». Ха-ха-ха!..
Тревожно и почти без сна провел Федор ночь. Едва забрезжил рассвет, он вскочил с постели и, позабыв о молитве, припал к окну. Дважды заходил в опочивальню дворецкий, о чем-то докладывая, спрашивал о чем то, и даже как будто, набравшись смелости, дергал господаря за край рубахи – но Федор только отмахивался.
– Сызнов блажит! – с сожалением пожимал дворецкий плечами и уходил ни с чем в полутемные сени.
Наконец, на дороге показалась Янина.
– Принимай! – взвизгнул Ртищев и бросился в сени, но вовремя опомнился. – Ты вот что, Флегонт, – поднялся он на носках, чтобы казаться солиднее, и постучал зачем-то пальцем по груди дворецкого. – Я… того самого, как его… вечор полонную женку купил. От лютые смерти Христа для спас… Так ты ужо, Флегонтушка, баньку задай той полонянке, да ласковым словом примолви. Хоть и из ляхов она, а все же душа человеческая.
Выпроводив дворецкого, Федор снова приник к окну.
Пошатываясь, маленькая, пришибленная, с беспомощно болтавшимся в руке узелочком, точно олицетворение скорби и беспросветного одиночества, Янина шагала к резному крыльцу.