Текст книги "Бегство пленных, или История страданий и гибели поручика Тенгинского пехотного полка Михаила Лермонтова"
Автор книги: Константин Большаков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
VII
– Блазонировать, то есть описать герб словами! Но для этого нужно хоть немного быть знакомой с геральдической терминологией. В сущности, я бы мог доказать тебе, что у Романовых, хотя наш grand souverain и считает себя первым дворянином, герба, в строго геральдическом смысле, нет. То, что они считают своим гербом, совершенно грубая и плебейская подделка. Мифический рыцарь Гланда Камбила [11]11
Гланда Камбила – один из легендарных предков Голштейн-Готторнского дома.
[Закрыть], буде такой и существовал (я не знаю, откуда они его выкопали), какое же он имеет отношение ну хотя бы к теперешнему императору? Ведь уже в Павле не было ни капли романовской крови. Мы, Долгорукие, Наташа, может быть, единственные вообще в империи, кто может похвастаться совершенной чистотой своего герба. А это существенно, очень существенно, Наташа…
Князь вдруг замолк.
В комнату неслышно вошёл лакей, приблизился к чайному столику, безмолвно спросил глазами – можно ли убирать, и так же неслышно удалился.
– Довольно странные приёмы у твоих людей появляться, когда их не кличут, – улыбнувшись, заметила сестра.
– Что поделаешь, такова вся дворцовая прислуга: развязна, упряма, самостоятельна. Своих я всех отослал от себя. После этой истории, право, начинаешь бояться, когда тебе прислуживают твои крепостные. Эх, время, время! Флигель-адъютанту грозят разжалованием за враньё его пьяного кучера.
И князь притворно вздохнул.
– Но я всё-таки ничего не понимаю, – быстро заговорила Наташа. – Почему ты не попросишь отставки? Ведь это же оскорбление. Это непереносимо, а ты сидишь, как арестованный, как будто и в самом деле в чём виноват…
– Меня никто не задерживает, – устало перебил её Долгорукий. – Я сам не хочу выезжать. Чего доброго, ещё подумают, что я подкупаю следствие.
– Как это всё глупо и противно! – воскликнула она. – И только подумать, что десять лет назад люди дерзали мечтать о какой-то свободе, а теперь – кроме смирения тебе нечем и ответить на оскорбление.
Князь, чуть-чуть поморщившись, рассеянно перевёл глаза от её лица к окну.
В густой зелени парка проблескивало вечернее солнце. Золотая крыша дворца казалась озером расплавленного и сверкающего металла, окружённого пышной зеленью. Где-то за пределами этого блеска и этой зелени хрипло и нескладно начинала и срывалась всё на одной и той же ноте труба.
Князь отвернулся от окна.
– Местопребывание двора, русский Версаль! – проговорил он брезгливо. – Упражнения музыкантской команды услаждают слух русского императора. Очевидно, с таким расчётом и казарму построили, в двух шагах от дворца…
Протяжный и низкий звук, которым непрестанно тревожилась тишина за окном, вдруг сорвался высокой, пронзительной нотой. Князь, морщась, словно от зубной боли, заткнул пальцами уши.
– Не знаю, не знаю, Натали, – проговорил он через минуту и, иронически улыбаясь, взял с откидного столика книжку. – Может, вот это. Месть.
– Что это такое? – рассеянно полюбопытствовала Наташа.
– Тут есть поэмка какого-то Лермонтова. Должно быть, это тот самый лейб-гусар, который так преуспел с прошлого года в свете. Это августовская книжка «Библиотеки для чтения».
– Покажи, – она взяла из рук книжку. – Где это?
– На восемьдесят первой странице. Называется «Гаджи Абрек». Это, пожалуй, плохо, что слишком здесь много крови, но вот что здесь обходятся без модной роковой любви, да ещё одна мысль – это мне нравится. Хочешь, я тебе прочту?
– Пожалуй, – улыбнулась Натали и протянула книжку.
Князь аккуратно разогнул и разгладил страницы, слегка задыхаясь и нараспев прочёл:
Любовь!.. Но знаешь ли, какое
Блаженство на земле второе
Тому, кто всё похоронил,
Чему он верил, что любил!
Блаженство то верней любови
И только хочет слёз да крови!..
В нём утешенье для людей,
Когда умрёт другое счастье;
В нём преступлений сладострастье, —
В нём ад и рай души моей.
– И дальше, дальше. Послушай, Натали. Это совсем уж неплохо.
Князь заметно оживился.
– Ну вот:
…Давно
Тому назад имел я брата;
И он – так было суждено —
Погиб от пули Бей-Булата.
Погиб без славы, не в бою, —
Как зверь лесной, – врага не зная.
Но месть и ненависть свою
Он завещал мне умирая.
И я убийцу отыскал:
И занесён был мой кинжал,
Но я подумал: «Это ль мщенье?
Что смерть! Ужель одно мгновенье
Заплатит мне за столько лет
Печали, грусти, мук?.. О, нет,
Он что-нибудь да в мире любит.
Найду любви его предмет,
И мой удар его погубит».
– Нет, это действительно хорошо: и тонко, и глубоко. «Найду любви его предмет, и мой удар его погубит». А? Ну, что ты скажешь, Натали?
– Я бы не хотела стать предметом каких бы то ни было чувств такого страшного юноши, – ответила она с улыбкой.
Натали поднялась с кресла, подошла к князю и, опустив на плечо руку, рассеянно заглянула в раскрытую книжку. По губам скользнула весёлая усмешка.
– «…По мне текут холодным ядом слова твои». Это я здесь читаю, Владимир, – смеясь, пояснила она. – Но мне пора. Я и так слишком долго разделяла твоё заключение.
– Уже? Ну, благодарю, что не забываешь. Постой, я прикажу, чтоб подавали.
Почти в тот же момент, как он дёрнул сонетку, у дверей выросла фигура лакея.
«Что они, подслушивают, что ли?» – досадное метнулось в голове, но сейчас же оно забылось, оттеснённое отъездом Натали, непрерывающейся и горькой чередой мыслей.
VIII
И неясное, многим почему-то казавшееся загадочным и таинственным дело о задавленной первого июля у Московской заставы женщине, и совершенно очевидное, ввиду полного сознания самого преступника, дело о покраже на даче гвардии генерал-майора Исленьева тянулись с одинаковой медлительностью и одинаково долго.
Высочайшее повеление о создании второй следственной комиссии по делу, в сущности совершенно ничтожному и пустяковому, привело даже мало чему удивляющегося Дубельта в смущение.
– В чём тут секрет? – в сотый раз задавал он себе один и тот же вопрос, просматривая листы тощего «дела», в котором, в сущности, и искать было нечего.
Ездящий в кучерах у князя Долгорукого крепостной его человек Трифон, иного прозвания не имеющий, с трёх расспросов показывал слово в слово одно и то же.
Первого июля, въезжая с князем в Московскую заставу, сшиб он лошадьми женщину неизвестного звания, а так как был выпивши, то на крик полицейского не остановился, ударил по лошадям и умчался. Чего ж тут искать?
Дубельт попробовал было осторожно выведать причину такого необычайного внимания государя к этому пустому происшествию у своего шефа.
Тот, по обыкновению, только пожевал губами, промычал что-то совершенно невразумительное и только, по крайней мере через четверть часа, когда уже выслушал о многом другом, раскачался сказать:
– М-м-м… Леонтий Васильевич… Никакой интриги здесь нет-с… Да. Только, только… государю благоугодно знать самую сущую правду. Ибо флигель-адъютант его величества солгать не может, а раб его упорствует в своём показании. Это надо выяснить. Нам не найти правды – стыдно-с.
«Ничуть не яснее. Только вот разве самый кончик. Долгорукого хотят очернить, государь противится. Кучер – ясно – подкуплен».
Секретные донесения, которые имелись у Дубельта, ничего противного правительству или лично государю за князем Долгоруким не устанавливали, личных врагов у него тоже как будто не было, и тогда, окончательно решив, что дело это весьма трудное и щекотливое, Дубельт со всем рвением и в точном соответствии с указанием своего шефа приступил к нему.
Как и следовало ожидать, в Петербурге, оказался ещё один князь Долгорукий, того же первого июля через ту же Московскую заставу въехавший в столицу. Вызванный в Третье отделение застенчивый, болезненного вида юноша даже и не думал отпираться. Отпущенный из Царскосельского лицея на каникулы, он ехал в экипаже своего дяди графа Шереметева, который его и воспитывает, в Петербург. Проезжая Московскую заставу, кучер его по неосторожности сшиб какую-то женщину, но, очевидно боясь ответственности, не остановился, а, наоборот, погнал лошадей. Сам же он молчал до сих пор об этом происшествии единственно только потому, что его никто об этом и не спрашивал.
Молодой князь был любезно отпущен с лёгким упрёком – как же это вы так, до сих пор молчали, а у нас тут целая история вышла! – а кучер Шереметева взят в арестантскую, но уже при Третьем отделении.
Заседание комиссии Дубельт открыл кратким, но многозначительным вступлением:
– Господа, вам небезызвестна вся важность возложенной на вас обязанности. Из одного того факта, что по происшествию, в сущности весьма ничтожному, по высочайшему повелению ныне открывается вторая следственная комиссия, вы уразуметь можете, насколько его величеству угодно знать сущую правду по этому делу…
Серьёзные и строго вытянувшиеся лица господ членов должны были показать их полную готовность к выяснению этой «правды».
– Так-с, – оглядел присутствующих Дубель и приказал ввести обвиняемого.
Первым был приведён кучер Долгорукого.
Он с отчаянием бросался на колени перед столом, за которым сидели строго взиравшие на него господа, бил себя кулаками в грудь и слово в слово в четвёртый раз повторил давно известную историю о том, как ехали они с князем, как был он выпивши, а потому, опрокинув лошадьми какую-то женщину, не сдержал, а погнал их ещё того пуще.
– Хорошо, – прервал его Дубельт и с тихой усмешкой приказал ввести второго обвиняемого.
Этот вошёл с испуганно-обалделым видом, как вкопанный остановился перед столом.
– Как тебя зовут и у кого ты служишь? – строго обратился к нему Дубельт.
– Дворовый человек его сиятельства графа Шереметева, а зовут Фонькой, – потупясь, словно стыдясь такого признания, ответил спрашиваемый.
– Хорошо, хорошо.
Торжествующая улыбка всё больше кривила рот Дубельта. Едва касаясь одной рукой о другую, он потёр их и, самодовольно улыбаясь, стал спрашивать дальше:
– А скажи-ка, любезный, не ездил ли ты когда в Царское Село и не возил ли кого оттуда? Этим летом, конечно. И когда это было в последний раз?
– Кажись, в июле, – всё так же испуганно смотря на генерала, сказал шереметевский кучер. – В июле, должно быть, и будет последний раз, как ездил. За князем Долгоруковым, племянником нашего графа, ездил, В тот же день и назад обернулись.
– Так, так. Вёз князя Долгорукого, Хорошо. А не помнишь ли ты, не случилось ли с вами чего, как въезжали в заставу?
Дубельт пристальным, неотрывающимся взглядом смотрел в бледное, растерянное лицо шереметевского кучера. Минуту в комнате царило гробовое молчание. Вдруг тот, широко взмахнув руками, словно он собирался улететь, рухнул на колени. Крик, сиплый и глухой, казалось, застрял у него в горле.
– Виноват, ваше превосходительство, бабу какую-то я смял тогда лошадьми.
Дубельт торжествующим взглядом – ну, вот, видите, как выходит, когда я берусь за дело! – обвёл присутствующих. Потом с улыбкой взглянул по очереди на каждого из кучеров, сказал:
– Как же это так, ребята? Женщина задавлена одна, а вас, охотников до неё, двое.
За столом переглядывались удивлённо господа члены комиссии, преступники недоумённо и тупо смотрели один на другого. Долгоруковский Трифон не выдержал первый, с шумным вздохом рванулся с места, шагнул к столу. Казалось, вздох оторвал целую полосу времени.
– Дозвольте, ваше превосходительство, я вам теперь расскажу, отчего я женщину-то задавил, – выговорил он неожиданно твёрдо и громко.
– Ну, рассказывай.
– Армяк дозвольте только наперёд скинуть.
– Это ещё зачем?
– А вот затем, ваше превосходительство, что я вам рубцы эти показать должен.
И, не дожидаясь разрешения, широким и проворным жестом стянул с плеч армяк, засучил рукава рубахи.
– Вот, господа генералы, как мне в полиции руки верёвками крутили да силком учить заставили ту сказку. Э, да что говорить про верёвки! – Он и рукой и головой тряхнул так, как будто для него уж ничто больше не существует на свете. – Нашему брату это дело привычное. А вот они мне вольную обещали да тысячу рублей награды, если на суде выдержу, – так за это и чужого греха взять на душу не побоишься. И пытку стерпел, и на допросах словом не обмолвился, да вот… эх, вижу, всё не под меня подстроили… а волюшка кабы…
Дубельт вдруг забеспокоился. Лицо стало сухим и деловитым. Он резко застучал карандашом по столу, требуя, чтобы Трифон молчал, потом, приказав увести обоих арестантов, с короткой усмешкой бросил сидевшему рядом с ним жандармскому капитану:
– О таковой преданности господину своему нелишне будет поставить в известность князя Долгорукого.
И, поймав неукоснительно понимающий взгляд капитана, заговорил, обращаясь к членам комиссии:
– Ясно, господа, не правда ли? Санкт-петербургская столичная полиция, не сумев задержать виновного, справляется по караульной книге на заставе: кто проехал? Князь Долгорукий. Отлично. Значит, экипажем сего князя и задавлена бедная женщина. А раз так, то нечего и исследовать. Счастье, господа, счастье без преувеличения для общества и всех верноподданных, что волею нашего правдолюбивого монарха учреждено ныне Третье отделение собственной его величества канцелярии. Таковое небрежение к своим прямым обязанностям и откровенное попустительство лености подчинённых могло, как вы видели, отразиться на безупречном имени достойного и приближённого к государю человека. Этого в просвещённом государстве быть не должно и, я вас заверяю, не будет.
IX
В Гостином дворе опечатывали книжные лавки.
Мелкий, как пыль, октябрьский дождь матовым блеском оседал на жандармских касках. Сальный огарок задувало ветром, и мокрый сургуч ни за что не хотел разгораться. Жандарм неуклюже возился возле двери, стараясь приклеить печать. На подводе, ничем не накрытые и сваленные в беспорядке, мокли пачки книг. С почтительного расстояния наблюдавшая за всем этим небольшая кучка гостинодворских молодцов и просто случайных прохожих обсуждала и то и другое:
– Ишь дело какое, – купцу, чай, убытки от этого большие.
– А поделом: не торгуй чем не надо.
Жандарм, возившийся у дверей, наконец приложил печать. Его начальник внимательно осмотрел её и, кутаясь в шинель, взгромоздился на дрожки. Загромыхала по камням подвода.
– Ну, слава тебе, Господи: управились. С Богом, везти вам – не растрясти, – напутствовали из толпы.
– А вот, братцы, что говорят, – неизвестно к кому обращаясь, сказал какой-то парнишка, когда подвода и жандармы на дрожках отъехали на приличное расстояние. – Будто теперь переодетые жандармы в самом разном народе вертятся и всё, что подслушивают, куда надо доносят. Может так быть, по-вашему?
Расходиться явно никому не хотелось. Пять или шесть человек потеснее сбились в кружок возле парнишки. Высокий, худой старик в чуйке и картузе авторитетно отрезал:
– Брехня.
Ему сейчас же наставительно возразили:
– Нет, отец, вовсе это не брехня. Теперь у них вот как положено. Берётся какой-нибудь человек, ну, хотя бы ты, к примеру, и строго-настрого ему приказывают, чтоб об этом даже попу на исповеди слова не промолвил бы. А велят тебе тереться среди людей своего звания и разные разговоры подслушивать, а что подслушал – сейчас же доложи, и за это тебе деньги платят. А ты как был, так и останешься при своём месте и никому, кроме тебя да их, не известно, в какую службу ты у них определился.
В толпе поддержали:
– Так, так. Вот и то говорят, что теперь слово сказать опасно – заберут.
– Ну, это не всякое. Лишнего только не болтай, а так разговаривать можно.
– Да, можно. Вон намедни солдат какой-то из тех, кому теперь в отставку срок вышел, стал хвастать, как их в службе обидели, так что ж ты думаешь: сидит теперь под арестом, а в кабаке-то никого постороннего не было. Да ещё теперь, говорят, такое ему будет, что и выдумать страшно.
– А ты почём знаешь?
– Мне это, как его, крёстный мой сказывал. Он в сторожах в этом самом отделении, что у Цепного моста помещается, служит.
– Ну, тогда, может, и правда.
Это и на самом деле было правдой. Вечером того же дня в Михайловском манеже был обычный царский смотр бессрочно отпускаемых от гвардейских полков.
Царь прибыл только в восьмом часу.
Густой, как запекающаяся кровь, отблеск смоляных факелов переливался неверным светом и отступал перед мохнатыми тёмными сумерками.
Царь, как вошёл, порывистым широким шагом устремился вдоль фронта, поздоровался, уже пройдя половину, негромко, отрывисто и сердито. На минуту остановится выслушать ответ, ногой по песку отсчитал такт и только после этого продолжил обход. На левом фланге круто повернул обратно, отошёл от неподвижно застывших с устремлёнными на него глазами людей.
– Ребята, – раздался в мёртвой тишине его грудной и низкий голос, – ребята, солдат русского царя не может быть негодяем. Моя гвардия таких среди себя не потерпит. Так или нет, ребята?
– Точно так, ваше императорское величество, – гулко и слитно, по слогам, как будто кто-то дирижировал из-за спины царя, пронеслось под сводами.
– А вот нашёлся один, – продолжал Николай, всё повышая и повышая голос. – Он был среди вас, он и сейчас с вами…
Голос всё возрастал и твердел. Отдельные ноты, словно они стали металлом, не таяли, вибрировали и гудели где-то высоко под самыми сводами манежа.
– Ребята, я вам отдаю его на суд. Вы лучше меня присудите ему наказание.
Вдруг голос оборвался. Низким и гулким клокотаньем припал к земле.
– Кто вздумал болтать, что я незаконно держу по второму сроку? – выговорил Николай. – Кто?! Три шага вперёд! Марш!!!
Один миг царю казалось, что вся неподвижной стеной замеревшая масса дрогнет, сжимающее кольцо поползёт на него. Но нет, только один, высокий павловец с посеребрёнными бакенбардами, прямым, печатающим шагом, не дрогнув, вышел из фронта.
– Ты?
Император приблизился к нему медленно, большими, надолго пристававшими к земле шагами. Свита почтительно и осторожно старалась отстать.
– Ты?
Рука поднялась ударить, но не выдержал взгляда, быстро отвёл глаза, ими успел поймать на груди серебряный равноконечный крестик, рванулся, сорвал его, бросил наземь.
– Говорил, что против закона? Говорил?
– Так точно, говорил, – раздельно и чётко прозвучал ответ.
Император вскинул голову, глазами обводя фронт, опять певуче и звонко прогремел:
– Вы судите. Что присудите, так и будет.
Николай выждал паузу. Потом опять, ещё повысив голос, спросил:
– Что делать с ним? Говорите. Вас спрашиваю.
Ответа ждать не стал, рванулся к одиноко стоявшему перед фронтом солдату, потрясая кулаком, прохрипел:
– Против закона?! Закона не узнал за тридцать лет?! Я выучу! В службу! Опять! Без срока, на выслугу!
Павловец стоял неподвижно.
– Не в гвардию! – кричал царь. – Паршивую овцу из стада вон! В гарнизон! В Сибирь! Правильно это, ребята?!
– Точно так, ваше императорское величество, – не сразу и глухо, как будто придавленное чем-то тяжёлым, раздалось под сводами.
X
Малообременительная должность и снисходительное баловство дядюшки окончательно развратили Евгения Петровича. Но, сказываясь по три дня в неделю больным, а то и вовсе не появляясь на службе всю неделю, он тем не менее отнюдь не приписывал этого лени или распущенности.
До сих пор в той беспечной жизни, которую вёл благодаря дяде Евгений Петрович чуть ли не со школы, недоставало чего-то самого главного, самого важного.
Как от сна, во рту оставался густой и неприятный привкус в его воспоминаниях о пережитом. Он попробовал перебрать в памяти свои прошлые увлечения, – ему делалось противно и скучно. Все они – дворовые ли девушки, польские ли панны, не устоявшие перед молодым и красивым представителем победоносного русского оружия, провинциальные ли скучающие красавицы, от тех же самых качеств терявшие голову, цыганки из Новой Деревни и подарившая своей мимолётной благосклонностью одна светская дама – все они, одинаково хранимые памятью рассудка и не хранимые памятью сердца, представлялись теперь почти ненавистными.
Писал он в дневнике:
Можно ли верить женщинам, с такой лёгкостью, в результате ничтожных усилий, достающимся тебе? Я оказался бы в собственных глазах презренным, если бы одной из них открыл все тайники своих чувствований, позволил бы безудержно излиться кипящему во мне. Завтра так же легко, как ко мне, придёт она к другому, и то, что ревниво хранил от всего мира, станет предметом насмешки и унижения от нового любовника.
С мечтами о той, которой будет открыта самолюбивой подозрительностью сохранённая от её предшественниц страсть, засыпал Самсонов. Смутная тоска о неизведанном и возможном наслаждении приходила вместе с пробуждением. Ревнивую зависть и страдание будил один только вид счастливой супружеской пары, и, каждый раз невольно или намеренно делаясь соучастником обмана любящего и счастливого мужа, он ощущал в себе горькую и злобную радость. Тоска о невозможной – он не верил, что таковая возможна, – тоска о невозможной, безраздельной любовной преданности отравляла мечты, портила характер.
– Евгений Петрович, а Евгений Петрович!
За дверью настойчиво и вместе с тем осторожно, уже не в первый раз, окликнули его по имени. Он не отозвался.
– Евгений Петрович, а Евгений Петрович, вы наказывали вас разбудить в восьмом, а сейчас девятый.
– Чего ж ты раньше думал?! – сразу раздражаясь, крикнул Самсонов.
– Да я, поди, более часу около вас стою, никак не добужусь только, – сказал Владимир, входя в спальню. – Шторки поднять прикажете?
За окнами висела плотная завеса густого тумана, на стёклах причудливым узором разметался мороз. Серые жидкие тени, которые поползли в комнату, сделали её неуютной и холодной.
Поёживаясь, Евгений Петрович медлил скинуть с себя одеяло.
Владимир стоял у постели с халатом и носками в руках. Ухмыляясь и с напускным равнодушием проговорил:
– Михаила Ивановича-то нашего, дворецкого знаменитого, сегодня в Сибирь отправляют. Сбили наконец партию. Наши ребята смотреть бегали. Смешно-с, Евгений Петрович.
– Что смешно-то? – освобождая из-под одеяла ноги и протягивая их Владимиру, спросил Самсонов.
Владимир с проворством стал облекать барские ноги в носки.
– Полюбовница-то его, Михаила Иваныча то есть, – заговорил он уже другим, развязным тоном. – Чай, помните, тогда же всю у ней покраденное нашлось. И красивая же баба, скажу я вам, Евгений Петрович, смотреть прямо невозможно, а вот, подите, на каторгу за ним идёт. Какая приверженность!
Самсонов только криво усмехнулся, опуская ноги в подставленные туфли.
Что-то похожее на зависть к этому уличённому, ошельмованному, ссылаемому в Сибирь солдату кольнуло сердце.
– Сама? По своей охоте? – спросил он, и голос самому показался глухим и непохожим на всегдашний.
– Сама, сама, Евгений Петрович. Дарьей её зовут, а по отцу Антоновна. Видная баба, то ли из мещан, то ли солдатка, бельё она на чиновников стирала, а денежки у ней, говорят, водились. Ну, да в Сибири их живо порастрясёт. А нашему-то Михаилу Ивановичу хоть бы что: всё таким же волком на людей смотрит, хоть и полголовы обрил…
– Давай скорей умываться. Проспал по твоей милости, – нетерпеливо и сердито перебил его Самсонов.
Сегодня он обещал дяде получить из Главного штаба необходимую тому справку.
Через час исленьевские кровные рысаки с места подхватили и помчали его по Большой Морской. Меньше чем через три минуты, чуть слышно звякая цепляющимися за полсть [12]12
Полсть (а также полость): 1) Кусок толстой и плотной ткани, войлока, меха и т. п., служащий подстилкой или покрышкой. 2) Покрывало для ног в экипаже.
[Закрыть] шпорами, он выскочил из саней и, бросив кучеру: «Жди», – вошёл в подъезд Главного штаба.
В Главном штабе после долгих блужданий по бесконечным, похожим на лабиринт коридорам, после десятка не по адресу и без пользы вопросов и обращений ему наконец удалось добиться, что лучше всего переговорить об его дате с делопроизводителем какого-то там отделения Владимиром Петровичем Бурнашёвым.
Евгений Петрович, расположившийся говорить с хамоватым чиновником, нелюбезным уже по одному тому, что ему выпадает случай пронеглижировать обращающегося к нему гвардейца, был крайне удивлён, увидав, с какою предупредительностью вскочил из-за стола навстречу ему румяный молодой человек.
– Пожалуйста, пожалуйста. Прошу вас, присядьте. Через пятнадцать минут будет вам справочка. Никак больше задержать не посмеем, – суетливо сыпал он словами и почему-то ужасно краснел при этом. – Вы племянничек-с почтеннейшего Николая Александровича? Как же, как же-с, очень наслышан. Я, извините, сам человек не светский, – у Самсонова пробежала по лицу едва заметная усмешка, – но к людям и событиям, в свете случающимся, питаю живейший интерес. Как же, помилуйте, средоточие ума и культуры. Там определяется русло её течения…
Он называл по имени и отчеству людей, с которыми Евгений Петрович никак не мог допустить, чтобы он был знаком, хотя бы и некоротко, и все они оказывались у него «почтеннейшими», «милейшими», «добрейшими», «уважаемыми». Как будто он хвастался перед Самсоновым ёмкостью своей памяти, сумевшей сохранить не только имена, но даже какие-то сведения об особенностях характера и привычках их носителей.
– Я, изволите ли видеть, слегка пописываю, – меж тем вкрадчиво докладывал о себе Бурнашёв [13]13
Бурнашёв Владимир Петрович (1812–1888) – начинал как журналист, позже писатель, автор воспоминаний о Пушкине.
[Закрыть]. – Что прикажете делать, непреодолимое влечение к изящной словесности. Но сам-то я, Боже сохрани, отнюдь не дерзаю, – так, журнальные заметочки, статейку какую-нибудь в крайнем случае, но только, не больше. Я даже своё маранье в «Северной пчеле» помещал, Там псевдоним у меня был весьма забавный: Пче-ло-вод. Тонко и верно. Стихи, стихи я главным образом обожаю. Вот-с, недавно ещё какой у нас поэт обнаружился! Огромнейшее дарование. Многие даже с Александром Сергеевичем сравнивать решаются. Но только, я думаю, это слишком. Талант безусловный, но всё же до Александра Сергеевича, конечно, далеко. В «Библиотеке для чтения» поэмки такой, «Гаджи Абрек» [14]14
«Гаджи Абрек» («Хаджи Абрек») – первая из опубликованных поэм Лермонтова (написана в 1833 г.).
[Закрыть], читать не изволили? Некоего корнета, по фамилии Лермонтов, называют её сочинителем. Большое будущее у человека, скажу я вам, если это так.
Лермонтов? Что-то неприятное почудилось Евгению Петровичу в самом звуке этого имени, но что – он так и не мог вспомнить.
– Скажите, – не очень любезно оборвал он Бурнашёва, – вам так хорошо известны все подробности, касающиеся любой приметной особы. Может, вам было бы проще дать желаемую мною справку на память, нежели искать её в архивах?
Против ожидания, Бурнашёв не оскорбился нисколько, наоборот, он только ужасно смутился и покраснел ещё больше.
– Сейчас, сейчас, одну минуточку, – засуетился он, привскакивая с места. – Вот, изволите ли видеть, уже несут. Ну, теперь всё в порядке. Я для вас даже специально на подпись к начальнику отделения сбегаю. Одну минуточку.
И, как-то по-смешному приседая, он торопливо выбежал из комнаты.
Через пять минут в руках у Евгения Петровича была желаемая справка. Он сухо поблагодарил словоохотливого чиновника и поспешил откланяться.
– Очень рад-с, очень рад, что мог быть полезен, – пожимая ему руку, повторял тот. – Весьма польщён знакомством. Весьма.
«Чего доброго, ещё приедет с визитом», – досадливо подумал Евгений Петрович и, высвободив из его пожатий руку, вышел из комнаты.
Из Главного штаба он приказал ехать к Полицейскому мосту, где в кондитерской у Вольфа обещался встретиться с Мезенцевым.
Не назначать свидания дома у Евгения Петровича были свои соображения. Прошло целых три года, как они не виделись с Мезенцевым. Он очень опасался, что за такой долгий срок пребывания в провинции его приятель потерял то понимание требований хорошего тона, которое позволило бы им остаться на короткой ноге. Да и вообще, к чему теперь ему был нужен какой-то армеец, чего доброго ещё не постесняющийся, по праву прежней дружбы, попользоваться его гостеприимством? Вообще встреча с Мезенцевым представлялась маловероятной обязанностью.
У него шевельнулось досадливое и раздражённое чувство, когда тот с первых же слов поспешил сообщить, что уже есть положительное обещание об обратном переводе в гвардию, с такой же поспешностью стал перечислять всех, с кем он успел повидаться и кто по-прежнему остался к нему благожелательным.
«Как это мне интересно! – поморщившись, подумал Евгений Петрович. – Нет, он решительно похож на того говорливого чиновника».
– А вот ещё, – торопясь, очевидно, выложить решительно всё, говорил Мезенцев. – Я имею и на тебя виды. В одном близком мне доме готовится праздник – маскарад с оперным представлением и разные там штуки. Какое-то семейное торжество, кажется, серебряная свадьба, точно не знаю. Так вот, у младшей дочки хозяина заболел кавалер, а она должна была танцевать с ним в каком-то характерном танце. Я хочу ввести тебя с тем, чтобы заменить заболевшего. Ну, что ты думаешь? Уверяю, раскаиваться не будешь: дом исключительно приятный, а дочка прелесть.
– А что это за дом? – рассеянно спросил Евгений Петрович.
– Львовы [15]15
Львов Фёдор Петрович (1766–1836) – директор певческой капеллы, поэт, певец-любитель, отец композитора, автора национального гимна.
[Закрыть]. Отец – член Государственного совета, директор певческой капеллы. А сыновей ты, вероятно, знаешь, Один скрипач, ну, тот самый, начальник канцелярии Бенкендорфа; другой служит, кажется, в Павловском полку.
Евгению Петровичу не хуже, чем Бурнашёву, были известны связи всех петербургских фамилий. Семейство Львовых, помимо службы старшего сына, было связано с всесильным шефом корпуса жандармов и командующим императорской Главной квартирой ещё и давней дружественной приязнью. Самсонов улыбнулся и с той высокомерной снисходительностью, которую он ещё до встречи определил в себе по отношению к бывшему приятелю, сказал:
– Ну что ж! Пожалуй, представь. Я согласен.