Текст книги "Даурия"
Автор книги: Константин Седых
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 62 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]
V
Хорошо потрудились мунгаловцы за время отсутствия Каргина и Забережного. Пользуясь сухой и ясной погодой, занимались они скирдовкой хлебов. Еще с дальнего бугра увидели Каргин и Семен давно знакомую, но вечно новую и радостную картину. В золотисто-розовом свете вечернего солнца виднелись в казачьих гумнах любовно сложенные скирды, багряные стога гречихи, белые ометы овсяной зеленки. Тесно было гигантским скирдам богачей на просторных гумнах. Как горы, выглядели они рядом с тощими скирдами поселковой бедноты.
Когда проезжали мимо гумен купца Чепалова, Платона Волокитина и братьев Кустовых, Каргин завистливо сказал:
– Ты смотри, сколько у них нагорожено. Что ни кладь, то амбар хлеба. Всем они нос утерли. За такими нам, грешным, не угнаться. Умеют…
– Чужими руками и не то можно сделать, – зло перебил его Семен. – Эти сволочи пшеницей засыпятся, а работникам при расчете по пятнадцати рублей за год отвалят. Знаю я их.
– И чего это ты злишься, Семен? Каждый справный хозяин у тебя – сволочь да подлец. Нехорошо, паря, так. Надо же меру знать.
– Оттого, что у меня на гумне полынь да крапива.
– А кто же виноват в этом?
– Все, кто мне ходу в жизни не дает.
– Ну, это ты через край хватил. Нечего на других пенять, если сам во всем виноват. С умом нужду всегда осилить можно.
– Конечно, если совесть потерять, тогда рубли сами в карман полезут. А я этого не хотел и не хочу.
– Чудно ты рассуждаешь, – хлестнув коня нагайкой, сказал раздраженно Каргин. – По-твоему, у нас только бессовестные хорошо живут. С такими, паря, суждениями недолго и в Горный Зерентуй попасть.
– Что же, если донесешь куда следует, очень свободно могу вместе с Васюхой Улыбиным очутиться.
– А ну тебя к черту! – выругался Каргин и поспешил расстаться с Семеном, свернув в первый попавшийся переулок.
Вечером пришли к Каргину послушать новости Платон Волокитин и Петрован Тонких.
– Ну, как твой кузнец? – спросил Петрована Каргин. – Он что-то давно глаз ко мне не кажет.
– Работы у него много. Он теперь частенько и ночует в кузнице. Совсем заработался. А потом, если ты хочешь знать, дело тут не совсем чистое. Приезжают к нему в кузницу по ночам какие-то неизвестные люди. Замешкался я намеднись у себя на мельнице и чуть не за полночь домой возвращался. Поравнявшись с кузницей, увидел я в ней огонек. «Долгонько он не спит», – подумал я и решил зайти к Нагорному, чтобы спросить, какую ему завтра на обед еду прислать. Подхожу, брат, и вижу: стоят у кузнечного станка привязанные кони в седлах. Нагорный и его гости сидели в кузнице и разговаривали. А как завидели меня, так сразу воды в рот набрали. Вижу я, что не рад мне кузнец, объяснил я тогда ему, зачем побеспокоил его, и ушел. Назавтра решил спросить, что это за люди у него были. Смутился малость Нагорный, а потом, как по писаному, рассказал, что люди эти с прииска Шаманки. Возвращались они, дескать, из Нерчинского Завода домой, а за попутье привезли ему посылку от знакомых.
– Хорошее попутье – семь верст крюку, – рассмеялся Платон. А Каргин тоненько свистнул и нараспев проговорил:
– Подозрительное дело… Спасибо, Петрован, что сказал. Живем мы рядом с каторгой, а в таком месте всякое может случиться.
Назавтра Каргин поехал в станицу, чтобы сделать отчет о поездке Михаиле Лелекову и заодно рассказать о подозрительном поведении Нагорного.
Заметно важничавший перед Каргиным Лелеков долго молча разгуливал по кабинету, поскрипывая новыми сарапульскими сапогами, обирая соринки с касторовой форменной тужурки. Потом строго прикрикнул:
– Смотри, не зевай! Тут дело серьезное, политикой пахнет. Чуть что – сразу хватать надо. А потом запомни, господин поселковый атаман, раз навсегда: за станицу в ответе я. И нечего тебе без моего ведома пускать на жительство всяких проходимцев.
За кузницей была установлена слежка. Подговорил Каргин на это дело безродного поселкового бобыля Канашку Махракова, пообещав ему пару красненьких. И ровно через неделю, на рассвете, Канашка забарабанил как полоумный в ставни каргинской горницы.
– Какого черта стучишь так? Не можешь полегче? – выругал он Канашку, открывая дверь.
– Дело есть, атаман, не ругай ты меня. Зря будить я не стану… – скороговоркой сыпал Канашка. – Дай Канашке горло промочить и согреться, а Канашка тебе расскажет. Такое расскажет, что ахнешь. Только выпить надо, продрог как собака.
Как не торопил его Каргин, Канашка молчал, пока не получил из рук его бутылку водки. Добрую половину ее выпил он единым духом, остатки припрятал в карман домотканой шинелки и только тогда начал рассказ:
– Лежит это, паря, Канашка в кустиках. Краюху уплетает да звезды на небе считает. К утру от холода зуб на зуб не попадал, крутился Канашка, как червяк на огне. А когда первые петухи запели, услыхал вдруг Канашка – за речкой телега скрипит, прямо к кузнице сворачивает. Затаился тут Канашка ни живой ни мертвый. Подъехала телега, вылезли из нее двое. А кузнец их, надо быть, давно дожидался. Только стукнули они в дверь, как он их на пороге встретил. Выгрузили они из телеги какой-то сундук, занесли его в кузницу, и начался у них потом разговор. Подполз я тут к самой стене, прислонился к отдушине и замер. Всего я не понял, мозги у меня не так устроены, чтобы все понять, а что тебе надо, то понял. Расколи меня гром на этом вот самом месте, ежели не слыхал я, что разговор о побеге шел.
– О каком таком побеге?
– Из тюрьмы, паря, из тюрьмы. Все, говорят, к нему готово. Сигнал об этом из тюрьмы на волю дали. Потом приезжие Нагорного о каких-то паспортах спрашивали, а он сказал, что у него все на мази. Будто и паспорта и лошади на всех станках до самого Сретенска.
– Постой! – оборвал Каргин Канашку. – Что же ты не скажешь из какой тюрьмы побегут-то? Каторга, она велика. Тюрем у нас больше, чем церквей.
Канашка хлопнул себя ладонью по рыжей шапке:
– Экая оказия! Ведь этого, атаман, я так и не узнал. Еще когда там лежал, подумать успел: спросить бы, мол. Да не насмелился, постеснялся.
– Смотри ты, какой стеснительный! И в кого это ты такой уродился? – язвительно спросил Каргин. – И как это ты не догадался спросить Нагорного, в какое ему место нож способнее воткнуть, чтобы сдох и не пикнул.
Он приказал Канашке идти спать, а сам пошел будить понятых. И утром, когда из поселка, гремя, выезжали первые телеги за снопами, наряд вооруженных понятых подкрался к кузнице. Нагорный спал, с головой завернувшись в тулуп. Едва распахнулась сорванная с петель дверь, как он вскочил на ноги и выхватил из-под подушки револьвер, но выстрелить не успел. Ударом кулака свалил его с ног Платон Волокитин. Пока Нагорного вязали, Каргин обыскал кузницу. Сундук, о котором говорил ему Канашка, нашелся в углу, заваленный кучей угля. В сундуке оказались четыре комплекта формы чиновников горного ведомства и четыре револьвера.
– А где паспорта, господин кузнец? – спросил Каргин, подходя к Нагорному, усаженному понятыми на стоявший у порога чурбан.
Нагорный посмотрел на него ненавидящими глазами и ничего не ответил.
– Значит, язык отнялся? – прохрипел Каргин. – В морду дать тебе, чтобы разговорился, а? Могу оказать тебе эту любезность. – И он ударил Нагорного по лицу. Нагорный покачнулся, выплюнул изо рта выбитый зуб и по-прежнему продолжал молчать. Каргин собирался ударить его снова, но в это время шаривший под крышей Платон закричал:
– Нашел! – и, спрыгнув с сундука, он подал Каргину бумажник красной кожи, завернутый в клеенку.
В бумажнике лежали четыре паспорта, триста рублей денег и удостоверение, выданное управлением горного округа на имя начальника геологоразведочной партии, инженера Фивейского.
– Чисто, сволочи, работают, – разглядывая паспорта и удостоверение, с нервным смешком сказал Каргин.
Семен Забережный поил на ключе коня, когда на дороге от кузницы показались понятые, в середине которых шагал со связанными руками Нагорный. От неожиданности Семен оцепенел, покрылся холодным потом.
В тот вечер, когда он вернулся домой из своей поездки с Кияшко, Нагорный пришел к нему. После небольшой выпивки он спросил Семена:
– Хочешь, Семен, сделать одно доброе дело и заработать на нем? Очень хорошо заработать.
– Смотря по тому, какое дело. Может, ты мне предложишь Сергея Ильича зарезать. Дело это, конечно, доброе, да ведь оно тюрьмой пахнет, – сказал Семен.
– Резать, брат, никого не придется. Требуется только подать в субботу двадцать восьмого сентября две хороших тройки на прииск Шаманку и отвезти до следующего станка четырех инженеров.
– С чего это ты об инженерах хлопотать вздумал? Инженеры, если они не липовые, по прогонным листам ездят. Их на каждом станке ямщицкие тройки дожидаются. Хитришь ты что-то, как я погляжу. Давай лучше в открытую играть. Если дело подойдет – возьмусь и сделаю, а если нет – ищи другого, а я тебя не выдам. Я ведь немножко догадываюсь, кто ты такой.
И Нагорный решил говорить с ним откровенно. Он сказал, что на днях должны бежать из Горного Зерентуя четыре видных революционера. Это очень большие и очень нужные на воле люди, закаленные борцы с самодержавием. Их нужно Нагорному доставить до Сретенска как можно быстрее. Там о них позаботятся другие товарищи.
После всего, что слышал Семен от Нагорного во время прежних бесед, он был внутренне готов по крайней мере к тому, чтобы помочь при случае таким людям. И вот этот случай представился. Подумав, он сказал Нагорному:
– Помочь я тебе попробую. Зарабатывать на этом деле не стану, а подыскать подходящих ямщиков попытаюсь.
После того Семен успел договориться с контрабандистом Лаврушкой, человеком отчаянной жизни, о лошадях и даже вручить ему полученный от Нагорного задаток. Лаврушка выговорил условие – в случае неявки пассажиров в указанное место к назначенному сроку оставить задаток за собой – и был готов к выезду по первому слову Семена. А Семен ждал этого слова от Нагорного.
Вот почему Семен стоял совершенно ошеломленный, глядя, как шел и пошатывался на ходу Нагорный, низко опустив свою курчавую голову. «Если выдал, значит, забарабают сейчас и меня», – думал Семен, не двигаясь с места.
Поравнявшись, Каргин и понятые поздоровались с Семеном, как всегда, а Нагорный даже не взглянул на него. И Семен почувствовал, как свалилась с его плеч гора. Ничем не выдав своего смятения, он спросил Каргина:
– Что это случилось, Елисей?
– Да вот словили одного из тех, по которым тюрьма тоскует.
– И кто бы мог подумать! – покачал Семен головой, пристально глядя на Нагорного и глубоко переживая его беду.
…В тот день весь поселок только и говорил о Нагорном. Одни ругали его, другие жалели тайком. А Лаврушка-контрабандист, повстречав Семена, спросил его с хитрым смешком:
– Ну что, улыбнулся твой задаточек?
– Ничего не улыбнулся. Нагорный здесь ни при чем.
– Ври, ври… Так-то я тебе и поверил. Только ты не бойся, не выдам. У меня как-никак у самого тут хвост замаран.
Через месяц Семен узнал от Каргина, что Нагорному был суд в Нерчинском Заводе. Каргин присутствовал на суде в качестве свидетеля. Нагорный оказался членом партии социал-демократов. По заданию областного комитета партии он должен был содействовать побегу с Нерчинской каторги видных революционеров, активных участников революции 1905 года. На суде с ним рядом сидели и его сообщники, один из которых сумел поступить водовозом в ту тюрьму, откуда предполагался побег. Всех их осудили на бессрочную каторгу.
VI
В начале зимнего мясоеда снарядили Чепаловы сватов к Епифану Козулину. Сватами поехали Платон Волокитин, крестный отец Алешки, и жена Иннокентия Кустова Анна Васильевна, расторопная круглолицая говорунья. В обитую малиновым бархатом и золоченой тесьмой кошеву запрягли для них пару лучших коней. К размалеванной дуге с колокольцами навязали разноцветных лент. Проводить сватов вышел сам купец Чепалов. Заботливо усадив их в кошеву, он снял с головы шапку из лисьих лап и сказал построжавшим голосом:
– Ну, дай Бог… Теперь все глаза проглядим, ожидаючи.
Анна Васильевна, поправляя на плечах голубую кашемировую шаль, расплылась в улыбке:
– Постараемся, не сумневайся…
Козулиных сваты застали врасплох. Насорив по всей кухне, Епифан распаривал в печи березовые завертки к саням. Аграфена чистила на залавке самовар, а Дашутка пошла за дровами для утренней топки. Только успела она взять в руки два полена, как в раскрытые настежь ворота влетела в ограду чепаловская пара. Платон круто осадил ее возле коновязи. Украшенная лентами дуга объяснила без слов Дашутке, какие гости пожаловали к ним. У нее сразу подкосились ноги, упали из рук дрова. Платон, поскрипывая сапогами, молодцевато подбежал к ней, спросил:
– Родители дома?
Дашутка с зардевшимися щеками ответила ему кивком головы. Сказать что-нибудь у нее не хватило сил. Платон рассмеялся, подхватил Анну Васильевну под руку и повел в дом. На крыльце Дашутка опередила их. Сердце ее стучало, как у цыпленка. В коридоре она столкнулась с отцом, озадачив его непонятным криком:
– Не соглашайтесь, не пойду я!..
Забежав в горницу, упала она на кровать и уткнулась лицом в подушки, стараясь зарыться в них как можно глубже. Но через минуту поднялась, взглянула на себя в зеркало и заметалась от окна к окну, словно слепая, натыкаясь на столы и стулья. Ей было ясно, что спокойная жизнь ее в девичестве кончилась. Хорошего ждать теперь нечего. Отец и мать обязательно согласятся, и не переслушать ей уговоров и попреков. Снова придется плакать и ходить в синяках от отцовских побоев. «Попался бы он мне сейчас, так я бы ему все гляделки выцарапала», – с ненавистью думала она об Алешке, которому разрешила всего лишь два раза проводить себя с вечерки только затем, чтобы подзадорить Романа. Ведь Романа Дашутка давно простила. Втайне надеялась рано или поздно помириться с ним. Если бы Алешка заикнулся об этом раньше, она бы его живо отвадила.
Пока Дашутка горевала в одиночестве, сваты тем временем приступили к делу. Войдя в кухню, они прежде всего помолились на божницу, поздоровались и, не дожидаясь приглашения, уселись на лавку под самой матицей. Епифан и Аграфена выжидающе поглядывали на них, хотя уже и догадались, о чем пойдет разговор. Платон сидел, широко расставив колени, на которых покоились его большие, тяжелые, как топоры, ладони. Не зная, с чего начать, сидел он весь красный, словно только что вышел из бани. Наконец, чувствуя, что игра в молчанку затянулась, он вынул из нагрудного кармана гимнастерки коробку папирос, протянул ее Епифану и сказал нараспев:
– Закурим, полчанин?.. Папироски беда душистые.
Епифан хотя и не курил, но папиросу взял. Платон услужливо чиркнул спичку. Закурили, но разговор по-прежнему не клеился. Тут Анна Васильевна не вытерпела и саданула Платона локтем в бок. Платон недовольно поморщился, на лбу у него выступила испарина. Он вытер лоб ладонью и не своим, напряженным, голосом завел:
– Хорошая, паря, зима нынче… – Но здесь Анна Васильевна пуще прежнего пихнула его. «Вот чертова баба», – выругал он ее про себя и снова, как будто совсем некстати, спросил: – С хлебом-то как, пообмолотились?
– Да, близко к концу.
– Значит, оно и погулять можно, – показал он в улыбке крупные, ровные зубы и, круто повернув разговор, сказал: – А мы до вас с добрым делом, со сватаньем… – Тут они оба с Анной Васильевной поднялись с лавки, низко поклонились хозяевам и выложили скороговоркой:
– Ваш товар, наш купец. У вас красная девица, у нас молодец. Велит вам Сергей Ильич кланяться и спрашивает, не выдадите ли Дарью за Алексея?
– Благодарствую за честь, – помедлив, откликнулся Епифан. – Только рано нашей дочери о женихах думать.
Анна Васильевна, замахав полными руками, перебила его масленым голоском:
– Что ты, Епифан Лукич, что ты, родной… В самый раз… ведь ей восемнадцатый годок.
– Восемнадцать лет не годы, – грубо отрезал Епифан. – Да и жених не по нам. Надо нам попроще, чтоб не корили нас потом худым приданым.
– Это такой крале да за бедного? Нет, не дело, Епифан Лукич, думаешь. Да ведь ты и сам не последний человек в поселке, – удачно вмешался Платон, – ведь не за усы же зовут тебя Серебряным.
Епифан начал было впадать в беспричинное раздражение и говорить наперекор, но после этих слов заметно сдал. С явным удовольствием он разгладил свои серебряные усы, похожие на подкову, и поспешил подтвердить:
– Бога гневить нечего, богатства нет, да есть достаток.
– Так какой же нам ответ будет? – поторопилась спросить Анна Васильевна.
Епифан уже был не прочь сказать, что согласен, но простое приличие требовало не соглашаться так скоро, а поломаться перед сватами, набить себе цену. К тому же была у него на Сергея Ильича и обида. Не мог забыть он, как жестоко посмеялся над ним купец, когда сынок Северьяна Улыбина напрасно ославил Дашутку. «Смеялся тогда надо мной, а теперь кланяется. Ну и пусть покланяется», – решил он и снова стал несговорчивым.
– Ответ наш один, свашенька, – повернулся он к Анне Васильевне. – Пущай Сергей Ильич невестку себе в другом месте ищет. Я к нему в родню не набиваюсь.
Дашутка давно стояла за дверью в коридоре и слушала родительский разговор с гостями. В узкую деревянную щель видела она мать. Мать стояла у печки. Нескрываемая радость была у нее на лице. Дашутка, едва взглянув на нее, поняла, что мать ей теперь не опора. Она согласна отдать ее за Алешку хоть сегодня. Дашутка пригорюнилась, и по щекам ее покатились крупные слезы. Но слезы эти мгновенно высохли, когда услыхала она слова отца… «И чего это они не уходят? Он не соглашается, а они, бестолковые, уходить не думают», – ругала она сватов, желая, чтобы отец их выгнал как можно скорее.
Но сваты хорошо раскусили Епифана. Анна Васильевна незаметно подмигнула Платону, и на столе появились две бутылки китайской запеканки. Поставил их Платон с веселой прибауткой:
– Сухая ложка рот дерет, трезвому разговор на ум не идет… Давайте, дорогие хозяин с хозяюшкой, выпьем, а потом и потолкуем.
После выпивки Епифан стал покладистей. Когда опорожнили обе бутылки и на столе появилась третья, извлеченная из карманов все той же борчатки Платона, он, к ужасу Дашутки, положил на плечо Анны Васильевны руку и сказал:
– Ежели Сергей Ильич ко мне с открытой душой, тогда я не против. Давайте, значит, скажем прямо, что мы с Аграфеной согласны. Только не наше тут последнее слово. Что Дашутка думает, того мы не ведаем. Давайте ее спросим… Ну-ка, Аграфена, зови сюда дочь.
При этих его словах Дашутка опрометью бросилась из коридора в сени, из сеней на крыльцо. Была она в одной кофточке, и ей стало холодно. Тогда она пошла в зимовье, где жили у них ягнята и куры. В зимовье было темно и угарно, но она решила не возвращаться домой, пока сваты не уедут. Присев на корточки в запечье, поймала она сизого, курчавого ягненка и принялась ласково гладить его, мучительно размышляя, что теперь делать, куда деваться. Ягненок тыкался точеной мордочкой ей в колени, выгибал глянцевитую спинку. И, любуясь им, Дашутка пожалела, зачем она не ягненок. Но тотчас же горько улыбнулась и обругала себя дурой. В маленькое окошко ей было видно, как затерянная в беспредельной дали гасла над потемневшими сопками полоска неяркой зари. Невольно сравнила она себя с этой зарей, погибавшей в полоне зимних туч, и ей сделалось страшно. Необычайно отчетливо поняла она весь ужас своего положения. И тогда показалось, что нет у нее выхода. С этим чувством обреченности пошла она домой, когда уехали сваты.
На кухне горела висячая лампа, жарко топилась плита. Отец сидел за столом. Закинув одну руку за спинку скамьи, другой он крутил перед собой пустую бутылку, с явным сожалением разглядывая ее на свет. Дашутка робко переступила порог, чувствуя, как чугунной тяжестью налились ее ноги. Она думала, что отец сразу примется ее бить, но он посмотрел на нее осоловелыми глазами и спокойно спросил:
– Ты это где шаталась, голубушка?
– Ягнят убирала, – соврала она и покраснела.
– Ты эти фокусы брось… Убежала, а нас с матерью под стыд подвела.
Дашутка присела на кровать и, набираясь решимости, уставилась глазами в пол. Потом тихо, но твердо вымолвила:
– Не пойду я за Алешку. Не с богатством жить, а с человеком.
– А он что же, не человек? Ты брось нос в сторону воротить… К ней, дуре, первый жених по всей станице сватов шлет, а она брыкается, капризы разводит…
– Руки я на себя наложу, а за Алешкой не буду.
– Врешь, заставлю пойти! – закричал Епифан и грохнул бутылкой по столу. Бутылка разлетелась вдребезги. Только горлышко, сверкая острыми краями, осталось в его руке. Из порезанного мизинца закапала на столешницу кровь. Не чувствуя боли, Епифан продолжал:
– Ты моя дочь, и жить тебе, как я хочу. Я тебе плохого не желаю. А капризы я живо из тебя выгоню. Ты мне не перечь.
– Ну и убивай, загоняй в гроб… – со слезами на глазах ответила Дашутка. И у нее так жалко дрогнули и искривились губы, что Аграфена не вытерпела и напустилась на Епифана:
– Изверг!.. Аспид!.. Креста у тебя на вороте нет… Да Бог с ним, с богатством, ежели ей жених не по душе. Не дам я тебе родного детища губить, не дам. Не человек ты, а волк! – Она подбежала к Дашутке, прижала ее к себе.
Епифану осталось только изумиться. «Вот и пойми их, этих баб. Сама меня упрашивала быть посговорчивей со сватами, а теперь принялась отчитывать. Да ведь отчитывает, как отчитывает! И дал же Бог язык». Он мрачно поднялся с лавки, плюнул, пошатываясь, вышел из кухни. Надев полушубок, надвинув на самые брови папаху, распахнул дверь в кухню и, грозя кулаком, сказал:
– Я своего слова менять не буду. У меня по две пятницы на неделе не бывает. Я не хочу, чтобы люди надо мной смеялись. Как придут сваты за ответом, чтобы без фокусов обошлось, а то иначе у меня завоете.
Захлопнув дверь, он прищемил второпях конец кушака, выругался и рванул его так, что разодрал кушак. Выбежав за ворота, остановился, соображая, куда податься. Решил идти в Подгорную улицу на картежный майдан. Там наверняка можно было достать контрабандного ханьшина.
Когда Епифан ушел, Аграфена вытерла платком глаза и озабоченно проговорила:
– Загуляет теперь. Плохо наше дело. Он ведь под пьяную руку живо нас изуродует.
– Я сегодня уйду ночевать к Агапке Лопатиной.
– Иди, иди… А только, девка, зря ты упрямишься. И чего тебе Алешка не по душе?
– Оттого, что другой в душе-то… – сказала и потупилась Дашутка. Кончики ушей у нее порозовели, побелела прикушенная губа.
Аграфена развела руками:
– И кто это тебе, девка, голову закрутил? Да, по-моему, никого в поселке лучше Алешки нет.
– Ну так и выходи за него сама, – сказала и испугалась сказанного Дашутка.
– Опомнись, опомнись, негодница… Да разве можно такое матери родной говорить. Много ты, девка, о себе думаешь. Я сама молодой была. И не то чтобы сказать, а даже подумать плохо о родителях боялась. А ты вон что мне бухнула. Как язык у тебя повернулся? – Разобиженная Аграфена тяжело передохнула. – Ты думаешь, я по любви за твоего отца вышла? Да у меня ему только и прозвище в девках-то было, что Епишка. А как прикрикнул на меня тятя да поучил нагайкой, так и пошла…
На печке сидела девятилетняя Верка, сестра Дашутки. Она погрозила матери пальцем и нараспев сказала:
– Хитрая ты, мама. Сама небось за тятю вышла, а Дашутке велишь за чужого идти. За тятю-то и я бы без любви пошла.
– Вот это выпалила… – всплеснула Аграфена руками и расхохоталась. Дашутка угрюмо молчала. Петлей-удавкой давили ей горло спазмы, мертвенная бледность крыла лицо.
– Не ходи за Алешку, и весь разговор! – крикнула ей Верка. У Дашутки от ее слов выплеснулись из глаз слезы. Она судорожно запричитала:
– Горемычная моя головушка… Надоела я отцу с матерью, объела их, обносила…
Материнское сердце отходчиво. Дочернее горе ожгло его крапивой. Острая жалость вспыхнула у Аграфены к Дашутке. И, ломая руки, забыв обо всем, Аграфена кинулась к ней:
– Не разрывай ты мне сердце, не наветничай… Горюшко ты мое.
– Мама… Родимая… Тяжело мне, – вырвалось у Дашутки, и голова ее беспомощно и доверчиво, как бывало в детстве, уткнулась в материнские колени.
Перебирая рукой растрепавшиеся Дашуткины волосы, уронила Аграфена на них соленую слезу и сказала:
– Я тебя не неволю… Сама решай.