Текст книги "Книга демона, или Исчезновение мистера Б."
Автор книги: Клайв Баркер
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Клайв Баркер
«Книга демона, или Исчезновение мистера Б»
СОЖГИТЕ ЭТУ КНИГУ.
Скорее. Пока не поздно. Сожгите книгу. Не читайте больше ни слова. Слышите? Больше. Ни. Единого. Слова.
Чего вы ждете? Это не так уж трудно. Просто закройте книгу и сожгите ее. Ради вашего блага, поверьте. Нет, я не могу объяснить почему. Нет времени на объяснения. С каждым прочитанным слогом вы все ближе и ближе к беде. Когда я говорю «беда», я имею в виду нечто настолько ужасное, что ваш разум этого не вынесет. Вы сойдете с ума. Вы станете пустым, вся ваша сущность будет стерта, а все оттого, что вы не сделали одну простую вещь: не сожгли эту книгу.
Даже если вы купили ее на последние деньги. Даже если это подарок любимого человека. Поверьте мне, друг, вы должны сжечь эту книгу прямо сейчас, или вы пожалеете о последствиях.
* * *
Ну, вперед. Чего вы ждете? У вас нет ни спичек, ни зажигалки? Так попросите у кого-нибудь огня. Умоляйте. Поймите, выбор у вас такой – огонь или смерть. Пожалуйста, послушайте меня! Эта маленькая книжка не стоит того, чтобы из-за нее обречь себя на безумие и вечное проклятие. Или, по-вашему, стоит? Нет, конечно. Тогда сожгите ее. Сейчас же! Не смотрите на эти буквы. Остановитесь прямо ЗДЕСЬ.
* * *
О боже! Вы до сих пор читаете? Что же это такое? Думаете, я шутки шучу? Уверяю вас, нет. Знаю, знаю, вы полагаете, что это обычная книжка, составленная из слов, как любая другая. А что такое слова? Черные буквы на белой бумаге. Разве в простых черных буквах может скрываться истинное зло? Будь у меня десять тысяч лет для ответа на этот вопрос, я успел бы коснуться только поверхности ужасных деяний, искрой для которых могут послужить слова из этой книги. Но у нас нет десяти тысяч лет. У нас нет даже десяти часов, десяти минут. Вам придется поверить мне. Что ж, скажу совсем просто:
«Если вы не послушаетесь меня, эта книга причинит вам непоправимый вред».
Вы можете этого избежать. Если прекратите читать.
Сейчас же.
* * *
В чем дело? Почему вы не остановились? Потому что не знаете, кто я такой? Что ж, я вас понимаю. Если бы мне попалась книга, из которой кто-то говорит со мной вот так, как я с вами, я бы тоже насторожился.
Как же мне убедить вас? Я не мастер уговаривать. Знаете, есть такие типы, они находят нужные слова в любой ситуации. Я слушал их, когда был начинающим демоном, и…
О, ад и демонация! Нечаянно проговорился. Ну, о том, что я демон. Но сказанного не воротишь. Рано или поздно вы все равно вывели бы меня на чистую воду.
Да, я демон. Мое полное имя – Джакабок Ботч. Раньше я знал, что оно означает, но позабыл. Я стал узником этих страниц, меня заточили в слова – те, что вы сейчас читаете. Много веков я прозябал в темноте, пока книга пылилась в стопке других нечитаных томов. И все время думал о том, как буду счастлив и благодарен, когда книгу наконец кто-то откроет. Ведь это мои мемуары. Или моя исповедь. Портрет Джакабока Ботча.
Портрета в прямом смысле слова здесь нет. Книжка без картинок, и это к лучшему, потому что мой вид – не самое прекрасное зрелище. По крайней мере, так было, когда я видел себя в последний раз.
А было это давным-давно. Я был молод и запуган. Кто меня запугал, хотите вы спросить? Мой отец, папаша Гатмусс. Он работал в аду у печей и порой, вернувшись с ночной смены, набрасывался на меня и мою сестру Шарьят так, что нам приходилось прятаться. Сестра была на год и два месяца младше меня, и если отцу удавалось поймать ее, он колотил Шарьят, пока та не начинала рыдать и молить о пощаде. Поэтому в час возвращения папаши я взбирался по водосточной трубе на крышу дома и ждал, когда он появится. Я узнавал его шаги (точнее, шарканье и шатание, когда он был пьян), едва он выворачивал из-за угла на нашу улицу. После чего я успевал слезть по трубе, найти Шарьят, укрыться в тихом местечке и переждать то, чем отец всегда занимался дома, трезвый или пьяный. Он бил нашу мать. Сначала голыми руками, потом начал использовать инструменты из своей рабочей сумки. Мать никогда не кричала и не плакала, отчего папаша зверел еще пуще.
Однажды я спросил ее очень тихо, почему она молчит, когда он ее бьет. Мать подняла на меня глаза. В тот момент она стояла на коленях, пытаясь прочистить засор в туалете; вонь была жуткая, на радость слетевшимся в крошечное помещение мухам. Мать сказала:
– Я не доставлю ему этого удовольствия. Не покажу, что мне больно.
Одиннадцать слов, вот и весь ответ. Но слова были наполнены такой ненавистью и яростью, что стены дома едва не обрушились прямо на наши головы. Отец услышал это.
Как он разнюхал, о чем мы говорили, я не понимаю до сих пор. Подозреваю, что у него имелись шпионы среди мух. Я уже забыл подробности расправы, помню только, как отец пихал меня головой в непрочищенный туалет. Лицо его тоже отпечаталось в моей памяти.
Демонация свидетель, он был настоящий урод! И в лучшие времена детишки убегали с криками, едва завидев его, а старые демоны хватались за сердце и падали замертво. Казалось, все существующие грехи оставили метки на его лице. Маленькие глазки заплыли, окруженные синими кругами. Рот был широкий, как у жабы, зубы желтовато-коричневые, заостренные, словно клыки дикого зверя. И воняло от него, как от дохлого старого зверя.
Вот такая семейка – мама, папаша Гатмусс, Шарьят и я. Друзей у меня не было. Демоны-ровесники не хотели водиться со мной. Они меня стыдились, для острастки кидали в меня камни или какашки. Чтобы не сойти с ума, я записывал свои горести на любых подходящих поверхностях – на бумаге, на деревяшках, на обрывках простыней – и прятал записки под шаткой доской пола у себя в комнате. Я изливал душу в этих записках. Тогда я впервые осознал силу того, на что вы сейчас смотрите, – силу слов. Со временем я понял: если записывать все, что я хочу сотворить с унижавшими меня детьми или с папашей Гатмуссом (моя фантазия подсказывала, как заставить его пожалеть о своей жестокости), то гнев не будет душить меня так мучительно. Когда я повзрослел, девочки, которые мне нравились, стали кидать в меня камни точно так же, как их братья несколько лет назад. Я возвращался домой и полночи писал о том, как отомщу им. Мои планы и замыслы заняли так много страниц, что записки едва влезали в тайник под половицей.
Стоило найти другой тайник, больше и безопаснее, но я так долго пользовался этим хранилищем, что перестал беспокоиться. Глупец, глупец! Однажды я вернулся из школы, взбежал наверх и увидел, что все мои тайны вышли наружу, летопись отмщения раскрыта. Исписанные листы были свалены в центре комнаты. Я никогда не осмеливался вынуть из тайника все записки разом, поэтому впервые оценил, сколько их. Очень много. Сотни. На миг я застыл в изумлении и даже возгордился оттого, что написал так много.
Потом появилась мать. На ее лице застыла такая ярость, что я понял: грандиозной порки не избежать.
– Ты эгоистичное, злобное, мерзкое чудовище, – сказала она. – Жалею, что родила тебя.
Я попытался вывернуться и соврать.
– Я просто сочиняю рассказ, – ответил я. – Пока там использованы знакомые имена, но я найду им подходящую замену.
– Беру свои слова обратно, – сказала мать, и я на секунду поверил, что вранье сработало. Но нет. – Ты лживое, эгоистичное, злобное, мерзкое чудовище – Мать вытащила из-за спины большую стальную поварешку. – Я изобью тебя так, что ты больше никогда – никогда, слышишь меня?!! – не осмелишься тратить время на выдумывание подобных зверств.
Ее слова подсказали мне новую ложь. Я решил: попытаю счастья, все равно меня ждет порка, чего же терять? И сказал:
– Я знаю, какой я, мама. Я – исчадие преисподней. Маленький, но все же демон. Я не прав?
Мать не ответила, и я продолжил:
– Я думал, что нам положено быть эгоистичными, злобными и все прочее, как ты сказала. Об этом всегда говорят другие дети. Они рассказывают, какими ужасными делами будут заниматься после школы. Об оружии, которое изобретут и продадут человечеству. О приспособлениях для казней. И я тоже хочу этим заниматься. Хочу создать лучшую машину для казней, которая когда-либо…
Я умолк. Мама смотрела на меня озадаченно.
– Что-то не так?
– Гадаю, долго ли еще ты будешь нести чушь. Машины для казней! Тебе ума не хватит, чтобы придумать что-то подобное! Вытащи концы хвостов изо рта, пока не уколол язык.
Я вынул из щелей между зубами кончики хвостов, которые всегда жевал от волнения. Мне очень хотелось вспомнить, что говорили другие дети-демоны про искусство убивать людей.
– Я собираюсь изобрести первую в мире механическую потрошилку.
Мать широко раскрыла глаза. Скорее всего, ее изумила не сама идея, а сложные слова, которые я осилил.
– У машины будет огромное колесо, чтобы разматывать кишки обреченных людей. Я продам ее самым продвинутым королям и правителям Европы. И знаешь что еще?
Выражение лица матери не изменилось. Она и глазом не моргнула, и не улыбнулась. Только бесстрастно произнесла:
– Я слушаю.
– Да! Вот именно! Ты слушаешь!
– Что?
– Если люди хотят наблюдать за казнью и платят за лучшие места, они заслуживают чего-то поинтереснее, чем вопли человека во время потрошения. Им нужна музыка!
– Музыка?
– Да, музыка! – воскликнул я. Меня опьянил звук собственного голоса, я отдался внезапному вдохновению и даже не знал, какое слово следующим вылетит из моих уст. – Внутри огромного колеса можно устроить еще один механизм, играющий благозвучные мелодии, приятные дамам. Чем громче будет кричать казнимый, тем громче будет играть музыка.
Она по-прежнему смотрела на меня невозмутимо.
– Ты правда думал об этом?
– Да.
– А эта твоя писанина?
– Я записывал все свои ужасающие мысли. Ради вдохновения.
Мама изучала меня бесконечно долго, испытующе разглядывая каждую черточку моего лица, будто знала, что в одной из них скрывается слово «ложь». Наконец она завершила свой тщательный осмотр и сказала:
– Ты странный, Джакабок.
– Это хорошо или плохо? – спросил я.
– Зависит от того, нравятся ли тебе странные дети, – ответила она.
– Тебе нравятся?
– Нет.
– А-а.
– Но я тебя родила, так что часть ответственности лежит и на мне.
Это были самые ласковые слова, какие я от нее слышал. Будь у меня время, я бы расплакался, но мать уже отдавала распоряжения.
– Собери всю свою писанину и сожги во дворе.
– Я не могу это сделать.
– Можешь и сделаешь!
– Но я записывал это годами!
– А сгорит все минуты за две, что преподаст тебе урок о нашем мире, Джакабок.
– Какой урок? – спросил я с кислой миной.
– В нашем мире все, ради чего ты живешь и работаешь, у тебя рано или поздно отнимут, и ничего ты тут не поделаешь.
Впервые с той минуты, как начался этот допрос, мать отвела от меня глаза.
– Когда-то я была красавицей, – сказала она – Знаю, сейчас тебе в это трудно поверить, но так и было. А потом я вышла замуж за твоего отца, и все, что было во мне прекрасного, все, что окружало меня, пошло прахом.
Она надолго замолчала. Затем снова посмотрела на меня.
– Точно так же сгорят твои записи.
Я знал, что не смогу разубедить маму и она не позволит мне сохранить мои сокровища. Еще я знал, что папаша Г. скоро вернется домой после смены у адских печей и мое положение сильно осложнится, если мои записки попадутся ему на глаза. Ведь самые жуткие кары я сочинил для него.
Поэтому я стал складывать свои прекрасные бесценные записки в большой мешок, приготовленный мамой. Мой взгляд то и дело выхватывал части написанных фраз, и я сразу вспоминал обстоятельства, при которых родились эти строчки, и чувства, вызвавшие их к жизни. Порой это был гнев – такой, что под нажимом пальцев трещала ручка, или унижение, доводившее меня почти до слез. Слова были частью меня, моего разума и памяти, и теперь я бросал все это – мои бесценные слова, а вместе с ними себя самого, неотделимого от слов, – в мешок, подобно куче мусора.
Я все еще надеялся припрятать особо дорогие записки в карман. Но мать слишком хорошо знала меня и пристально следила за мной. Она наблюдала, как я набиваю мешок, провожала меня во двор и стояла рядом, когда я вытряхивал бумаги на землю, подбирая разлетавшиеся листы и подбрасывая их в общую кучу.
– У меня нет спичек.
– Отойди, дитя, – сказала она.
Я знал, что сейчас произойдет, и быстро отошел от кучи бумаг. Ретировался я вовремя, потому что буквально на втором шаге услышал, как мать шумно отхаркивает сгусток слизи. Я обернулся и увидел, как она выплюнула этот сгусток на мои драгоценные дневники. Если бы она просто плюнула, было бы полбеды, но среди предков моей матери было множество могучих пирофантов. Слизь вылетела из ее рта, воспламенилась, разгорелась и с ужасающей точностью упала прямо на кучу бумаг.
Если бы на ворох трудов моей юности бросили спичку, она просто сгорела бы дочерна и не подожгла ни листочка. Но пламя моей матери приземлилось на дневники и распространило языки огня, побежавшие во все стороны. Только что я смотрел на страницы, вместившие весь мой гнев и всю мою жестокость. В следующий миг эти страницы пожирало пламя моей матери, прогрызавшее листы насквозь.
Я стоял в полутора шагах от костра и чувствовал его неистовый жар, но не хотел отступать, хотя мои маленькие усы, за которыми я бережно ухаживал (ведь они были первыми), скрутились от жара в спиральки, дым выедал ноздри, в глазах стояли слезы. Ни за какие демонские блага я не позволил бы матери увидеть мои слезы. Я поднял руку, чтобы быстро стереть их, но в этом не было нужды. От жара слезы испарились.
Конечно, если бы мое лицо – как у вас – было обтянуто не чешуей, а нежной кожей, она покрылась бы волдырями, пока я смотрел, как огонь пожирает мои дневники. Чешуя же хоть ненадолго, но защитила меня. Потом возникло ощущение, что мое лицо поджаривают на сковороде. Но я все равно не двинулся. Я хотел быть как можно ближе к моим любимым, выстраданным словам. Я стоял на месте и смотрел, как огонь делает свое дело. Пламя методично уничтожало страницу за страницей: сжигало одну и открывало под ней следующую, чтобы быстро пожрать и эту. Перед глазами на миг появлялись строки про машины смерти или планы мести, и огонь тут же изничтожал их.
Я замер, вдыхая обжигающий воздух, и разум мой наполнился видениями ужасов, которые мое воображение запечатлело на тех листках. Там были грандиозные изобретения, призванные уничтожить моих врагов (то есть всех, кого я знал, потому что я никого не любил) настолько мучительно и люто, насколько хватало моего воображения. Я даже забыл о присутствии матери. Я просто таращился на огонь, и сердце тяжело стучало в груди из-за близкого жара; моя голова, несмотря на груз наполнявших ее мерзостей, была необычайно легкой.
И тут послышалось:
– Джакабок!
Я в достаточной мере контролировал себя, чтобы узнать собственное имя и окликнувший меня голос. Я неохотно оторвался от зрелища кремации и сквозь искаженный маревом воздух увидел папашу Гатмусса. По движениям двух его хвостов было ясно, что он не в лучшем настроении: хвосты торчали вверх над папашиным задом, то сплетаясь друг с другом, то расплетаясь с дикой скоростью и такой силой, будто один хвост хотел задушить другой.
Кстати, я унаследовал этот редкий двойной хвост, один из двух папашиных даров. Но я не чувствовал за это никакой благодарности, пока Гатмусс шел тяжелой поступью к костру и кричал на мою мать: какого рожна она разожгла костер и что это ей вздумалось сжигать? Я не разобрал ее ответа. Кровь у меня в голове гудела так громко, что я слышал только этот гул. Ссоры и стычки родителей иногда длились часами, поэтому я снова уставился на пламя. Благодаря огромной кипе пожираемой огнем бумаги костер все еще полыхал с неукротимой яростью.
Я уже дышал неглубоко и часто, а мое сердце безумно билось. Сознание трепетало, как огонек свечи на ветру, и в любой момент могло отключиться. Я понимал это, и мне было наплевать. Я чувствовал себя до странности отчужденно, будто со мной ничего не происходило.
Потом, внезапно, мои ноги подкосились, и я упал в обморок —
лицом…
прямо…
в огонь.
* * *
Вот так. Вы удовлетворены? Я не рассказывал этого никому сотни лет с тех пор, как все случилось. Но сейчас рассказал вам, чтобы вы знали, как я отношусь к книгам. Почему мне нужно видеть, как их сжигают.
Ведь это не сложно понять? Я был маленьким демоном, когда мои записки спалили на моих глазах. Со мной поступили несправедливо. Почему у меня отняли возможность рассказать свою историю, а сотням других, куда менее интересных рассказчиков позволяют издавать книги? Я знаю, как живут писатели. Они просыпаются, когда захотят, и топают к столу, даже не заходя в ванную, усаживаются, закуривают сигару, пьют сладкий чай и пишут всякую чушь, что приходит им в голову. Вот это жизнь! И я бы мог так жить, если бы мое первое творение не сожгли. А ведь во мне живут великие шедевры. Шедевры, от которых зарыдает небо и раскается ад. Но разве мне позволили написать их, излить душу на страницы? Нет.
Вместо этого меня заточили в переплет этой убогой книжонки, и я прошу сочувствующую душу об одном:
– Сожгите эту книгу.
* * *
Нет, нет, все еще нет.
Почему вы медлите? Думаете, что найдете здесь возбуждающие подробности о демонации? Что-нибудь извращенное и непристойное, как в других книгах о подземном мире (или об аде, если хотите)? Большая часть таких писаний – выдумка. Ведь вы и сами это знаете. Всего лишь старые сплетни, замешанные на глупых байках алчным писакой, не знающим о демонации ничего.
Вам любопытно, откуда я знаю, что нынче выдается за правду? Не все старые друзья покинули меня. Мы переговариваемся мысленно, когда позволяют обстоятельства. Как узник в одиночном заключении, я умудряюсь получать весточки из большого мира. Не много, но хватает, чтобы не сойти с ума.
Видите ли, я настоящий. В отличие от самозванцев, выдающих себя за воплощение тьмы, я и есть та самая тьма. Если бы у меня появился шанс сбежать из бумажного плена, я бы причинил людям столько страданий и пролил такие моря крови, что само имя Джакабока Ботча стало бы олицетворением зла.
Я был… нет, я был и есть заклятый враг человечества. И я воспринимаю эту вражду всерьез. Когда я жил на воле, я делал все возможное, чтобы причинить боль моей жертве, независимо от ее невинности или греховности. Чего я только не делал! Понадобилась бы еще одна книга, чтобы перечислить все зверства, изобретенные мной, – и я ими горжусь. Я осквернял святые места и учинял насилие над их обитателями. Бедные обманутые фанатики думали, что образ страдающего Спасителя может отвратить меня. Они размахивали распятием и приказывали мне убираться.
Конечно, это ни разу не сработало. И как же они кричали, как просили пощады, когда я привлекал их к своей груди! Стоит ли упоминать, что я – создание на редкость уродливое. Спереди от макушки до бесценных органов между ног все мое тело жутко обожжено костром, в который я упал (папаша Гатмусс оставил меня там пожариться минутку-другую, пока угощал тумаками мою мать), – обожжено настолько, что ящероподобное туловище превратилось в месиво ярких келоидных рубцов. Мое лицо было – и остается – хаотичным нагромождением красных упругих волдырей из мяса, поджаренного в собственном соку. Глазницы – две пустые дыры, ни бровей, ни ресниц, та же история с носом. Из глаз и ноздрей сочится серо-зеленая слизь, по щекам днем и ночью стекают ручейки мерзкой жижи.
Что касается рта – из всех черт моего лица только его я хотел бы вернуть таким, каким он был до костра. От мамы я унаследовал пухлые губы, и те поцелуи, что выпали на мою долю – хотя бы с собственной рукой или отбившейся от стада свиньей, – убедили меня, что с такими губами мне должно повезти. Этими губами я мог бы целовать и лгать. Я превратил бы любого в своего добровольного раба: стоило мне побеседовать с ним, а потом поцеловать, и я стал бы его господином. Все без исключения таяли бы от желания подчиниться и с удовольствием вершили самые унизительные деяния за один мой долгий нежный поцелуй.
Но огонь не пожалел моих губ. Он пожрал их, полностью стер. Теперь мой рот – узкая щель, которую я могу открыть на считаные сантиметры, насколько позволяет иссеченная шрамами затвердевшая плоть.
Странно ли, что я устал от такой жизни? Что я хочу скормить ее огню? Вы хотели бы того же. Тогда во имя сочувствия – сожгите эту книгу. Ради сострадания, если у вас есть сердце или если вы почувствовали мой гнев. Мне нет спасения. Я проклят, я навеки заточен между страниц этой книги. Покончите со мной.
* * *
Почему вы медлите? Ведь я сделал, что обещал. Я рассказал вам о себе. Не все, конечно. Кто мог бы рассказать все? Но я рассказал достаточно, чтобы вы поняли: я нечто большее, чем слова на странице, отдающие вам приказы. Ах да, пока не забыл пожалуйста, позвольте мне извиниться за грубое и напористое начало моей книги. Это наследие папаши Г., и я не очень-то горжусь. Мне неймется увидеть, как пламя охватит эти страницы и пожрет эту книгу. Я не учел вашего истинно человеческого любопытства. Но я надеюсь, что теперь оно удовлетворено.
Вам остается только найти огоньку и покончить с этим мерзким делом. Уверен, это принесет вам большое облегчение, а еще большее облегчение почувствую я. Самое трудное позади. Все, что нам нужно, это немного огня.
* * *
Вперед, приятель! Я избавился от тяжкой ноши, моя исповедь закончена. Дело за вами.
* * *
Я жду. Очень стараюсь быть терпеливым
* * *
Даже осмелюсь сказать: сейчас я так терпелив, как никогда в жизни. Мы дошли до двадцать пятой страницы, и я доверил вам самые сокровенные тайны, сделал самые болезненные признания – просто чтобы вы знали, что это не уловка. Это истинное и правдивое описание того, что случилось со мной. Если бы вы увидели меня во плоти, вы бы сразу в этом убедились. Я сожжен. Сожжен дотла.
Я надеюсь на ваше милосердие. А смелость, которую я почуял с самого начала, свойственна вам не меньше, чем милосердие. Чтобы впервые сжечь книгу, нужна смелость, способная попрать вредную мудрость предков, оберегавших слова как некую ценность.
Подумайте, какой абсурд! Есть ли в мире – вашем или моем, поднебесном или подземном – хоть что-нибудь более доступное, чем слова? Если ценность вещей соотносится с их редкостью, то какую цену могут иметь слова, которые мы бормочем во время прогулки или во сне, в младенчестве или в дряхлой старости, в здравом уме или в безумии, а то и просто во время примерки шляп? Их слишком много. Миллиарды слов ежедневно льются из уст и из-под шариковых ручек. Подумайте обо всем, что выражают слова. Это соблазны, угрозы, требования, просьбы, мольбы, проклятия, предсказания, воззвания, диагнозы, обвинения, инсинуации, доказательства, приговоры, помилования, предательства, законы, лжесвидетельства, свободы. И так далее, и так далее, без конца и края. Когда прозвучит самый последний слог последнего слова, будь то радостное «аллилуйя!» или обычная жалоба на боль в животе, у нас будут основания разумно предположить, что миру приходит конец. Сотворенный с помощью слова, он и разрушится – кто знает? – от слова. О разрушении я знаю все, приятель. Больше, чем хотелось бы рассказывать. Я видел такие неописуемые, омерзительные вещи…
* * *
Но это неважно. Просто поднесите огоньку, пожалуйста
* * *
Отчего же мы медлим? А, понимаю. Я сказал, что хорошо изучил разрушение, и это заставило вас задергаться? Похоже, именно так. Вы хотите узнать, что я видел
* * *
Ну почему, во имя демонации, вам мало того, что у вас есть? Зачем все время стремиться узнать еще больше?
Ведь мы договорились. Или мне показалось, что договорились. Я думал, что вам нужна моя исповедь, а взамен вы кремируете меня, и краску, бумагу, клей поглотит одна милосердная вспышка.
Но этого пока не будет, я правильно понимаю?
Какой же я глупец. Не надо было упоминать о том, что я мастер разрушения. Вы это услышали, и ваша кровь побежала быстрее.
* * *
Что ж…
Полагаю, вам можно узнать чуть больше, но при одном условии. Я расскажу вам еще о своей жизни, а потом мы поджарим эту книжонку.
Хорошо?
* * *
Ладно, раз мы договорились. Надо положить этому конец, а не то я рассержусь. Вам не поздоровится, если до этого дойдет. Я могу заставить эту книгу вылететь из ваших рук и долбить вас по голове, пока вы не истечете кровью из дыр в собственном черепе. Думаете, я блефую? Лучше не подначивайте меня. Я не так глуп. Я, в общем-то, ожидал, что вы захотите узнать побольше о моей жизни. Но не рассчитывайте на красочную счастливую сказку. В моей жизни не найдется ни одного счастливого дня.
Нет, вру. Я был счастлив, когда бродил по дорогам вместе с Квитуном Но это было так давно, что я с трудом припоминаю, куда мы шли, не говоря уж о наших беседах. Почему память так несовершенна? Я помню каждое слово дурацкой колыбельной, которую мне пели в младенчестве, но забыл все, что было вчера. Однако самые тяжелые и судьбоносные события остаются неприкосновенными, как бы я ни старался стереть их из памяти.
* * *
Ладно. Сдаюсь, но ненадолго. Я расскажу вам, как попал оттуда сюда. Не слишком красивая история, поверьте. Но как только я выложу вам ее, вас покинут малейшие сомнения и вы выполните мою просьбу. Вы избавите меня от страданий.
Итак…
Само по себе очевидно, что я пережил падение в костер и те несколько минут, когда папаша Гатмусс дал мне пожариться на угольной жаровне. Моя кожа, несмотря на всю твердую чешую, пузырилась и плавилась, пока я пытался выбраться из огня. Папаша Г. схватил меня за хвосты, бесцеремонно выволок из пламени и пинком отшвырнул прочь, когда во мне едва теплилась жизнь. (Все это я узнал позже от мамы. В тот момент сознание милосердно покинуло меня.)
Правда, папаша Гатмусс привел меня в чувство – принес бадью ледяной воды и окатил меня. Вода загасила пламя и прервала мой обморок. Я сел, хватая ртом воздух.
– Поглядите на него, люди добрые, – сказал папаша Гатмусс – При виде тебя любой отец разревелся бы.
Я посмотрел на свое тело, на свежие волдыри, на обожженные до черноты грудь и живот.
Мать кричала на папашу. Я не все разобрал, но, кажется, она обвиняла его в том, что он нарочно бросил меня в огонь. Я оставил их ругаться и пополз к дому, прихватив по пути из кухни большой зазубренный нож на случай, если позже придется защищаться от Гатмусса Потом поднялся по лестнице к зеркалу в маминой комнате и посмотрел в лицо своему отражению. Нужно было подготовиться к тому, что предстало передо мной, но я поспешил. Узрел плавящееся и пузырящееся месиво ожогов вместо лица, и внезапно меня вырвало на собственное отражение.
Я очень осторожно стирал рвоту с подбородка, когда услышал рев Гатмусса с нижнего этажа.
– Слова, шкет? – орал он. – Ты писал слова обо мне?
Я поглядел поверх перил и увидел разгневанное чудовище. В его лапе было зажато несколько полусгоревших листков, исписанных моими каракулями. Очевидно, папаша выхватил их из огня и нашел там упоминание о себе. Я слишком хорошо помнил свой шедевр, чтобы не сомневаться: записки о Гатмуссе расцвечены множеством оскорбительных эпитетов. Папаша был слишком глуп, чтобы понять значение слов «тлетворный» или «скаредный», но он уловил главный смысл моих чувств. Я ненавидел его всем сердцем, и эта ненависть сочилась со страниц в его руке. Папаша тащил свою грузную тушу по лестнице, вопя:
– Я не идиот, шкет! Я знаю, про что тут написано. И я заставлю тебя помучиться за это, слышишь? Разведу новый костерок и поджарю тебя на нем, по минуте за каждое гадкое слово, что ты про меня накорябал. А ты накорябал много слов, шкет. Ох и пожарю я тебя! Станешь черным, как головешка, шкет!
Я решил не тратить силы и время на ответ. Мне надо было выбраться из дома и затеряться на темных улочках нашего района, звавшегося Девятым кругом. Самые пропащие из проклятых, чьи души не подчинялись ни кнуту ни прянику, хитростью и выдумкой кормились в этом кишащем бездельниками разоренном краю.
Они промышляли в помойном лабиринте позади нашего дома. В качестве платы за проживание в этом доме – полуистлевшей развалине – папаша Г. следил за грудами мусора и усмирял те души, которые, по его мнению, заслуживали наказания. Эта дозволенная жестокость подходила папаше Г. как нельзя лучше. Он выходил из дома еженощно, вооруженный мачете и ружьем, готовый увечить и калечить во имя закона. Теперь он взбирался по лестнице с теми же мачете и ружьем по мою душу. Я не сомневался, что он убьет меня, если (точнее, когда) доберется до меня. Я знал, что спастись от него на улице нет шансов, так что мне оставалось лишь выпрыгнуть из окна (мое тело совсем не чувствовало боли, онемев от шока) и бежать к крутым мусорным холмам. Я знал, что там можно оторваться от погони среди бесчисленных гнилых каньонов.
Папаша Г. выстрелил в окно, откуда я выпрыгнул, как только начал карабкаться на гору мусора. Он выстрелил еще раз, когда я добрался до вершины. Обе пули просвистели мимо, но совсем близко. Если он выпрыгнет и нагонит меня, он прострелит мне спину, причем не раздумывая. И пока я пробирался, спотыкаясь и скользя, по дальнему склону вонючего мусорного холма, я думал если выбирать между смертью здесь, от пули папаши Г., и возвращением домой к новым побоям и издевательствам, я предпочту смерть.
Но пока было рановато тешиться мыслями о смерти. Мое обожженное тело уже оправлялось от шока, навалилась боль, но я был достаточно шустрым, чтобы резво продвигаться по грудам гниющих объедков и ломаной мебели. А вот для огромной неуклюжей туши папаши Г. кучи мусора были коварной почвой. Два-три раза я терял его из виду, и мне очень хотелось верить, что я оторвался. Но Гатмусса вел охотничий инстинкт. Он преследовал меня среди хаоса, вверх и вниз по холмам. Мусорные ущелья становились все глубже, горы все выше, а я уходил все дальше от дома.
И двигался все медленнее. Усилия, потраченные на преодоление этих холмов, уже сказывались на мне, и мусор разъезжался под ногами, когда я пытался взбираться на крутые склоны.
Мне было ясно, что конец близок. Я решил остановиться на вершине холма, на который я взбирался, и стать удобной мишенью для папаши Г. Мое тело стремительно слабело, икроножные мышцы сводила судорога, я громко стонал от боли, мои обожженные руки были сплошь в порезах – в поисках опоры я натыкался на осколки стекла и рваные края жестяных банок.
И я решился. Как только долезу до вершины холма, перестану убегать от погони, повернусь спиной к Гатмуссу, чтобы он не мог увидеть отчаяния на моем лице и насладиться им, и буду ждать пули. Приняв это решение, я почувствовал себя на удивление свободным и легко взобрался к намеченному месту гибели.
Оставалось только…
Стоп! Что такое висело в воздухе поперек канавы, между этой вершиной и следующей горой? Моим утомленным глазам померещились два сочных куска сырого мяса, и возле каждого – верить ли глазам? – по бутылке пива.