355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клод Фаррер » Корсар » Текст книги (страница 1)
Корсар
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:13

Текст книги "Корсар"


Автор книги: Клод Фаррер


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)

Фаррер Клод
Корсар

Клод Фаррер

КОРСАР

Историко-приключенческий роман из жизни корсаров Карибского моря

Перевод с французского

Книга первая. ТОМА – ЯГНЕНОК

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ – ОРЛИНОЕ ГНЕЗДО

I

Звонили к полуденной молитве, когда с моря донесся отдаленный пушечный выстрел. И дозорные на башне Богоматери подали сигнал о том, что в северо-западном направлении показался корсарский фрегат, держа путь к рейду. Такое событие, разумеется, не представляло чего-нибудь необычного в Сен-Мало. Однако же всех привлекало поскорее полюбоваться благородным видом отважных малуанских кораблей, возвращающихся победителями из дальних походов, – и не успела еще эта новость разнестись по городу, как уже весь праздный народ очутился за городской стеной и толпился на Старой Набережной, откуда можно было скорей всего заметить возвещенный фрегат, как только он обогнет форт Колифише и Эперон.

Тут было много всякого народа: во-первых, разная сволочь, которая всегда стекается в изобилии туда, где можно поротозейничать, руки в боки, не слишком себя утруждая; затем много моряков, готовых на время оставить свою жвачку и стаканчик, чтобы со знанием дела оценить маневр своего же приятеля и сородича-моряка; потом горожане, арматоры (судовладельцы), поставщики и просто почтенные жители знатного города, богатство которых смело пускалось в морские приключения, принося большие доходы и еще большую славу; наконец, опередив всех, протиснувшись сквозь толпу в первые ряды, чуть не падая в воду своими деревянными башмаками и босыми ногами, женщины и дети, бледные, с пристальным взором, с искаженными тревогой губами и бровями: матери, сестры, жены, невесты и малыши ушедших в поход и медлящих с возвращением мужчин.

Между тем, фрегат, идя бакштаг под марселями, уже подошел к Терновому Камню. Теперь на нем потравливались шкоты и он начал спускаться под ветер, готовясь пройти фордевинд между мысом Наж и Эпероном, так как бриз задувал с юго-запада тепловатыми и крепкими шквалами.

Прошло четверть часа. Со Старой Набережной ничего еще не было видно. Как вдруг авангард ребятишек и их матерей закричал от нетерпения: грот-рея фрегата высунулась из-за Эперона наподобие длинной кулеврины среди пушек, ощетинивших бронзовыми стволами гранитный бок бастиона. Вслед затем, мало-помалу отделяясь от высокой рыжей стены, показался белый парус. И весь фрегат выступил из пролива.

Тогда кто-то из кучки именитых горожан обратился к самому невнимательному своему соседу – толстому арматору в простой серой одежде, с красным лицом под круглым париком, – и дружески хлопнул его по плечу.

– Эге! Жюльен Граве, приятель! Поглядите-ка получше, что за судно идет, потому что, клянусь Богом, это ваше. Ну да, или на меня затмение нашло, или это судно не что иное, как ваша "Большая Тифена".

Жюльен Граве, сразу выйдя из состояния безразличия, подался вперед, наморщил лоб и сузил свои и без того маленькие глаза:

– Что вы, – сказал он, едва взглянув, – вы шутите, господин Даникан? На моей "Большой Тифене" рангоут по меньшей мере на двадцать футов выше, чем на этом фрегате. Тут, видно, плотник без зазрения совести поубавил мачтового леса!

Но кавалер Даникан, статный и крепкий мужчина гордого вида, шпага которого приподымала край его одежды из тонкого, красиво расшитого сукна над штанами модного покроя, в ответ только улыбнулся и сделал в воздухе резкое движение рукой:

– Жюльен Граве, приятель! Всмотритесь лучше, всмотритесь!.. Тут поработали ядра Рэйтера, поверьте!..

Действительно, лето Господне тысяча шестьсот семьдесят третье еще не наступило, и грозные голландские эскадры крейсировали почти без всякой помехи в Северном море, л Ла-Манше, в Атлантическом океане и даже в Средиземном море. Правда, за последние четыре или пять месяцев, что король выигрывал битву за битвой в Нидерландах, во Фландрии и даже за Рейном, побежденные, опустошенные, даже затопленные Соединенные Провинции на суше были сведены на нет. Но совсем не то было на море. И хотя уверяли, что господин Кольбер день и ночь трудится над созданием флота для королевства, однако он этого еще не достиг. Так что ремесло корсара было опасным, как никогда. И часто отважный грабеж товара с неприятельского судна обходился дороже, чем мирная его покупка на рынке.

Между тем, арматор Жюльен Граве, снова забеспокоившись, внимательнее рассматривал будто бы ему принадлежащий фрегат, огибавший тем временем Равелин (Большой бастион, теперь уже не существующий, прикрывавший Большие Ворота со стороны моря.), так что нельзя было еще сказать, хочет ли он выкинуться на прибрежную отмель Доброго Моря (Доброе море, служившее собственно портом Сен-Мало, покрывало в 1708-1710 годах весь теперешний квартал Св. Винсента.) у самого подножья стены, или подальше от города, посреди бухты, на пески острова Тузно.

– Горе мне! – вдруг возопил Жюльен Граве. – У вас ястребиные глаза, Даникан!.. Это мой корабль... но в каком виде, Господи Боже мой!..

Всеобщий гул покрыл восклицание судовладельца. "Большая Тифена" обогнула Равелин и правила к Доброму Морю. Не больше ста саженей отделяло ее от Старой Набережной; из опасения камней, расположенных неподалеку от Северной Башни Больших Ворот, фрегат тщательно избегал уклонений влево; поэтому он повернулся левым бортом, и корма его оказалась так близко, что можно было рассмотреть все подробности: от бизань-русленей до гакаборта. А тут было, поистине, чему удивиться: весь борт был пробит, изрублен, изрешечен, от абордажных сеток до ватерлинии представляя собой какое-то деревянное кружево, и, казалось, что волны забавляются, свободно вливаясь в эти зияющие дыры и, очевидно, попадая оттуда прямо в трюм, к великому изъяну для груза и к великому вреду для самого судна.

– Горе мне! – без конца повторял арматор, сжимая кулаки, весь бледный. – Горе мне! Новенький корпус, из лучшего дуба!.. Сдохни от чумы все голландские крысы!.. Вы посмотрите на этот растерзанный гальюн, на эти подпертые мачты! Вы только взгляните на эту отвислую корму, на этот фок, через который ветер проходит как через решето!..

Действительно, фрегат здорово потрепало; сомнительно было даже, чтобы нашлись плотники, которые могли бы привести его в порядок. Куда ни поглядеть, нельзя было найти места шире четырех квадратных футов, где бы не было следов от ядер или картечи. И, поистине, то был знатный бой, из которого он вышел победителем.

Победителем: на трех его мачтах развевалось знамя малуанских корсаров, доблестное знамя – голубое, пересеченное белым крестом, где на червленом поле вольной части блистает серебряный шествующий горностай, – эмблема вечно девственного города.

В то время как "Большая Тифена" проходила мимо Старой Набережной, бриз заколыхал эти три флага и развернул их на солнце. Самый большой из них стяг, подымаемый в бою, – не избегнул, подобно фрегату, грубого прикосновения вражеского железа и свинца. Его флагдук обратился также в кружево – драгоценного плетения алансонское или английское кружево.

Невзирая на это, Жюльен Граве охал все пуще. Кавалер Даникан нетерпеливо схватил его за руку:

– Эй, приятель!.. На сегодня хватит слез!.. Посмотри-ка лучше на эту материю, что теребится там на корме. Я охотно куплю ее у вас, если ваш убыток вас разоряет! И отсчитаю вам чистоганом пятьдесят луидоров!

Не успел арматор ответить, как в толпе поднялось новое волнение. Фрегат, миновав Старую Набережную, начал подготовку к осушке и стал по очереди убирать остатки парусов. Между тем, голос капитана настолько ясно выделялся, что его можно было слышать и по ту сторону городской стены; к тому же, когда убрали контра-бизань, то отовсюду стали видны шканцы, с которых раздавалась команда.

Из уст в уста пронеслось одно имя, – имя этого капитана; его было слышно и было видно, но он оказался не тем, кого ожидали.

– Тома Трюбле! Тома Трюбле!..

Сразу же Жюльен Граве забыл и Даникана, и его пятьдесят луидоров и его флагдук. Вдруг онемев, нахмурив брови, он растолкал соседей и пробрался в первые ряды толпящегося народа:

– Да, – пробормотал он, воочию убедившись. – Да... командует Трюбле... Но... в таком случае...

Он не договорил. В корабельном списке, скрепляемом подписью арматора, и который он, Жюльен Граве, подписал несколько недель тому назад, Тома Трюбле не значился капитаном фрегата. Он даже не значился помощником...

Жюльен Граве вытер рукой вспотевший лоб и огляделся. Внезапная тишина наступила на Набережной. А в толпе женщин и детей, в смятении толпившихся у воды, как будто странная зыбь колебала спины и плечи. Прошла долгая минута – "Большая Тифена" успела только отдать свой большой якорь и распустить блинд. И вот раздался пронзительный крик, – первый крик вдовы, а за ним послышались отчаянные рыдания сирот...

Жюльен Граве поспешно протолкался назад, к кучке горожан и именитых лиц. Он сказал:

– Не угодно ли вам, господа, пройти со мной? Я прежде всего встречу своего капитана, затем сделаю чиновникам Адмиралтейства заявление о призовом грузе, если есть таковой... В чем я сомневаюсь. К сожалению не похоже на то, чтобы мой корабль озолотился!.. Пойдемте! Вы будете свидетелями...

Пройдя ходом Ленного Креста, а затем улицами Бэрери и Орбет, они достигли Больших Ворот, – между тем, как за ними уже несдерживаемый плач и стон возвещали всему городу о трауре по новым малуанцам, погибшим на море, после стольких других...

II

Ялик причалил к песчаной отмели севернее Равелина, и оба гребца взяли весла на прикол, чтобы держаться носом к волне. Тома Трюбле бросил румпель, перешагнул обе банки и выпрыгнул на берег. Не доходя до свода бастиона, он остановился и поднял глаза. Над внешней аркой Равелинский спаситель простирал свои бронзовые руки. Сняв шляпу и сложив руки, Тома опустился на колени и набожно помолился.

Только трижды повторив заключительное "аминь", решился он переступить городскую черту.

Дорога, ведущая в город, за первым же сводом круто поворачивала во внутренний двор. Посреди этого двора Тома снова остановился и снова снял свою кожаную шапку. Но на этот раз он не стал низко кланяться: Тома Трюбле не привык гнуть спину, разве что перед Богородицей, да перед ее сыном, ибо Тома Трюбле был благочестив.

Здесь же не в религии было дело. На ступеньках, ведущих в зал собраний, стоял в ожидании своего капитана Жюльен Граве. А вокруг, вместе с Жюльеном Граве, поджидало еще с десяток почтенных граждан.

Подойдя ближе, Тома прежде всего заметил своего второго крестного отца (В то время было принято иметь двух крестных отцов вместо одного, чтобы придать больше пышности крестинам; понятно, эти крестные отцы выбирались среди знати или горожан, способных стать в дальнейшем хорошими покровителями новорожденному.), Гильома Гамона, господина де ла Трамбле, затем Жана Готье, который в то время строил свой особняк на улице Викариев, и Пьера Пикара, а также кавалера Даникана и еще нескольких других арматоров-судовладельцев. Тома Трюбле почтительно направился к ним и у ступенек остановился.

Судовладельцы в молчании поджидали моряка и, когда он приблизился, все разом обнажили головы, – не без веской к тому причины.

Левая рука Тома Трюбле висела на перевязи, и свежий шрам пересекал его широкое лицо от уха и до середины лба. Щеки его, обычно красные, казались поэтому бледными и помертвелыми. Большой и толстый от природы, он казался теперь, из-за своих ран, еще толще, еще больше, еще сильнее, как бы преувеличенным во всех размерах, огромным даже, и величественным. Поистине, казалось, что его обширное тело, так жестоко отделанное битвами, переполнено воинской славой. И хотя Тома Трюбле был весьма низкого происхождения, а по званию всего лишь боцман фрегата из самых захудалых, однако же богач Жюльен Граве, владелец двадцати других и лучших судов, приветствовал Тома Трюбле, держа в руке свою фетровую шляпу.

– Тома Трюбле, – сказал он, следуя обычаю, которого никто бы не решился нарушить, – Тома Трюбле, да сохранят нас обоих Спаситель и Пресвятая Богородица! Вот вы и вернулись милостью Всевышнего. Нет ли чего примечательного в шканечном журнале?

Левым кулаком он упирался в бедро. Перо его шляпы касалось земли. Своей здоровой рукой Тома Трюбле покачал собственную шапку, украшенную всего только двумя матросскими ленточками.

– Сударь, – произнес он не сразу, – в журнале, можно сказать, ничего особенного...

Он остановился, чтобы перевести дух. Видимо, Тома Трюбле не слишком был силен в красноречии и, верно, чувствовал себя лучше в деле.

Затем он повторил:

– Ничего особенного, значит... кроме...

Он опять остановился, глубоко вздохнул и затем выпалил залпом:

– Ничего особенного, кроме того, что мы напоролись на паршивца Голландца и его потопили, как и следует быть, а также, что капитан Гильом Морван, и потом помощник Ив Ле Горик, и семнадцать других еще... их нет в живых. Вот и все, сударь.

Кожаная шапка с длинными лентами описала на вытянутой руке две почтительные кривые – по одной на каждое из произнесенных имен, – и снова водрузилась на рыжем и курчавом парике Тома Трюбле. Тома Трюбле, уважив мертвых, почитал неприличным продолжать свое приветствие живым.

Арматор, однако же, продолжал расспросы:

– Тома, сынок, расскажи подробнее! Что это был за Голландец?

Тома Трюбле энергично тряхнул головой:

– Паршивец, сударь! Гильом Морван, как его увидел, вообразил, что это какой-нибудь купеческий корабль, благо они, желая действовать исподтишка, припрятали батарею под парусину. Мы тогда бросились их догонять. И на расстоянии, как бы сказать, двух мушкетных выстрелов, на паршивце отдали каболки, которыми был принайтовлен парус, и открыли бортовую артиллерию.

– Ну, и тогда?

– Тогда чуть было не вышло дело дрянь: потому что Гильом Морван не зарядил наших орудий, кроме двух погонных пушек. Да, вдобавок, у того были восемнадцатифунтовые, и числом двадцать четыре (Тома Трюбле объясняет на сокращенном морском жаргоне, что голландский фрегат был вооружен восемнадцатифунтовыми пушками, – пушками, стреляющими ядрами, весом в 18 фунтов, – и что пушек этих было 24, то есть по 12 орудий с каждого борта, тогда как "Большая Тифена", значительно более слабая, несла на себе всего 16 пушек, стреляющих 12-фунтовыми ядрами, то есть имела по 8 пушек с каждой стороны.

До последних времен парусного флота сохранялся обычай обозначать пушки не их калибром, в сантиметрах или миллиметрах, как это делается теперь 305 миллиметровые орудия, а по весу снарядов, выраженному в фунтах.); что давало ему двенадцать выстрелов по правому борту, против наших восьми, да еще двенадцатифунтовых. Ну, тогда понятное дело...

– Продолжай, сынок.

– Нас порядком потрепали, сверху донизу, сударь. Я к самому важному бросился, стало быть к орудиям, чтобы вытащить пробки (Пробка – деревянная втулка, прикрывавшая пушечное жерло для защиты дула от дождя и пыли.), изготовиться, зарядить, и все... А тем временем Голландец нам влепил два бортовых залпа, да так метко, что когда я снова выбрался на шканцы, то увидел, что нам срезало брамселя и фор-марсель. Наши начали сдавать. Иные попрыгали в люки, чтобы спрятаться в трюме. А один дурной... нет нужды его называть, чтобы не позорить его семью, так как он малуанец... один дурной, стало быть, теребил фал для спуска флага (Спустить флаг – сдаться.). Первым делом я двинулся к нему; и строго с ним поговорил пистолетной пулей в голову... Так уж нужно было... верно говорю...

– Хорошо, милый мой. А дальше?

– Дальше-то... да все так же! Гильом Морван и Ив Ле Горик уже свалились. Пришлось мне принять команду. Поэтому я решил пристать к Голландцу, благо он продолжал нам всыпать, сколько мог, в самое брюхо двойными залпами, а мы слишком слабо отвечали. Так бы долго мы не протянули, сударь.

– Я то же говорю. Только как же ты пристал, парень?

– На одном руле (Приставали на абордаж, управляя одновременно рулем и парусами.), раз все постарались забраться поглубже в трюм. Я чуть ли не один и был на палубе. Но как только мы встали борт к борту с неприятелем, я живо выгнал всех наверх...

– То есть?

– Гранатами, черт побери! Которые я им побросал на головы! Этак ребятам стало жарче снизу, чем сверху. Вылезли, поверьте. И в такой ярости, что стало совсем просто двинуть их на того. Тем более, что это племя канониров и не подумало даже бросить свои пушки, чтобы нас встретить. Им кроме банников (Банник – род метелки, которой чистились пушечные стволы.) нечем было и крыть, можно сказать. Живо все кончили.

– Опять скажу – хорошо! А призовое судно?

– Потоплено, сударь. Рук не хватало, чтобы его увести. У нас и так было семнадцать убитых, как я докладывал вам, да сорок-сорок пять раненых, из которых добрая половина либо изувеченных, либо выведенных из строя. К тому же приз стоил гроши: никакого груза и старый корпус.

– Сколько пленных, Тома Трюбле?

Тома Трюбле, переступая с ноги на ногу, покачал свое грузное тело и улыбнулся:

– Чего, сударь? Какие там пленные! Во-первых, не хватало помещения. А потом ребята слишком перетрусили, – теперь это приводило их в смущение. Невозможно было оставить на "Большой Тифене" свидетелей такой штуки – как малуанцы попрятались в трюм от неприятеля. Никак невозможно! Потому, когда топили Голландца, я не обращал внимания на его экипаж. Ну и вот. Что об этом толковать,

– У них были шлюпки?

– Да... поломанные чуточку... Но они сколотили вроде как бы плот... И потом они всегда отлично плавают, эти голландские крысы...

Тома Трюбле от души рассмеялся.

Арматоры тоже смеялись. Только один Жюльен Граве возразил для проформы

– Все же, милый мой Тома...

Но господин де ла Трамбле, старший среди всех, положил ему на плечо руку.

– Э, приятель! Или вы позабыли, как флиссингенцы захватили нашу "Лилию" в прошлом году? А как они поступили с пленными, эти флиссингенцы? Просто подвязали им камни к пяткам и побросали за борт на стосаженной глубине, – под тем предлогом, что флаг, будто бы, сперва был спущен, потом снова поднят... Как будто не случается никогда картечи перерубить фал!

– Да! – подтвердил Жан Готье.

И Пьер Пикар презрительно закончил:

– Бог ты мой, сколько препирательств!

– Право, больше слов, чем людей потонуло!

– Уж не боитесь ли вы, господа, что у голландцев мамаша помрет.

Они остановились на ступеньках, ведущих в залу собраний, в южном углу двора Равелина. В это время на башне Больших Ворот два раза ударил колокол "Хоремма". Тогда Жюльен Граве, сойдя со ступенек, подошел к своему капитану, чтобы дружески взять его под руку.

– Тома Трюбле, – сказал он, – Тома, сынок, ты честно поступил, и я за это ценю тебя. Теперь пора, ступай в Адмиралтейство. Мы постараемся, если возможно, добиться, чтобы не тянули с осмотром (Ни один матрос с возвратившегося в порт корсарского судна не мог сойти на берег раньше, чем чиновники Адмиралтейства не посетят судно и не оценят груз, с целью избежания тайной разгрузки, уменьшавшей обманным образом долю короля.); надо поскорее отпраздновать на берегу достойным образом победное возвращение наших славных малуанцев. Исполнивши эту обязанность, мы с тобой поговорим, о чем надлежит...

Они тронулись в путь, и остальная компания последовала за ними.

Однако же, когда они прошли главный свод между двумя большими башнями и ступили на малуанскую мостовую, Тома Трюбле вдруг оставил руку своего судовладельца и обернулся, глядя на городскую стену.

В противоположность бронзовому Христу, водруженному над внешней аркой, лицом к рейду, гранитная Богоматерь высилась над внутренней аркой, лицом к городу. И Богоматерь эта – Богоматерь Больших Ворот, которую попы называют также Богородицей Скоропомощницей, – наверно столько сотворила чудес кончиком своего мизинца, сколько все святые в самых святых местах не сотворили и не сотворят всеми своими разукрашенными мощами...

Вот почему Тома Трюбле, не заботясь о почтенных гражданах, терпеливо его ожидавших, одним взмахом руки скинул шапку, башмаки, фуфайку и штаны и затем в одной рубашке, опустившись голыми коленями на твердую мостовую, с шеей, повязанной ремнем от кинжала, три раза подряд прочел Богородице все, какие только знал, молитвы, исполнив таким образом добросовестно обет, который он тайно принес, в самый разгар недавнего боя, в тот самый миг, когда, казалось, все погибло и когда он решил, что одна лишь Богоматерь Больших Ворот способна вышней силой восстановить почти безнадежное положение, разбить уже торжествующих голландцев и даровать искромсанным малуанцам, уже казалось бы, невозможную и чудесную победу.

III

Мало Трюбле, держа в руке кочергу, наклонился над тлеющим очагом и стал мешать угли. Обнаженные головешки затрещали, и снопы искр полетели в широкое отверстие трубы. Мало Трюбле уселся в кресло, положив свои большие и узловатые руки на резные дубовые ручки. Несмотря на четыре свечи в железном подсвечнике, в нижней комнате было темно.

– Гильемета! – позвал Мало Трюбле. – Сними нагар!

Гильемета живо поднялась исполнить приказание. Отражение четырех огней заплясало в глубине ее светло-голубых глаз; чистое золото ее заплетенных в косы волос ореолом сияло вокруг ее головы.

Оправленные свечи шире раздвинули вокруг себя светлые круги и к самым стенам отогнали темноту. Вся нижняя комната стала видна – от светлого пола и до темных балок потолка.

Комната была прекрасная и почти новая. Оба шкафа и резной деревянный баул казались обстановкой богачей, однако окно, хотя и очень широкое и высокое, и в нем было много стекол, и все целые, было завешено простыми белыми занавесками. На лоснящемся дубовом столе сотрапезников ожидала кварта свежего вина и четыре кружки. Однако мужчина в комнате был только один – Мало Трюбле, отец и глава семейства. Тут же находились и две женщины – Перрина, его жена, и Гильемета, его дочь; одна шила, другая пряла.

– Мать, – заговорил снова Мало Трюбле после небольшого молчания, взгляни, который час на кукушке?

Кукушка была рядом с прялкой. Ее деревянный циферблат едва выделялся на почти такого же цвета деревянной стене. Перрина Трюбле должна была встать, чтобы разглядеть стрелки.

– Десятый час уже, – разобрала она наконец.

Она говорила сиплым голосом, издававшим ряд прерывистых и дрожащих звуков, без всякой певучести. А между тем она вовсе не была стара. Но жене рыбака, матери шести сыновей и четырех дочерей, сорок пять лет давят голову и плечи, как девяносто. Мало Трюбле, узнав который час, нахмурил брови.

– В мое время, – произнес он, – дети больше поторапливались, чтобы провести у родителей первые посиделки после похода.

Гильемета подняла глаза от работы с видимым желанием возразить отцу. Но из уважения к нему промолчала.

Тогда, немного погодя, мать решилась выступить на защиту запаздывавшего сына:

– Парня, может быть, задержал хозяин со своими бумагами. Теперь не то, что раньше: напачкают бумаги больше, чем аптекарь, когда счет подает.

Малоразговорчивый Мало Трюбле медленно повел плечами и сначала ничего не ответил. Но минуты продолжали свой бег; кукушка пропела девять с половиной. И тогда Мало Трюбле, рассердившись уже не на шутку, заворчал:

– Сейчас "Хоремма" прозвонит тушить огонь. Порядочные люди никогда не сидят дольше!

На этот раз ни мать, ни дочь ничего не решились сказать. Только Гильемета поднялась, тихонько подошла к окну и раскрыла форточку, чтобы посмотреть на улицу.

Улица эта, Дубильная улица, называвшаяся так потому. что ее населял почти весь цех кожевников, очень узкая, извилистая и черная, как сажа, была в эту пору совсем пустынной из конца в конец. Высунувшись из окна, Гильемета могла различить справа высокий фасад нового дома, который ради каприза арматор Ив Готье, младший брат арматора Жана, выстроил вдалеке от зажиточного квартала, на краю улицы Кузнецов; каковая улица упиралась в Дубильную улицу, как упираются друг в друга две планки угольника. Все огни были в этой стороне потушены. Налево улица три раза подряд изгибалась так круто, что нельзя было видеть даже улицу Вязов, хоть она и была совсем рядом. Напряженно вглядываясь в темноту, которая с этой стороны была не так густа, потому что свет, падавший из невидимого окна, плясал по стенам и даже по гранитной мостовой, Гильемета чутко прислушивалась к отдаленным звукам, так как столь долгожданный Тома Трюбле, возвращаясь, не мог миновать улицы Вязов.

Однако Гильемета не только ничего не разглядела, но ничего и не услыхала, кроме ослабленного расстоянием, смутно доносившегося обычного шума кабаков, которые все были расположены вокруг Больших Ворот, стало быть на расстоянии семи-восьми кварталов от тех мирных домов, среди которых находился дом Трюбле.

И Гильемета собиралась уже закрыть форточку, как вдруг откуда-то послышался явственный топот сапог по мостовой. В то же время и посвистывание, в такт шагам запоздалого путника, прорезало ночную тишину.

Гильемета, услышав эти шаги я эту песню, одним прыжком очутилась посреди комнаты, хлопая в ладоши и крича от радости:

– Отец, отец! Не сердитесь! Вот он!

Она звонко смеялась, настолько же шумная, если не больше, насколько перед тем была тихой и смирной, сидя за иголкой. Так что старый Мало, снисходительный к молодости своей последней дочери, усмехнулся в свою седую и жесткую бороду:

– Да ты его хоть видела, стрекоза? Почем ты знаешь, что это твой брат, а не какой-нибудь другой пропойца, выставленный из кабака?

Но она возмутилась, почти забывая, с кем говорит:

– Тома, – сказала она, – Тома Трюбле, пропойца? Те, кто так говорят, оскорбляют вашего сына и вас вместе с ним, отец!

Она гневно трясла головой, и ее белокурые косы, как неистовые змеи, плясали по спине.

– Тома выставить из кабака? Скорее он сам разгонит весь кабак в один миг! Ведь так, отец? Или вы один во всем городе не признаете своей собственной крови? Уж не позвать ли сюда голландцев за него заступиться?

Она остановилась передохнуть. Но старик не рассердился.

– Ладно, – сказал он, – мир!

Он скорее был доволен. Он чувствовал в ней родную дочь. И чтобы она ни сказала, он горячо любил свою кровь, кровь Трюбле, красную и быстро закипающую. Почти нежно толкнул он круглое плечо, вырисовывавшееся под голубым праздничным платьем.

Для встречи своего брата Томы, которого она обожала так, как каждая сестра обожает своего брата, пока не начнет обожать возлюбленного, Гильемета разукрасилась, как могла.

– Мир! – повторил Мало Трюбле. – И прежде всего поди открой ему, чтобы он не слишком долго ждал, раз ты хочешь, чтобы ему здесь оказывали такие почести!

Она бросилась отворять... И вот корсар сидит во втором кресле, по другую сторону очага, лицом к отцу. А Перрина и Гильемета, замыкая между ними полукруг, сидят, изображая удовольствие на лице и не осмеливаясь рта раскрыть, чтобы лучше слышать мужские голоса – один голос старый, сильный еще и сухой, а другой – молодой и звонкий; оба обменивались вопросами и ответами с той сердечностью, которой надлежит связывать отца и сына. Нет, парень не был виноват в том, что столь придирчивое Адмиралтейство до захода солнца не разрешало экипажу сойти на берег и отправиться, по обычаю, бросить маленький дрек, взятый с судна, на пороге первого же кабака, что возле Больших Ворот, чтобы затем, на том же самом пороге, каждому выпить залпом по полной кружке за здоровье короля. Какой же капитан мог без ущерба для собственного достоинства оставить своих людей, не выполнив как следует этот обряд?

– Так как же, – спросил Мало Трюбле, – ты и впрямь теперь капитан, не достигнув еще и двадцати трех лет?

Но тут Тома нахмурил брови.

– Как сказать! – сказал он, как любят говорить нормандцы: мать его, Перрина, была из Сен-Васта, и Мало, часто заходивший туда во время рыбной ловли, взял ее оттуда. Тома, стало быть, был лишь наполовину бретонцем.

Но Мало, тот ни в какой мере не был нормандцем. Хитрить он не умел, а брал только упрямством; зато уж упрям он был основательно!

– Как сказать! – повторил он слова сына. – Что значит "как сказать"? Я такого языка не понимаю! Капитан ты или нет? Сын, отцу надо отвечать или да, или нет.

Мгновенно вспылив, Тома сжал было кулаки. Но сейчас же укротил себя усилием воли, залившим краской щеки и обагрившим свежий шрам на лбу.

– Отец, – сказал он изменившимся голосом, – вы правы! Но мне самому Жюльен Граве не сказал ни да ни нет...

Глаза Тома Трюбле, – стальные глаза того оттенка, который принимает океанская волна под грозовой тучей, – сверкали. В них отражались догорающие угли, и, казалось, что зрачки корсара мечут красное пламя.

Также рассердившись, но на этот раз уже не на сына, Мало Трюбле нахмурил свои щетинистые брови.

– Бог ты мой! – сказал он. – А за это чем заплатит Жюльен Граве?

Он направил свои два пальца на рассеченное лицо и руку на перевязи.

– О, – произнес Тома презрительно, – об этом кто же заботится? К тому же, оба паршивца, которые меня ударили, уже на том свете.

– Господи Иисусе! – вскричала Перрина Трюбле, и материнские глаза ее расширились от ужаса. – Скажи, сынок, своей старухе: рука твоя неужто сломана?

Но Тома, у которого гнев остыл, звонко расхохотался.

– Какое! Кость слишком тверда! Голландская сечка об нее зазубрилась. Успокойтесь и вы, мать Перрина, и наша Гильемета тоже: оторвало кожи не больше, чем пистолетной пулей; мяса под ней и не задело... Да не плачьте же! А что касается тех, кто меня убьет, то я вам вот что скажу. их отцы и матери пока что еще и не путали своих башмаков!

Четыре свечи в железном подсвечнике не настолько ярко светили, чтобы можно было с уверенностью разглядеть его широкое лицо, такое красное обычно. Что бы Тома ни говорил, все же он потерял по крайней мере две полные пинты крови. Одни только материнские глаза не обманулись. И Перрина Трюбле, боясь рассердить сына, больше не говорила о нанесенных и полученных им ударах.

Поговорили об отсутствующих, потому что в те времена редкое малуанское семейство бывало все в сборе. Впрочем, Тома незачем было расспрашивать ни о брате Жане, ни о брате Гильоме, ни о брате Бертране, ни о брате Бартелеми; все четверо были, как и он, моряками, и все четверо в ту пору плавали в дальних водах. Из пяти сыновей Трюбле (шестой погиб при кораблекрушении) Тома позже всех покинул Сен-Мало; "Большая Тифена", вооруженная лишь для нападений вблизи европейских портов и никогда не ходившая дальше мавританского берега или Мадеры, не проплавала и трех полных месяцев, как закончила, известным нам уже образом, свою кампанию, – гораздо быстрее, чем рассчитывал ее арматор.

Так что Тома, знакомый с обычаями, и не спрашивал новостей про других родных, кроме только трех своих сестер, которые были старше Гильеметы и все замужем: две в Сен-Васте за свояками нормандцами, а третья в Фау в дальних местах, в самом центре нижней Бретани. О последней ни Мало, ни Перрина никогда ничего, кроме неопределенных слухов, не знали. О первых тоже не много бывало известно, с тех пор, как Мало, разбитый болезнями и к тому же достаточно обеспеченный долей своих сыновей в добыче корсаров, продал сети и барку и навсегда отказался от рыбного промысла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю