Текст книги "История всемирной литературы в девяти томах: том третий"
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр:
Литературоведение
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 106 страниц)
Новое понимание активности человека в мире развивало у художника Возрождения нескованность традиционной символикой, непринужденность образной системы, универсализирующую цельность композиции, а в живописи впервые после полузабытых греческих и римских опытов способствовало изображению человека в реальной линейной перспективе и во все более реальной обстановке. В театре, в комедиях Лопе де Веги и драматургов его круга ренессансную концепцию роли свободного чувства в жизни отчасти воссоздавали динамизм действия и сама свобода речей-поэм, в потоке которых неслось действие, колебавшее и без гуманистических деклараций контрреформационные устои. Ренессансность образной системы выступает в новизне самой структуры сонетов Петрарки или строф «Неистового Роланда» Ариосто.
Ренессансный комплекс идей господствует без особой аллегории светскости во многих произведениях, в принципе религиозных, – в «Сикстинской Мадонне» Рафаэля, в «Тайной вечере» Леонардо. Это относится и к гордой простоте римского Темпиетто, возведенного Браманте в память о мученической смерти апостола Петра, и к интерьеру купольной части Санта Мариа делле Грацие в Милане, к радостному колориту алтарных картин Тициана в Венеции.
В храмовой живописи Запада XV–XVI вв. иногда общая ренессансная настроенность сочетается с «прямым высказыванием». Например, во фресках миланской капеллы св. Иосифа Бернардино Луини изобразил Марию и Иосифа счастливыми новобрачными, радостно шествующими рядом, держа друг друга за руку, как на светской фреске Боттичелли «Любовь ведет молодого человека к свободным искусствам» (Лувр), фрески, в которой видели гуманистическую апологию свадьбы Лоренцо Торнабуони и Джованны дельи Альбицци в 1486 г.
Разграничение двух культур никогда до новейших времен не было столь резким, как в эпоху Возрождения: реакционная литература, существовавшая в ту эпоху, воспринималась как литература антивозрожденческая. К ней относилась тогда не только литература феодальная и церковная, но частично и бюргерская в той мере, в какой в ней сохранялась затхлая церковная и патрицианская замкнутость. Но рост городов, их борьба за хозяйственную и общественную свободу делали города важнейшей основой развития народной возрожденческой культуры в той мере, пока речь шла о раскрепощении деятельной личности от пут, о выявлении и осуществлении возможностей индивидуума в тех пределах, в которых он сам не грозил превратиться в эксплуататора нового склада.
Ренессансной литературе приходилось вскрывать свойственное многим людям того времени переплетение героического энтузиазма, титанической энергии и разносторонности с чертами феодальными и с хищничеством «первоначального накопления». Черты хищника «первоначального накопления» проявились и у таких деятелей, как завоеватель Мексики Эрнан Кортес. Но особенно страшны они были у тысяч более банальных «огораживателей», колонизаторов, буржуа и обуржуазившихся сеньоров, вплоть до государей и пап. В новую эпоху злодейство стяжателя или властолюбца, уверившего себя, что эта эпоха учит, будто нет права, кроме силы, и больше не оглядывавшегося на религиозную мораль, оказывалось помноженным на освобожденную индивидуальную энергию. По отношению к таким людям художник Возрождения выступал как пророк-судия, подобно Данте, Босху, Дюреру, Микеланджело, Марло. Впрочем, в восточных культурах подобную «судийскую» настроенность можно, например, в свете идей, выдвигавшихся Г. В. Церетели, искать в Средние века, задолго до притч Саади, начиная с аль-Маарри или с тех арабских средневековых книг о восхождении на небо, которые Э. Черулли исследовал как источник «Божественной Комедии».
Художниками Возрождения, особенно в Англии – Кристофером Марло и Шекспиром, – была создана галерея персонажей, исторических, легендарных, современных, у которых необузданный индивидуализм перерастает в неслыханное злодейство. Завоеватель Тамерлан, ростовщик Варавва у Марло, шекспировские короли, реальные английские – от Иоанна до Ричарда III, – полулегендарные – от Клавдия до Макбета, – многие частные лица – Эдмунд, Яго, Шейлок – отражают и воплощают жестокость времени, злодейские умыслы, ранее недоступные средневековому «патриархальному» варварству. Зло первоначального накопления было в изучаемый период двойником исторического прогресса. Острее всех и с наименьшей долей прямого осуждения связь эту подверг анализу Макиавелли.
Однако и в ту эпоху, даже у Макиавелли, заработавшего себе дурную репутацию, художественный гений и злодейство – «две вещи несовместные». Они противостоят друг другу уже на ранних этапах Возрождения и у столь связанных с городской коммуной писателей, как Данте и Боккаччо. Иногда, например, у Марло в прологе к трагедии «Мальтийский еврей» это противостояние выражено прямо. Марло иронически нарекает именем Макиавелли некий персонаж, который, похвалившись циничными изречениями вроде «нет греха, есть глупость», «закон, не кровью писанный, некрепок», объявляет, что с помощью его принципов были добыты богатства Вараввы, главного злодея трагедии. Разумеется, у Марло, Шекспира и других писателей Возрождения осуждение злодея достигается не в отдельных сентенциях, но во всем ходе действия. Если «добрый Шейлок» или «честный Яго» и остаются к занавесу в живых, то они посрамлены и уничтожены в своих принципах. Их опыт показан неистребимым, но жалким, не приемлемым для человека Возрождения. Ведь это была эпоха, когда борьба двух культур знала великие успехи и доходила иногда, во всяком случае в европейских странах, до идейного «двоевластия», как это видно, например, на истории появления книг Рабле или на судьбах испанской классической драмы.
Вопрос о том, доходила ли на Востоке XIV–XV вв. борьба двух культур до «двоевластия» в умах, может быть исследован на примере идейной борьбы времен Улугбека, а затем Навои, на общих вопросах влияния на современников великих фарсиязычных поэтов, поэтов бхакти и персидской миниатюры XV–XVII вв. Восточный деспотизм и тот веками не мог управиться с культурой, отклонявшейся от доктрин официального мусульманства и других религий.
Если вернуться к Европе, то в исторической перспективе, при которой отходит в прошлое гнет реакционной идеологии, воспринимается главным образом одна, возрожденческая культура и меркнет антикультура «темных людей». Отсюда нетерпимость реакции той эпохи к ренессансной культуре, отчасти унаследованная современной реакционной наукой, склонной обесценивать Возрождение и сводить его к краткому промежутку в истории одной или трех-четырех стран, к простой переходности, к периоду без своего лица, к якобы бессубстратному диалогу более существенных художественных эпох, в качестве которых предстают односторонне трактуемые Средневековье и барокко.
В противоположность этому Энгельс во «Введении» к «Диалектике природы» показал необходимость исследовать сущность Возрождения как величайшего прогрессивного переворота, изучать его своеобразие и вопрос о народности как основе такого своеобразия. Констатируется расширение за пределы городского сословия социальной базы Возрождения, что помогает понять особое качество деятелей культуры этой эпохи, поднимавшихся и над старым обществом, и над противоречиями зарождавшегося нового общества: соединение у людей Возрождения антифеодальной направленности с отсутствием какой-либо буржуазной ограниченности. В процитированном суждении Энгельса на эту тему слово «наоборот» выявляет остроту диалектического противопоставления деятелей культуры антифеодального Возрождения всяким формам буржуазности. В свете понимания несвязанности людей Возрождения ни феодальными, ни буржуазными представлениями четче выступает проблема народности ренессансной культуры.
Диалектическая характеристика ренессансных деятелей культуры снимает бинарные оппозиции, которые применительно к этим деятелям обычно строились по типу «либо феодальное, либо буржуазное». Такая характеристика полнее объясняет широту народности ренессансной культуры, чем разработанная М. М. Бахтиным теория «народно-смеховой» и «низовой» культуры. В конечном счете в ренессансной культуре широко и перспективно понятым народным интересам не менее соответствует то, что М. М. Бахтин определял как «верх», чем то, в чем он видел «низ» и что считал самым важным в творчестве Рабле, Сервантеса, Шекспира и др.; соответствуют произведения поэтов «стильновистов», художников Яна ван Эйка или Боттичелли, может быть, не менее, чем стихи Гвиттоне д’Ареццо, Чекко Анджольери, картины Брейгеля Старшего или Бассано; труды итальянских гуманистов, Мора, Рейхлина, Эразма – не менее, чем т. н. «гробианская» литература и подобные ей «низовые» явления.
Для культуры Возрождения характерна народность непосредственная и опосредствованная, и поэтому бахтинская «дихотомия» («низ» и «верх») у Рабле, Сервантеса, Шекспира выступает в единстве, вне которого находится та реакционная антикультура эпохи, о которой говорилось выше. Если пользоваться понятиями М. М. Бахтина, то, говоря, например, о «Дон Кихоте», уместно указать на разные уровни выявления одного и того же, хотя и видоизменяющегося феномена – специфической народности Возрождения. Суждения о «низе» и «верхе» не могут быть сведены к упрощенным противопоставлениям: Санчо либо Дон Кихот. В антикультуре, в «Лжекихоте» реакционного памфлетиста Авельянеды и тот и другой герой, и «низ» и «верх» буквально тонут в тривиальности. Одной из форм, в которых Авельянеда изничтожал народное начало в своей книге, было снятие философичности романа Сервантеса, т. е. того, что М. М. Бахтиным было бы зачислено в «верх».
Для понимания народности Возрождения существен методологический урок, содержащийся в том, что Энгельс счел возможным сопоставить изменения в эту эпоху в психологии широких народных масс – укоренение у романских народов перешедшего от арабов жизнерадостного свободомыслия – с подготовкой материализма XVIII в. (см.: Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 20, с. 346).
Художники-гуманисты преобразовывали в своем творчестве и непосредственно народное искусство. Таково преобразование обиходных рассказов в стройное здание «Декамерона», так называемых «хроник» и «народных книг» – в роман «Гаргантюа и Пантагрюэль», пьес народных театров и бродячих трупп XVI в. – в театр Шекспира и Лопе; повестей, которыми заслушивались в залах и дворницких, на сельской околице и в постоялых дворах, – в роман Сервантеса – прародитель искусства нового времени; в Германии – кульминация народной сатиры в книгах ученых-гуманистов; преобразование польских народных песен в поэзию Яна Кохановского; а на век позже русских народных песен о горе – в «Повесть о Горе Злосчастии».
Культура художников-гуманистов, в свою очередь, могла проникать в толщу непосредственно народного искусства, пример тому – немецкие народные книги XVI–XVII вв., испанская послелопевская комедия. Богата примерами, в какой-то мере аналогичными, Азия, где это была форма бытования как средневековых, так и схожих с ренессансными тенденций, передаваемых из поколения в поколение народными хафизами, камнерезами, чеканщиками, ковровщицами.
В период развития буржуазных отношений и кризиса идеологии феодального мира возникали новые формы индивидуального самосознания. Церковному ханжеству, феодальному варварству, а также изолирующим человека от общества порокам, порождаемым самим буржуазным развитием, – своекорыстию, хищничеству и аморализму, гуманисты противопоставляли новый ренессансный индивидуализм, основанный на помещении в центр постижимого бытия не бога, а человека, могущего достигнуть гармонии с окружающим, с природой и с обществом, на сознании ценности человеческой личности и на утверждении возможности ее гармонического развития. Противоречия в ренессансном индивидуализме раскрылись к концу эпохи Возрождения. В идеале он был связан с пафосом борьбы против дисгармонии человека и окружения – как против феодального и церковного закрепощения личности, так и против буржуазного стяжательского перерождения человека; был связан с борьбой за достоинство и совершенство человека, для которого Лука Пачоли, опираясь на идеи Альберти и Леонардо, нашел «божественную пропорцию», математически обосновав ее теорией «золотого сечения», с борьбой за эмансипацию женщины, с развитием жизнерадостного свободомыслия и подготовкой торжества материализма, с попыткой поместить человека в идеально организованное, «светлое» пространство, с идеей ответственности свободного человека перед обществом, с борьбой за национальное и народное государство, с мечтами о «золотом веке», с социальными утопиями и с зарождением утопического социализма.
Уже с Данте, Джотто, Петрарки, а во всяком случае начиная с Боккаччо европейские гуманисты осознавали свою эпоху как новый по сравнению со Средними веками период в истории человечества, гордились ею и сами сознательно сопоставляли ее с античностью. Такой элемент присутствует у тех поэтов Востока, которые писали поэмы об Искандаре Румском (Александре Македонском) и обращались как к идеалу к Древней Греции («страна Юнан»), к эллинской мудрости, универсализму, тяге к открытию новых земель ради расширения знания и к утопии бессобственнического общества. Конечно, еще основателям вселенских религий, например христианства, было присуще убеждение, что они открывают новую эпоху. Подобные мысли, включающие и идею возвращения к древности (фу гу), возникали, как это показал Н. И. Конрад, еще у танских мыслителей. Последовательный характер идея радикальных реформ имела у одного из последних византийских писателей и философов, Гемиста Плифона. Наконец, в Италии идея сопоставления эпох повлекла за собой мысль о смене периодов и зарождение – в опоре на достижения античной мысли – исторического взгляда на развитие общества.
В свою очередь, первые шаги историзма, влиявшие также на новые приемы филологического анализа, помогали критике религиозных текстов, а затем и учения церкви. Филологическая критика, всерьез начатая Лоренцо Валлой, стала во времена Эразма и Бюде во всей Европе научным базисом реформационных учений, орудием превращения богословия в подчиненную по сравнению с философией дисциплину, орудием секуляризации мышления.
Не всегда в должной мере оцениваются элементы историзма в искусстве Ренессанса. Художественному складу Возрождения совершенно не были свойственны ни попытки позитивной «реконструкции» прошлого (к которому тяготели художники XIX в., особенно после «Саламбо» Флобера), ни умение воссоздавать внешний облик прошлого и далеких стран, не был свойствен тот «местный колорит», который позже, во времена Гердера, Гете, Скотта, Пушкина, так слаженно сопутствовал историзму, а у некоторых романтиков стал подменять его. Конечно, бывали отдельные исключения, вроде большого полотна Джентиле и Джованни Беллини «Проповедь св. Марка в Александрии» (Милан, Брера), где воспроизведены представления венецианцев XV в. о мусульманском и христианском Востоке, но признаки «местного колорита» как некоторой системы появляются позже, например в библейских картинах Рембрандта и в подготовительных работах к ним.
Однако тенденция к историзму в смысле стремления понять общий дух изображаемой эпохи и страны определенна в искусстве европейского Ренессанса если не с «Африки» Петрарки, то с XV и особенно с XVI в. Вначале она яснее всего проявляется по отношению к античности. Чтобы понять, что произошел переворот в художественном проникновении в историю, полезно сопоставить со средневековым градостроительством итальянские ренессансные эскизы «идеального города» или организацию и характер застройки Капитолийского холма в Риме Микеланджело и тот принцип, согласно которому он установил там конную статую Марка Аврелия. Хотя в этой застройке нет никаких элементов реконструкции древнеримского Капитолия, а Палаццо деи консерватори ни по ориентации, ни по роли в общегородском ансамбле не соответствует некогда стоявшему на холме храму Юпитера Капитолийского, здесь достигнута аутентичность атмосферы, которая впоследствии не давалась и при «точных» реконструкциях в специально построенных сооружениях, например в берлинском музее Пергамского алтаря Зевса.
То же можно сказать об «Афинской школе» Рафаэля, о «Нумансии» Сервантеса, о римских трагедиях Шекспира, в которых он успешно соперничает в проникновении в античность с самим Плутархом. Это касается и глубокого, хотя и вольного пересоздания духа средневековых представлений в Миланском соборе или в «Гаргантюа и Пантагрюэле», в «Фаусте» Марло, в «Дон Кихоте», в «Макбете», а также умения несколькими чертами передать дух истории или национальной жизни далеких стран. Здесь можно назвать не только произведения, посвященные Италии, – «Ромео и Джульетту» и цикл комедий Шекспира, но и произведения, ведущие в далекую Русь, – «Великий князь Московский» Лопе де Веги, до сих пор поражающий кажущимся непостижимым предварением «Деметриуса» Шиллера и «Бориса Годунова» Пушкина, цикл испанских драм о Венгрии, произведения, героизирующие сопротивление испанцам завоеванных народов, от «Арауканы» Эрсильи до «Тенерифских гуанчей» Лопе.
Особую страницу в ренессансном искусстве составляло глубокое воспроизведение недавней национальной истории – борьбы за становление и объединение нации; кроме того, ренессансные мастера придавали значительный, исторический масштаб также изображению своей современности.
Искусству Возрождения была чужда скованность, и лопевский или шекспировский римлянин мог органически превратиться в испанца или англичанина. Типологию подхода ренессансного искусства к истории охарактеризовал Пушкин в ходе развития замысла облечь в «Борисе Годунове» в «драматические формы одну из самых драматических эпох новейшей истории». Поэт в наброске предисловия к драме усмотрел суть манеры Шекспира «в его вольном и широком изображении характеров, в небрежном и простом составлении типов».
С новым по сравнению со Средними веками пониманием истории в эпоху Возрождения связано то явление, которое в советской науке определяется как ренессансный реализм. Вольный и широкий подход к истории способствовал впервые после греческой античности систематическому возобновлению и развитию реалистического начала в искусстве, появлению тех особенностей ренессансной литературы, которые сделали ее позже для Гердера и Гете, для романтиков и реалистов начала XIX в., от Фр. Шлегеля до Пушкина и Стендаля, новой и близкой литературой. Советское литературоведение уже давно широко применяет понятие «ренессансный реализм», а многие ученые полагают, что история реализма начинается именно с эпохи Возрождения на Западе.
Вопрос о развитии реализма на Востоке в XIII–XVI вв. изучен в меньшей степени. Теоретические представления о реализме, сложившиеся в XIX–XX вв., сквозь призму которых исследователь обычно рассматривает реализм прошлых эпох, уходят корнями в греческую античность как в отношении теории воспроизведения действительности и типизации («ми́месис» и «като́лу» в поэтике Аристотеля), так и в отношении жанрового деления, построения и пластики образа. Когда наука встречается с проблемой реалистической образности в литературах, не подвергавшихся до XIX в. хотя бы опосредствованному (через европейские литературы) эстетическому воздействию греко-римской античности, определение реализма оказывается нелегким делом.
Явление, которое называется в нашей науке ренессансным реализмом, видоизменялось в разных странах. Общим исходным моментом этого реализма нужно считать рассмотрение человека в пространственной и временной связи с изменяющимся миром. Изображался новый человек, освобождающийся от сословно-теократических пут, и в разгуле его эгоистических страстей, и в его способности достичь гармонии с природой и обществом или отдать жизнь за достижение этой гармонии. Яго и Шейлоку, Ричарду II и Ричарду III противопоставлялся «человек во всем» (слова Гамлета) – во всей полноте умственного, волевого, эмоционального и физического развития. Эти черты свойственны не только реализму Возрождения в Западной и Центральной Европе. В связь с ними могут быть поставлены полнота и отчетливость изображения жизненной активности и внутреннего богатства противостоящего темному миру шейхов, мулл и купцов лирического героя книг Хафиза; описание пытливости ума, душевной тоски по великим делам, овладения ремеслами и искусствами, жажды полезного труда, общественной справедливости и тяги к возвышенной любви у Фархада, борющегося с всесильным шахом Хосровом в поэме Навои.
В западноевропейском Возрождении в принципе преобладала тенденция сосредоточить внимание искусства на образе энергичного, стремящегося воздействовать на мир человека переломной эпохи – uomo virtuoso, хотя между ренессансным изображением мира и человека у итальянцев, с одной стороны, и, например, у нидерландцев и немцев, с другой, были важные отличия, в свое время подчеркнутые Генрихом Вёльфлином. Но гиперболизм в изображении сил добра и зла и их столкновений не случаен ни у Данте, Хафиза, Навои, ни у Иеронима Босха и Лютера, ни у Рабле и Шекспира, ни у Микеланджело, ни у Брунелески и зодчего Коломенской церкви Вознесения. Гиперболизм Возрождения, имевший иногда фольклорные или мифологические корни, отходил от сказочного гиперболизма, передавал в титанических масштабах напряженность борьбы новых людей с ополчившимися на них силами – с догматически-церковной и феодальной косностью, с буржуазным хищничеством. Гиперболизм сказывался в апологии стремления к идеалу, к тому, что кажется непосильным и невозможным, в пафосе речей, в неистовой динамике действия, в радостном карнавальном буйстве, а также в заостренном изображении стяжательства, хищничества, жестокости, властолюбия и других пороков, при предельном возвышении человеческого и героического, в беспощадно острой передаче противоречий характеров и ситуаций.
Одной из самых поразительных черт реализма Возрождения было смелое и, если это возможно, еще более убедительное, чем в Древней Греции, динамичное, одухотворенное, социально насыщенное, но социально не стесненное и красочное воплощение полнокровных положительных образов («что за мастерское создание – человек!..» – восклицает Гамлет), обрисовка гуманистических характеров, реабилитация чувственного начала наряду с возвышением светлой, свободной и нередко героической человеческой духовности, пластическое воссоздание гармонии духовно и чувственно прекрасного, изображение гармонического человека и даже гармонического общества как чего-то вполне достижимого.
Человек Возрождения мог быть в гармонии с миром или вплоть до времен позднего Микеланджело, Шекспира, Сервантеса надеяться добиться такой гармонии, он внутренне освободился от оков феодального принуждения, но еще не стал общественным человеком в буржуазном смысле. Он не стал жертвой профессионализации и разделения труда, не был окован невидимыми путами скрытого принуждения (образ Калибана лишь мелькнул на закате Ренессанса) и еще не ведал, что на осуществимое большое дело способен как член коллектива, действующего во имя общественной справедливости, а не просто утверждая свою гармоническую личность.
Сходство между ренессансным реализмом и искусством сознательно ориентировавшихся на него писателей рубежа XVIII и XIX вв. относительно. Герои Ариосто, Рабле, Сервантеса, Шекспира немыслимы в литературе XIX в. даже умозрительно. В романе середины и второй половины XIX в. еще отчетливее расхождение ренессансного реализма и так называемого критического реализма, в котором усиливалась тенденция к аргументации посредством позитивного и детального воспроизведения вместо «небрежного и простого составления типов».
Родство ренессансного реализма с античным искусством не должно заслонять того обстоятельства, что литература XIV–XVI вв. выросла из средневековой литературы, которая выступала в качестве ее национального субстрата.
Когда в Италии после великих тречентистов – Данте, Петрарки, Боккаччо – нарушилась гармоничность сочетания ученого гуманизма с народной традицией, для создания собственно ренессансной эпопеи потребовалось новое обращение Пульчи, Полициано, Боярдо, Ариосто к народному языку, к типологически средневековым сказаниям и песням кантасториев. Аналогичные процессы в итальянской культуре составили существенную особенность второй половины Кваттроченто – начала Чинквеченто, высшей поры Возрождения в Италии.
Трансформированный средневековый элемент играл тем бо́льшую роль, чем отдаленнее была связь, прямая или опосредствованная, данной литературы с «античностью» своего ареала. Представлявшие новую ступень в художественном развитии человечества произведения Рабле, Шекспира, Сервантеса, Лопе де Веги выросли из трансформации своей национальной традиции, имевшей в недавнем прошлом средневековый характер. Слишком большой отход от этих традиций, даже если он был обусловлен увлечением высокими античными или итальянскими образцами, иногда ставил в неблагоприятные условия развития художественные направления, весьма прогрессивные по своему характеру и представленные самыми яркими индивидуальностями – великих поэтов Плеяды в сравнении с Рабле, Сиднея и Лили в сравнении с Марло и Шекспиром, «классицизирующее» направление в испанской драме конца XVI в., к которому относились и ранние пьесы самого Сервантеса, в сравнении с «национальным» театром Лопе де Веги.
Связи с местными преломлениями такого средневекового по времени возникновения и по основным характеристикам явления, как готика, не исчезали в XVI в. в архитектуре Испании и Франции. «Заальпийское» искусство, включая живопись, было не только в Германии, но и во Фландрии и Голландии органически связано с готикой; оно представлялось итальянцам «готическим» вплоть до XVI в. Даже Дюрер вызвал недоумение Микеланджело.
Подъем готики в самом итальянском искусстве приходится на 1350—1430-е годы. Он повлиял на литературу – на песни кантасториев, на новеллу и как бы вклинился между двумя ренессансными веками – Треченто и Кваттроченто. Протекавший с середины XIV в. в высокоразвитых центрах позднесредневекового искусства подъем так называемой «международной готики» в папском Авиньоне и в имперской Праге Карла IV вовлек в этот процесс ломбардскую живопись и в той или иной степени повлиял на искусства и литературу Италии. В церковных картинах небольшого размера, в складнях, в прикладном и лубочном искусстве, обслуживавшем бытовые нужды, готическая традиция еще долго сосуществовала с ренессансной.
В новелле, одном из самых развитых жанров ренессансной литературы, у Боккаччо не оказалось непосредственных продолжателей в XIV в. И «Новелльере» Серкамби, и «Триста новелл» Саккетти во многом вернули жанр новеллы к позднесредневековому городскому рассказу. Даже развитие гуманизма Петрарки и Боккаччо, и то в первые годы после завершения их деятельности, поддерживалось лишь небольшим флорентинским кружком, объединившимся вокруг Салутати, а в итальянских ученых кругах вплоть до нового подъема гуманизма после 1400 г. царило мышление средневекового типа и средневековая латынь.
В Нидерландах в XIV–XVI вв., помимо деятельности Иоанна Секунда и нескольких латинских поэтов и гуманистов, группировавшихся вокруг Эразма, связанного не менее с Германией, чем с Нидерландами, полусредневековый тип писателя не исчезал из литературы. И мистик Рейсбрук, один из создателей прозы на народном языке, и основатель братств «нового благочестия» Герт Гроте, хотя они прокладывали дорогу недогматической мысли, не отошли еще от средневекового круга представлений. «Камеры риторов», господствовавшие с конца XV по конец XVI в. в нидерландской поэзии и влиятельные в начале этого периода и во Франции, показывают, как долго протекал иногда процесс ренессансного освобождения личности в обстановке цеховых традиций.
Театр Нидерландов, Германии, а в значительной мере и Франции XVI в. развивался в унаследованных от Позднего Средневековья формах, а преодоление старых традиций в нидерландских пьесах, начиная от «Марикен из Неймегена» (ок. 1500 г.) и вплоть до первых драм Вондела, поэта, творившего уже в XVII в., не создало особой ренессансной драматической структуры.
В одной из самых высокоразвитых ренессансных театральных систем – в испанском театре конца XVI – начала XVII в. – большое значение имели так называемые «комедиас де сантос», т. е. драмы о святых, нередко реально связанные со средневековой агиографической традицией, и «ауто», «действа», прямо продолжавшие и по форме, и по содержанию «литургические действа». Большая часть «ауто» так или иначе соединяла современные проблемы с приобщением к главному очистительному таинству христианской церкви, к святому причастию (евхаристии).
Еще многообразнее тенденции, сходные с ренессансными или с предренессансными, сочетаются со средневековыми явлениями в литературах и искусстве Востока.
Неравномерность мирового литературного процесса в XIV–XVI вв. проявляется как в типологических отличиях восточных литератур, развивавшихся в условиях господства феодализма, от современных им литератур западных, так и в не менее существенных отличиях этих литератур друг от друга. Некоторые восточные литературы (персидско-таджикская, индийские, китайская), опиравшиеся на собственную «античность», имели за плечами уже более чем тысячелетнюю историю; другие (японская, корейская, яванская, арабская), которые вступили на самостоятельный путь развития еще в Раннем Средневековье, обладали к XIII–XIV вв. разветвленной художественной традицией; а третьи (турецкая, узбекская, кхмерская, лаосская, монгольская, малайская и др.) только складывались. К концу рассматриваемого периода одни из литератур третьей группы были представлены выдающимися поэтами и произведениями (например, турецкая или узбекская), другие же – в основном переводными и фольклорными либо полуфольклорными текстами (например, филиппинская, кхмерская, лаосская).
Влияние фольклора и по преимуществу устная циркуляция художественных памятников характерны и для большинства восточных литератур XIV–XVI вв., в том числе таких развитых, как индийские и персидско-таджикская. Отсутствие устойчивого представления об авторстве сказывалось не только в преимущественно анонимных малайской, монгольской, тайской и иных литературах, но и отчасти у таких поэтов, как Кабир, Видьяпати, Мирабаи в индийских литературах, даже Хафиз – в персидско-таджикской, Юнус Эмре – в турецкой и др., чьи имена стали знаком не только их собственного творчества, но и определенной поэтической традиции.








