355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клод Фаррер » Корсар » Текст книги (страница 13)
Корсар
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:13

Текст книги "Корсар"


Автор книги: Клод Фаррер


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)

И вот теперь он сам, Тома, отвергал то и другое и, можно сказать, порывал с братской любовью былого времени. Ей, Гильемете, стукнуло уже двадцать два года. Скоро она станет старой девой. Уже никто из парней за ней не ухаживал...

Дошло до того, что глухая злоба стала мало-помалу наполнять ее сердце, и нередко, когда Тома уходил из дома на свои одинокие прогулки вдоль городских стен, ловила себя на том, что взгляд ее, провожавший брата, полон не только раздражения, но и ненависти...

III

Проглотив наскоро обед, Тома как раз удирал тайком из нижней комнаты. Старый Мало, засидевшись за столом, делал вид, что не замечает поспешного бегства парня; Перрина, быть может, и опечаленная в глубине души, тоже не решалась ничего сказать. Так что одна Гильемета, собравшись с духом, соскочила также со своего стула и живо бросилась к двери, преграждая, как бы невзначай, дорогу брату.

– Ты так торопишься уйти? – тихо сказала она ему. – Кто это каждый день так призывает и притягивает тебя подальше от нас?

Раньше, чем ответить, он молча поглядел на нее.

– А тебе что за дело? – сказал он, наконец, тоже тихо, заботясь, как и она, о спокойствии отца и матери.

Гильемета нетерпеливо тряхнула головой.

– В былое время, – заметила она, – мне не нужно было бы и спрашивать, ты сам бы мне сказал.

Он пожал плечами.

– Другие времена – другие люди! – сухо отрезал он.

Она топнула ногой. Он остался спокоен, делая усилие над собой, чтобы не рассердиться.

– Вспомни, – продолжал он более мягко, – что целых шесть лет я жил, как хотел, никогда ни перед кем не отчитываясь. Я побывал у черта на куличках! Сколько раз не знал я, как быть, и из-за каждой безделицы мне приходилось работать до седьмого пота... И ни души кругом, у кого бы спросить совета. Теперь я разучился болтать. Зато привык ходить один и бродить ради прогулки, куда глаза глядят. Я уже не в силах как-нибудь это изменить... Не огорчайся, – ни ты, ни я не можем здесь ничего поделать.

Проговорив это, он хотел открыть дверь, но Гильемета снова задержала его.

– Послушай, – сказала она, – я и сама теперь не люблю болтать. После твоего отъезда я, так же, как и ты, отвыкла от этого. Но, не тратя много слов, разве не могли бы мы, как раньше, делиться своими тайнами и помогать друг другу советами... Не смейся! Как ни учен ты, а век живи – век учись, и не так-то ты уж ловок, чтобы не влипнуть когда-нибудь!

Насмешливо смерил он ее взглядом.

– Я тебя знаю! – сказал он. – Ты не прочь подраться, да руки вот у тебя коротки! Только уж ты мне поверь, я столько вынес ударов, что кожа у меня затвердела. Лучше ты меня не задевай!

– Ладно! – сказала она сквозь зубы, нахмурив брови.

Он все же открыл дверь и ушел. Молча смотрела она ему вслед, и на губах у нее блуждала нехорошая улыбка.

Дойдя до конца Дубильной улицы, Тома свернул налево, на улицу Вязов и затем, в конце улицы Решетки, являющейся продолжением улицы Вязов, повернул направо, в Известковый переулок. Если бы кто-нибудь последовал за ним его извилистым путем, то догадался бы, что Тома направляется, по обыкновению, гулять вдоль городских стен; и действительно, он вскоре их достиг, миновав улицу Старьевщиц и башню Богоматери. И начал бродить здесь, как всегда, большими шагами, резкими и порывистыми.

Городские стены Сен-Мало являются, как известно, великолепнейшей каменной постройкой; и круговая дорога, проходящая под защитой их парапетов, поспорит, как место для прогулок, с любым местом в мире. Достойна удивления высота, на которой стоишь, смотря на песчаные берега под самыми стенами и на море за этими берегами, раскинувшееся под небесами чудесным зеркалом, то голубым, то зеленым, то серым. На сей раз, пока Тома, поднявшись по лестнице башни Богоматери, приближался к Бидуане и Асьете, весь небосвод покрылся большими облаками самых разнообразных оттенков и очертаний, и отражение их в воде одело ее в переливчатый и волнистый шелк, цвет которого менялся от мышиного до черноватого оттенка. Однако же, как ни прекрасно было это зрелище, Тома не удостаивал его ни единым взглядом. Он шел, опустив голову, с омраченным челом, как бы мучаясь докучливыми мыслями. Так миновал он Бидуанскую башню, не обратив даже внимания на часового, который с пикой в руке охранял подземный ход в пороховой погреб...

Но, пройдя еще пятьдесят шагов и далеко еще не доходя до Асьеты, Тома вдруг остановился.

Он как раз поравнялся с очень узким тупиком, известным малуанцам под названием улицы Пляшущего Кота. Этот закоулок, столь же пустынный, как и узкий, примыкал к самой городской стене, так что крайний его дом, построенный на косогоре, одновременно сообщался большой дверью с улицей и маленькой – с защитным валом.

Тома, остановившись, пристально смотрел, повернувшись спиной к морю, на окна этого крайнего дома.

Очевидно он нашел в нем то, что искал, так как вдруг, торопливо осмотревшись кругом, – чтобы убедиться, что никто за ним не следит, – сошел по открытой лестнице с круговой дороги, пересек вал и принялся стучать в дверь этого маленького дома.

IV

Сидя у окна и смотря на море, Хуана хранила молчание.

Жилище ее возвышалось на сажень над городской стеной. Облокотясь на подоконник широко раскрытого окна, она созерцала, волнистые облака и отражающее облака море.

И когда Тома вошел, она не повернула головы, хотя очень хорошо его слышала.

Он все же подошел к ней, затем, сняв шляпу и поклонившись, как принято в благородном обществе, взял не поданную ему руку и поцеловал ее, ибо Хуана приучила своего любовника к такой учтивости, в которой, впрочем, он все еще проявлял некоторую неуклюжесть.

– Прелесть моя, – сказал он затем очень нежно, – прелесть моя, как чувствуете вы себя нынче?

Не говоря ни слова, она равнодушно покачала головой.

– Разве вам плохо здесь? – спросил Тома снова целуя ее руку, которую еще не выпускал из своей.

Не будучи, правда, очень роскошным, помещение являло много удобств, хорошие кровати, глубокие кресла, большие шкафы, наполненные очень тонким полотном. Тут можно было также заметить различные ценные раритеты, свидетельствовавшие о незаурядном богатстве, – шелковую обивку на стенах и множество серебра искусной работы. Но все было такое разрозненное, что сразу видна была случайность подбора. Рядом с гобеленом ткачей его величества виднелся плохонький плетеный стул, и подле изящного позолоченного кубка – простой глиняный кувшин.

По правде сказать, прекрасной Хуане эта неравномерная роскошь была, по-видимому, безразлична. Уподобляясь в этом своим соотечественницам-испанкам, которые всегда обращают большое внимание на свои наряда и охотно пренебрегают столом и хозяйством, она бродила по своим неубранным комнатам, заботясь лишь о том, чтобы быть великолепно разодетой, как полагается накрашенной и по моде напудренной. Тома, тот иногда удивлялся этим привычкам, столь отличным от всего того, что он постоянно наблюдал в Сен-Мало, и в особенности не мог освоиться с манерой своей возлюбленной сидеть сложа руки и ротозейничать, тогда как мать его и сестра постоянно заняты были какой-нибудь работой.

Подумав об этом, он сказал:

– Я боюсь, что вам скучно во время моих долгих отлучек.

Она снова покачала своей тщательно причесанной головой и совершенно безразличным тоном ответила:

– Я не скучаю. Но скажите, – в вашей стране никогда не бывает солнца?

– Как бы не так! – уверил Тома. – Вот наступает прекрасный месяц май, всегда как нельзя более солнечный. Имейте терпение, моя прелесть!

С тех пор, как любовь их помирила, а затем тесно связала между собой, они перестали друг к другу обращаться на ты, как будто слово "ты" годилось им только для раздоров. И действительно, между двумя даже пламенными любовниками меньше настоящей близости, чем между двумя смертельными врагами.

Между тем, Хуана отвечала, впервые проявляя некоторую живость в ответе:

– Терпения у меня достаточно. Разве не прошло уже больше трех недель с тех пор, как вы меня привели в эту тюрьму, и я, ради вашего удовольствия, ни днем, ни ночью не выхожу из нее? Однако же вы обещали мне, что этому будет положен конец, и при этом скорый конец! Помните ли вы, по крайней мере, об этом и принимаете ли необходимые меры для ускорения?

На что Тома, в большом смущении не решаясь дать определенный ответ, пустился в туманные объяснения и нежные речи. Но видя, что Хуана настаивает, он скоро перешел от слов к действиям. И действия его оказались настолько красноречивы, что страстная Хуана благодаря им забыла на некоторое время не только свое вынужденное уединение, но также и свои наряда и свою прическу, немало пострадавшие от пылкой страсти корсара, которой, впрочем, вполне вторило бурное самозабвение его любовницы.

Ну, конечно! Тома сначала пообещал, даже поклялся, что это новое заточение, которому он должен был подвергнуть свою прежнюю пленницу, долго не продлится... "Ровно столько лишь времени, уверял он, сколько понадобится для того, чтобы расположить малуанцев и малуанок к хорошему приему иностранки, которой без этой предосторожности грозила бы опасность быть плохо принятой..."

Тома, предупрежденный Луи Геноле, считался и раньше с этой опасностью, но только вернувшись в Сен-Мало и снова соприкоснувшись с людьми и обычаями родного города, начал он понимать в полной мере непреодолимость этого затруднения. Действительно, в каком качестве и под каким именем представить строгим мещанам чванного своей добродетелью города иностранку, которую все не преминут назвать наложницей, а то даже шлюхой и потаскухой? По правде говоря, Хуана и была-то всего-навсего военнопленной. Матросы и солдаты расправляются, как хотят, с такими созданиями, это позволительно. Но они никогда не решаются привозить их с собою в свои дома и города. И Тома не закрывал глаза на то, что было бы чистым безумием надеяться на прием его любовницы именно в качестве любовницы, любым обществом из тех, что имелись в городе, хотя все они, даже самые чванные, приняли бы его самого с великим почетом. Что же касается того, чтобы ввести в свою семью испанку, даже как законную жену, как супругу, то об этом нечего было и думать. Что же тогда делать?

Смущенный Тома не мог прийти ни к какому решению. И часто не без горечи оценивал он ничтожность того действительного могущества, которого на самом деле достигает человек вместе с достижением столь вожделенных земных благ: богатства, славы, знатности и, наконец, открыто явленного монаршего благоволения. Все это у него было, у него, Тома, сеньора де л'Аньеле, которого король Людовик XIV пожелал видеть собственными очами и поздравить из собственных уст в своем Сен-Жерменском королевском замке. А какая польза от всех этих почестей? Нельзя даже открыто взять, признать и сохранить у себя любовницу по собственному выбору, не заботясь о том, что об этом скажут!

– Целовать – не значит отвечать! Тома, миленький, оставьте теперь мою грудь и скажите-ка мне по совести: скоро вы намереваетесь вытащить меня отсюда?

Так, снова переходя в атаку, говорила Хуана, тщательно поправляя прическу перед своим зеркалом, привезенным из Венеции и весьма прекрасным.

Тома крякнул.

– Гм! – сказал он нерешительно. – По совести... разве я знаю? Прежде всего надо разыскать другое жилье, получше этого чердака. Мне хотелось бы вам подобрать, моя прелесть, совершенно новый и красиво выстроенный особняк и хорошо обставить его. После этого мы подумаем о прислуге, затем о выезде с кучерами и форейторами. Всему свое время. Над нами не каплет. Кик-ан-Груань не в один день выстроилась...

Так говорил он и при этом радовался столь удачному, столь ловко придуманному предлогу. Чем можно лучше успокоить женщину, как не пообещать ей то, что больше всего ценится женщинами: лошадей, кареты, золоченые ливреи и собственный дом? А золота хватит, чтобы сдержать обещание.

Но Хуана пожала плечами. Венецианское зеркало по-прежнему отражало ее бесстрастное лицо, а гребень и пуховка все также старательно продолжали свое дело среди эбеновой, грациозно изваянной прически.

Она презрительно фыркнула:

– Ищите, что вам угодно, я не возражаю. Но есть другие заботы, более неотложные. Есть у вас здесь церкви и священники? У меня большая потребность в религии, так как душа моя, наверное, черна сейчас, как сажа... И сколько воскресных дней провела я здесь без обедни? Кроме того, у меня очень сильное желание стать на колени рядом с вами, любовь моя, во время литургии...

Тома, никогда не помышлявший об этом, невольно подскочил на месте.

Хоть он и сам был очень набожен, ему и в голову не приходило, что его милой может вдруг понадобиться пойти на исповедь. Он очень страстно ее любил, но несмотря на это, – или, как знать, быть может, именно поэтому, видел в ней просто-напросто настоящую язычницу, предававшуюся странному идолопоклонству, вроде ее почитания некой Смуглянки, столько раз призывавшейся ею на помощь и столько раз проклинавшейся им... язычницу, да, – или хуже того: создание полудемоническое, настолько странно сладострастное, настолько пылкое в утехах любви, что христианин подвергал некоторой опасности свою душу, прикасаясь своим телом к этому пылу. Луи Геноле, человек на редкость благоразумный, – недаром много, много раз крестился он при виде той, кого он про себя называл колдуньей. И вот этой колдунье, или полудемоническому созданию, вдруг понадобились обедни и священники, исповеди и причастия, – ни дать, ни взять, как какой святоше, стремящейся каждый праздничный день подойти к алтарю.

– Ну что же вы молчите? – спросила Хуана.

Он не знал, что ответить. Данный случай был не только чрезвычайно странный, но и чреватый последствиями. Куда же ее повести, эту, еще никому не известную иностранку? К какому священнику? В какую церковь? Очевидно, только не в собор, куда собираются к воскресной обедне все местные кумушки, заранее навострив языки. И не в маленькие часовни при монастырях, куда допускается лишь ограниченное число привилегированных прихожан... Куда же тогда?.. К крепостной обедне, которая для всех доступна, но на которой встречаются лишь гарнизонные солдаты, так как им запрещено показываться на других обеднях, потому что ревнивые малуанские горожане потребовали этого запрещения, чтобы избавить своих жен от волнующего блеска мундиров королевской армии?

– Ну? – нетерпеливо повторила Хуана. – О чем вы размечтались, разинув рот?

Он опять ничего не сумел ответить. Тут она вспылила.

– В чем дело? – крикнула она. – Или ты меня стыдишься? Или я слишком безобразна или слишком плохого рода, чтобы появляться рядом с подобным тебе мужичьем перед твоей Богородицей Больших Ворот или, лучше сказать, – С Большой дороги, Богородицей пиратов и разбойников? Пес ты эдакий! Заруби себе на носу: в следующее же воскресенье ты отведешь меня за руку в самую святую твою церковь, или же, клянусь памятью моего отца, которого ты убил, – предательски, – ты раскаешься!..

Между тем, как раз в этот день, а было это в пятницу, кладбищенские ворота были открыты согласно распоряжению господина епископа, желавшего, чтобы раз в неделю, а именно в пятницу – день, освященный страстями Господними – благочестивым малуанцам было предоставлено право и возможность помолиться на могилах своих близких. Вот через эти-то открытые ворота и вошла женщина, держа за руку ребенка. Женщина эта была скромно одета, в дрогетовой юбке и черном вдовьем чепце. Ребенок, небольшого роста, но очень стройный, живой и крепкий, не смеялся однако же и не резвился, а смирно держался подле матери. Оба они, не теряя попусту времени, прошли среди старых и свежих могил, как люди, хорошо знающие дорогу, и, наконец, опустились на колени перед бедным, почти жалким деревянным крестом, на котором написано было имя: Винсент Кердонкюф.

Женщина была Анна-Мария Кердонкюф, сестра покойного, а ребенок незаконный сын Тома Трюбле, рожденный этой Анной-Марией, незамужней матерью.

Месяцев через пять после смерти злополучного Винсента, месяцев через пять, значит, и после отъезда Тома, капитана "Горностая", бедная Анна-Мария, обреченная с тех пор на долгое одиночество, – или навсегда, родила этого незаконного сына, в лето Господне 1673-е. во вторую пятницу Великого поста"

Всякая девушка, которая споткнется и сойдет с прямого пути честной женщины, всегда дорого платит за свою слабость или глупость. Но Анна-Мария в данном случае поплатилась, по крайней мере, за четверых и двадцать раз готова была умереть от множества оскорблений, жестокостей и даже грубых нападок, которые градом сыпались на нее со всех сторон. Как она все-таки спаслась и не умерла сразу же от голода и холода, как вскормила своего ребенка, воспитала и обучила его, – пожалуй лучше, чем своих законных отпрысков разные мещане и знатные дамы, должным образом обвенчанные, гордящиеся этим, и мужьям своим, и очень часто даже, наставляющие рога, Бог ее знает и только он один!

Конечно, все вначале отталкивали ее, оскорбляли и показывали на нее пальцем. Отец ее и мать, люди добродетельные, поспешили выбросить ее на улицу, как только проступок ее получил огласку. Она ютилась, где могла, и родила на улице – как бездомная кошка или собака – так как родильные приюты, разумеется, строятся не для потаскух! Даже при этом бедственном ее состоянии прохожие отворачивались от нее. И только две монахини монастыря Богоматери совершили милосердный поступок и соблаговолили присутствовать при ужасных родах этой зачумленной. Ребенка же из большого снисхождения окрестил священник, понятно, что без церковного звона и подарков. После этого уже никто больше не беспокоился ни о матери, ни о ребенке.

Несмотря на это, мать выжила, сын тоже. Эта Анна-Мария Кердонкюф чего-нибудь да стоила. У нее не было недостатка ни в энергии, ни в решимости, и, кто знает? – ей, может быть, не потребовалось бы особенно благоприятных условий для того, чтобы сделаться самой порядочной из порядочных женщин у домашнего очага супруга, который бы очень гордился, и вполне справедливо, такой супругой. Рок судил иначе! Но даже низведенная до состояния полного ничтожества, каким становится, не имеющая мужа роженица, прежняя подруга Тома Трюбле сумела честно зарабатывать свой хлеб насущный, несмотря даже на то, что весь город всячески изощрялся, чтобы. сделать его горше полыни.

Прошло пять лет горького одиночества. У Анны-Марии Кердонкюф не осталось больше ни родных, ни близких, ни друзей. Родители отвергли ее, запретив ей даже носить их имя, считая, что она марает его, и заставив ее при помощи господ из Магистрата, которые издали даже по этому поводу специальное постановление, именоваться просто Анной-Марией. Теперь Анна-Мария не принадлежала, стало быть, ни к какой семье, и, естественно, что каждый старался держаться от нее подальше. С какой стати стали бы посторонние принимать в ней участие и спасать погибшую дочь от справедливого гнева уважаемого родителя?

Впрочем, никого не удивляла такая суровость со стороны отца. В противоположность Трюбле, простым рыбакам, которые мало-помалу разжились благодаря каперству, Кердонкюфы были из старинного рода горожан, состояние которых, когда-то гораздо более значительное, теперь оскудело. Но, как это свойственно людям, гордость и тщеславие этого рода, близкого к упадку, возрастали по мере ослабления его денежного могущества. Так что дурное поведение несчастной Анны-Марии словно каленым железом прижгло уже задетое и страдающее самолюбие всех Кердонкюфов, имевшихся в наличии в Сен-Мало.

Хуже всего было то, что эти самые Кердонкюфы свысока относились к Тома Трюбле, отпрыску рыбачьего рода, когда он вознамерился, как уже известно, чуть-чуть поухаживать за их невинной еще Анной-Марией. Ухаживание это не могло, конечно, остаться незамеченным для зорких глаз сплетниц... И вот Кердонкюфы начали кочевряжиться. Так что парень обиделся, и презрение это к нему со стороны родных его возлюбленной, без сомнения, укрепило его в намерении окончательно порвать с девушкой. Гильемета Трюбле, сначала подруга, а затем соперница и враг Анны-Марии, позлорадствовала этому разрыву, которому и сама всеми силами способствовала. И Кердонкюфы, со своей стороны, ему порадовались, хотя им и было досадно слышать, как те же сплетницы запели другую песню и стали болтать повсюду, что сам же парень Трюбле послал к черту Кердонкюфскую дочку... Впрочем, они делали вид, что не замечают этих сплетен, твердя всем и каждому, что никогда девушка, подобная их Анне-Марии, такой благородной крови и происхождения, не удостоила бы даже вниманием этого беспутного малого, это ничтожество, возымевшее наглость поднять глаза на столь недосягаемую для него высоту. На что они и нарвались, потому что когда обнаружилась беременность Анны-Марии, они уже не посмели столь открыто себе противоречить, им уже нельзя было обвинять Тома и нельзя было, значит, требовать и удовлетворения. Раз дочь их совершила ошибку, она перестала быть их дочерью. Впрочем, что касается Тома, то месть Кердонкюфов должна была немедленно поразить его иным образом: раз Винсент умер, то не ясно ли, что убийца – Тома?

Так судили Кердонкюфы. По счастью, господа из Магистрата решили иначе.

И как всегда случается со всяким, даже запутанным Делом, и это дело в конце концов постепенно устроилось. Тома, завоевав славу и богатство за океаном, прослыл в конечном счете таким молодцом, что всякие клеветнические толки на его счет заглохли. Винсент, ставший прахом, был забыт. И только самые застарелые и скверные городские сплетницы продолжали еще прохаживаться насчет Анны-Марии, – одной только Анны-Марии, – которая, впрочем, никогда и не выходила из своей конуры, разве что на прогулку со своим малышом, которого она тем сильнее любила, чем больше он ей стоил слез, и который становился славным человечком, умным и хорошим.

Так что и само возвращение сеньора де л'Аньеле не внесло сюда никаких перемен.

Итак, стоя у могилы Винсента Кердонкюфа, Анна-Мария молилась с большим усердием и сокрушением. Одна лишь, пожалуй, во всем Сен-Мало, – за исключением Тома, – знала Анна-Мария, что брат ее, здесь покоившийся, умер именно из-за нее. Ибо некогда, в день смертельной схватки, Винсент, отправляясь на поиски Тома, объявил это своей сестре, гордо похваставшись даже, что быстро исправит совершенную ею ошибку и без промедления приведет к провинившейся сестре этого мужа, с которым она слишком рано "сочеталась". Увы! Дело обернулось не так...

Итак, Анна-Мария теперь молилась, как привыкла молиться каждую неделю, умоляя Господа нашего Иисуса Христа и его Пресвятую Матерь простить побежденного поединщика, умершего едва ли не в смертном грехе. И ребенок тоже молился, по-детски часто крестясь то правой, то левой ручонкой. Наконец наступила минута, когда ему нечего было уже сказать, так как он два раза подряд повторил от начала до конца все свои молитвы. Он замолчал. И мать его, заметив это, взяла его к себе, сложила его руки между своими ладонями и стала шептать ему на ухо молитву, которую она, очевидно, тут же придумывала и которую он послушно повторял.

И вот эта молитва:

"Милый маленький Иисусе, сжалься надо мной, который, как и ты, родился без папы. Пресвятая Дева Мария, заступись за меня и попроси Боженьку, чтобы он дал мне кормильца, как дал твоему сыночку. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь."

VI

– Так, стало быть, – сказал Луи Геноле с несколько смущенным видом, брата моего Тома, значит, нет дома?

– Нет! – ответил Мало Трюбле, радушно протягивая посетителю руку. Брат твой Тома вышел. Но он наверняка вернется к ужину. И если ты его здесь не подождешь, то сестра твоя Гильемета ни за что тебе этого не простит, потому что она умирает от желания с тобой поболтать. Оставайся, братец, и положи-ка сюда свою шляпу, а то ты так вертишь ею в руках, что, пожалуй, пообтреплешь ей поля. Оставайся, говорю тебе! И поужинаешь с нами, развеселишь нас всех, и старых и молодых" У матери там петух варится в котле... Ей богу, сынок, оставайся! А не то я рассержусь!.. В самом деле, разве ты нам не родной?

Луи Геноле, столь сердечно понуждаемый, остался.

Немного бывало гостей в доме на Дубильной улице. Благоразумные Мало и Перрина, хоть и разбогатели теперь, не захотели ни в чем менять свою прежнюю жизнь, сойдясь оба в том, что они слишком стары, чтобы заводить что-нибудь новое, как бы ни было оно, – или как бы ни казалось, – так и хорошо. Тома пусть поступает по-своему и сколько ему угодно изображает буржуа или даже вельможу. Отец же его и мать, родившиеся рыбаком и рыбачкой, так рыбаком и рыбачкой и помрут. Тем не менее, из поздно пришедшего к ним богатства они извлекли наиболее существенное, – больше удобств и покоя, больше разнообразия в еде, вино лучшего качества, более мягкие постели. Но ничего больше. И в особенности ничего такого, что клонилось бы скорее к удовольствию посторонних, чем к удовольствию хозяев дома. Ни Мало, ни Перрина нисколько не заботились о том, чтобы видеть у себя в гостях теперь, когда они обзавелись деньгами, эту шутовскую клику, которая именуется хорошим обществом, – породу людей, которые, понятно никогда бы и не подумали зайти на Дубильную улицу, пока Мало и Перрина были бедняками.

Поэтому в доме у них бывали одни лишь истинные друзья, друзья прежнего времени. И для них дверь была всегда широко открыта. И Луи Геноле, которого все почитали славным братом Тома и таким же Трюбле в сердце своем, как если бы он им был по кровному родству, доставлял им всегда большую и искреннюю радость каждый раз, как ему случалось постучать в дверь их дома.

Оставшись с глазу на глаз, или вроде того, – так как старик задремал, как всегда, в своем кресле, поджидая время ужина, – Гильемета и Луи могли вволю наговориться.

– Итак, – повторила Гильемета после долгих расспросов все об одном и том же, – итак, вы не знаете куда отправляется Тома и где он пропадает столько времени, уйдя от нас один и в меланхолии?

– Не знаю, – упрямо повторил Луи.

Кое о чем он догадывался, но и самая строгая правдивость не обязывала его говорить о том, в чем он не был вполне уверен. С другой стороны, ему было неприятно, даже и с добрыми намерениями, выдавать тайны Тома.

Подозревающая что-то Гильемета, продолжала настаивать:

– Неужели вам, своему помощнику, Брату Побережья, он ничего не рассказывает?

– Ничего! – сказал Луи. И на этот раз он проговорил это с горечью, не ускользнувшей от внимания Гильемета и уверившей ее в том, что он не лжет. Она сама слишком хорошо понимала, что можно грустить и печалиться, видя, что тебя изгоняют, лишая ответной нежности, из сердца человека тобой любимого, не давая больше проникать в его тайны, на что, казалось, ты был вправе рассчитывать.

– В таком случае, – сказала она, – раз вы скоро будете с ним разговаривать, расспросите его хорошенько и узнайте у него всю правду. Честью вам клянусь, что все это меня очень беспокоит, и даю голову на отсечение, что в этой тайне кроется немало худого!

На что Луи Геноле только покачал головой, так как и сам он не меньше был убежден в этом, и не без основания, а даже, увы, с гораздо большими основаниями: разве не достаточно было одного присутствия Хуаны в Сен-Мало, чтобы предвидеть наихудшие бедствия?

Впрочем, Геноле, более проницательный, чем брат его Тома, – чего нельзя было ставить ему в особую заслугу, так как нехороший божок, стрелок Купидон, умеет ослеплять всех своих рабов без исключения, – Геноле, стало быть, не стал дожидаться возвращения в Доброе Море, чтобы прийти в ужас от бесчисленных препятствий, которые должно было встретить дерзкое намерение Тома – привести на лоно добродетельного и непорочного малуанского города Бог знает где подобранную девку-колдунью, может быть и язычницу и, наверное, веселого поведения. Это было дело не только невозможное, но просто невообразимое. Но Тома, как и раньше, не спрашивал его совета. Один, тайком от всех, – тайком от Геноле даже, – высадил он Хуану под Равелином и провел ее в Большие Ворота. Хоть и обиженный втайне этим очевидным недоверием, которое выказывал ему таким образом столь любимый его брат, Луи тем не менее рад был, что благодаря этому освободился от всякого участия во всей этой истории: Тома, если станет раскаиваться, должен будет винить лишь самого себя в неприятностях и разочарованиях, которые не преминут скоро градом на него посыпаться.

Между тем Гильемета снова заговорила:

– Прежде, – сказала она, – он ни за что бы не скрыл от меня даже малейшего пустяка, а также и худшей неприятности. И вы можете спросить у него самого, пришлось ли ему хоть раз жалеть об этом, может ли он вспомнить хоть один промах или сплетню с моей стороны. Вы и сами досконально теперь зная все, что его касается, можете это подтвердить. Проведали ли у нас в городе хоть-что-нибудь о всех тех дерзких проделках, виновника которых так часто бывало тщетно разыскивали господа из Магистрата и даже само его высокопреосвященство? Известно ли было хоть что-нибудь о случае с Анной-Марией Кердонкюф, который, однако же, настолько беспокоил самого Тома, что он не захотел вернуться в прошлом году вместе с вами из Америки и предпочел послать вас вперед, чтобы посмотреть, что сталось с матерью, ребенком и покойным братом?

Она долго говорила, и все в этом духе. Но Луи Геноле, сделавшийся вдруг внимательным, поднял голову.

– Что такое? – спросил он, когда Гильемета замолчала. – Что это за мать с ребенком, о которых вы говорили по поводу Винсента Кердонкюфа?

Ибо он совершенно не представлял себе, что Тома был отцом малыша Анны-Марии. Действительно, в свое время на Тортуге Тома рассказал ему все про старую ссору, кроме истинной ее причины. И Луи, который никогда бы не скрыл в разговоре с кем бы то ни было и малейшей капли истины и не воображал даже. чтобы Тома мог быть иногда не так щепетилен.

Гильемета смотрела на него, разинув рот.

– Что такое? – спросила она, до того удивленная, что заподозрила его в притворстве. – О чем это вы спрашиваете, прикидываясь, будто ничего не знаете? Или вы думаете, что мне неизвестна вся эта история? Я ее узнала гораздо раньше вас.

Но Луи Геноле, еще более удивленный, чем она сама, только развел руками.

– Я вас совершенно не понимаю, – сказал он.

Она в изумлении провела рукой по лбу.

– Не может быть!.. Вы в самом деле не знаете?

– Не знаю чего? – спросил Геноле.

– Да того, о чем вы спрашиваете! Ну, словом, эта мать и этот ребенок" да вы смеетесь надо мной! Раз Тома отправил вас вперед прошлым летом, из предосторожности...

– Он послал меня за тем, – объяснил Геноле, – чтобы посмотреть, прошло ли раздражение Кердонкюфов по поводу того поединка, что был шесть лет назад. Тут не было и речи ни о какой матери и ни о каком ребенке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю