444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Клаус Манн » Мефистофель. История одной карьеры » Текст книги (страница 9)
Мефистофель. История одной карьеры
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:49

Текст книги "Мефистофель. История одной карьеры"


Автор книги: Клаус Манн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

И Петерсен и Рольф Бонетти называли молодую супругу Хефгена «славным парнем»; отец Ганземанн ворчливо ей благожелательствовал, так как она исправно платила за еду; швейцар Кнурр приветствовал ее по-военному, ибо он знал, что она дочь тайного советника; директора Шмиц и Кроге часто с ней беседовали. Шмиц сначала ограничивался покровительственно-кокетливыми шутками, но вскоре понял ее умный и деятельный интерес к финансовым заботам театра и уже втягивал ее в длинные разговоры на эту всегда актуальную, вечно тревожную тему. Оскар X. Кроге, со своей стороны, открыл ей свою печаль о сомнительном репертуаре Художественного театра. Старый поборник духовного театра, он был грустным свидетелем того, как в его заведении скетчи и оперетты стали вытеснять серьезные вещи. Вина тут ложилась не только на Шмица, который обо всем должен был судить с точки зрения сбора. За снижение литературного уровня был ответствен также и Хефген, как ни парадоксально это могло показаться. Он говорил о Революционном театре – а сам ставил глупые, развлекательные пьесы. Революционный театр – так и не открытый – оправдал бы постановку боевиков. Кроге, несмотря на свое принципиальное неприятие коммунизма, зашел так далеко, что уже активно выступал за скорейшее открытие запланированной студии, которая бы вместе с революционным духом привнесла в театр и свежую струю подлинного искусства. Хендрик же, блистая красноречием, утверждал, что абсолютно необходимо сперва завоевать любовь публики и прессы постановкой вещей легких и доступных, а уж потом решаться на создание Революционного театра. Возможно, что Отто Ульрихс, столь же терпеливый, сколь полный энтузиазма, и верил этим доводам своего доброго друга. Но Барбара была куда скептичней.

Она любила беседовать с Ульрихсом. Ей нравились безусловность и простота его образа мыслей. Сама она была склонна к сомнениям. Впрочем, она уверяла, что ничего не понимает в политике, и тут Хендрик ее поддерживал.

– Ты понятия не имеешь о том, как все это серьезно, – говорил он ей и строил знаменитую тираническую мину старой гувернантки. – Ты ко всему подходишь играючи, с холодным любопытством. Вера в революцию для тебя лишь забавный психологический феномен. Для нас же это святая святых.

Так говорил Хендрик. Отто Ульрихс, добрую половину своей жизни и доходов отдававший политической работе, казался гораздо менее строгим. Он отцовски поучал Барбару, но всегда вполне дружелюбно.

– Вы придете к нам, Барбара, я знаю, – говорил он уверенно. – Вы ведь уже сейчас знаете, что с нами правда и будущее. Вы только немножечко боитесь в этом себе признаться и сделать соответствующие выводы.

– Может быть, я правда просто немного боюсь, – улыбалась Барбара.

Тем временем она не могла вдоволь наудивляться тому добродушному терпению, с каким он относился к Хефгену, так тянувшему с Революционным театром. Она торопила Хефгена, настаивала на скорейшем открытии театра – впрочем, у нее были на то свои личные, эгоистические причины: ей хотелось сделать эскизы декораций для первой пьесы из революционного цикла.

– Конечно, это не мое дело, – чуть ли не каждый день твердила она Хендрику, – для меня вера в мировую революцию не святая святых, но мне стыдно за тебя, Хендрик. Если ты не займешься всерьез этим делом, ты просто поставишь себя в смешное положение.

После подобных замечаний лицо Хендрика бледнело, делалось непроницаемым. И глаза его начинали косить уже не из кокетства, а от раздраженья.

С высокомерием он отвечал:

– Дилетантская болтовня. Твое невежество в вопросах революционной тактики не имеет границ.

Его революционная тактика состояла в том, что он ежедневно придумывал все новые лазейки, лишь бы оттянуть репетиции для Революционного театра. Но чтобы хоть что-нибудь сделать в интересах мировой революции, он внезапно решил выступить с докладом на тему «О современном театре и его моральной ответственности». Кроге, все больше воодушевляющийся этой темой, предоставил в распоряжение Хефгена помещение Художественного театра на воскресное утро. Доклад Хефгена был составлен частью со слов полного энтузиазма директора, частью со слов Отто Ульрихса и произвел довольно сильное впечатление: это была патетическая и ни к чему не обязывающая речь, в которой сидевшие в партере как либерально, так и марксистски настроенные молодые люди нашли много полюбившихся им выражений. В конце все зааплодировали, и почти все были убеждены в честности художественно-политических устремлений Хендрика. На следующий день об этом подробно писали в газетных отчетах. Таких откликов и ждал Хендрик Хефген.

– Теперь ситуация созрела, пора действовать, – объявил он, обменявшись заговорщицким взглядом с Ульрихсом.

Выбрали пьесу для премьеры в Революционном театре. Правда, это была не та радикальная пьеса, которую выбрали и собирались репетировать в прошлом году. В последний момент Хендрик из тактических соображений остановился на пьесе из эпохи войны в трех актах – об ужасах зимы 1917 года в одном крупном немецком городе. Пьеса носила расплывчато-пацифистский характер, в ней не было явно социалистических идей. Барбара сделала эскизы к декорациям: убогая комната, серая улица, где выстраивается очередь за хлебом. Отто Ульрихсу и Гедде фон Герцфельд дали главные роли.

Хефген-режиссер работал во время первой репетиции с неистовым вдохновеньем. Когда он со сдержанным пафосом декламировал длинную обвинительную речь, которую должна была произнести в конце третьего акта фрау фон Герцфельд в роли трагической матери, Отто Ульрихс украдкой вытирал слезы и даже Барбару проняло. Но ко второй репетиции Хендрик охрип на нервной почве. На третью он пришел хромая. У него вдруг затекло правое колено, он жаловался, что не может его разогнуть. И наконец, на четвертую репетицию он пришел с таким бледным и злым лицом, что всех вогнал в страх и, как выяснилось, небезосновательно, ибо он находился в отвратительнейшем расположении духа, обозвал фрау фон Герцфельд дурой, а суфлерше Эфой пригрозил немедленным увольнением.

– Вы саботируете, – кричал он на нее. – Думаете, я не знаю, почему? Возможно, партийные друзья господина Микласа дали вам такое задание! Но мы положим этому конец, найдем на вас управу – на вас, на вашего господина Микласа, на вашего господина Кнурра и на всю вашу проклятую банду – помяните мое слово!

И Эфой не помогли ни горькие слезы, ни упрямые уверения, что она ни в чем таком не повинна.

После этой репетиции, у всех участников оставившей самые неприятные воспоминания, Хефгена уложили в постель с желтухой. Две недели он не появлялся в театре. Ульрихс, Бонетти и Ганс Миклас поделили между собой его роли. После выздоровления он появился, слабый, изнуренный, и его бриллиантовые глаза потускнели и пожелтели. Открытие Революционного театра отложили на неопределенный срок: врач категорически запретил Хендрику Хефгену брать на себя какую бы то ни было нагрузку, кроме неминуемой и текущей.

По крайней мере для одного члена труппы Художественного театра такое развитие вещей было большой радостью: Ганс Миклас сиял, он торжествовал. Он ведь знал с самого начала, что вся эта история с так называемым Революционным театром чистая ложь – об этом он громко заявлял в «Г. X.», и укоризненные взоры фрау фон Герцфельд не могли удержать его от многократного повторения этих слов. Его упрямое лицо, казалось, просветлело от того удовольствия, которое ему доставило фиаско Революционного театра. Целый день он был в прекрасном настроении, свистал и пел, черные впадины на щеках пропали, он перестал кашлять и даже угощал Эфой водкой. Такого еще ни разу не случалось, и добрая женщина сказала:

– Господи, да ты совсем голову потерял.

Конечно, приятный инцидент мог улучшить настроение юного Микласа лишь временно и очень ненадолго. Уже на следующий день лицо его вновь сделалось злым и замкнутым, вновь появились черные впадины у скул, и кашель вновь вызывал тревогу.

«Как он нас всех ненавидит», – думала Барбара, наблюдая за ним. Ее не оставляло равнодушной мрачное обаяние невоспитанного юнца. Густые, непослушные вихри над светлым лбом, темные круги вокруг упрямых глаз и упорный, болезненно-яркий рот были ей куда милей утомленного суетой лица прекрасного Бонетти. В узкой, стройной фигуре молодого Микласа – в этом натренированном, гибком и честолюбивом теле – было что-то такое, что трогало Барбару. Поэтому она иногда пыталась втянуть его в разговор. Сначала он отвечал супруге ненавистного начальника озлобленным недоверием. Но постепенно Барбаре удалось завоевать его расположенье. Иногда она приглашала его на кружку пива и бутерброд в «Г. X.» – знак внимания из тех, какие очень умел ценить Ганс Миклас. И когда Барбара сердилась на Хендрика, ей доставляло особенное удовольствие развлекать разговором злого мальчишку.

– Не хотите ли провести со мной «вечер злых речей»? – предлагала она ему тогда.

И он тотчас соглашался. Он всегда соглашался на «вечера злых речей», особенно, если его угощали пивом и мясом.

С интересом, к которому примешивалась немалая доля отвращения, слушала Барбара Микласа, рассказывавшего о том, что он любил и что ненавидел. Никогда еще она не сидела за одним столом с человеком, который бы придерживался образа мыслей и взглядов, с таким фанатизмом отстаиваемых этим мальчиком. Ей было ясно, что он презирал и ненавидел все то, что ей самой, ее отцу и ее друзьям было дорого, без чего все они не могли жить. Что он имеет в виду, когда так яростно бичевал «проклятый либерализм» или издевался над «известными еврейскими и ожидовевшими кругами», которые, по его мнению, разложили немецкую культуру? «Да, он имеет в виду все то, что я всегда любила, во что я всегда верила, – думала Барбара. – Он имеет в виду свободу, когда говорит о «еврейской сволочи». И она испугалась до глубины души. Тем не менее любопытство заставило ее продолжать разговор, но ее понятиям совершенно ни с чем не сообразный. Ей казалось, что из цивилизованного мира, где она привыкла жить, она попадает в совсем другой, совершенно чуждый и дикий. Чем вдохновлялось такое загадочное существо, как Ганс Миклас? Что за идеи и идеалы разжигали его разрушительный пыл? Он мечтал о «свободной от евреев немецкой культуре», и Барбара удивленно качала головой. Когда же ее странный собеседник стал объяснять ей, что «позорный Версальский договор должен быть разорван», а немецкая нация должна стать снова «обороноспособной», глаза его светились и лоб его, казалось, тоже излучал сияние.

– Наш фюрер вернет народу честь! – восклицал он. И голос его звучал хрипло. Он победоносно встряхивал вихрами. – Мы не можем дольше сносить позор республики, которую презирает весь мир. Мы хотим вернуть нашу честь – этого требует каждый порядочный немец, а порядочные немцы есть повсюду, даже здесь, даже в этом большевистском театре. Вы бы послушали, как говорит господин Кнурр, когда может не опасаться, что его подслушивают. Он троих сыновей потерял на войне, но он говорит, что это не так страшно, гораздо хуже, что Германия утратила свою честь, – и ее вернет нам наш фюрер – только фюрер!

Барбара думала: почему его так волнует немецкая честь? И что он разумеет под этим туманным понятием? Неужто ему действительно так необходимо, чтобы Германия опять заимела танки и подводные лодки? Лучше бы позаботился о том, как избавиться от этого страшного кашля, как завоевать успех в приличной роли и зарабатывать чуть побольше денег, чтобы каждый день наедаться досыта. Он явно слишком мало ест и слишком много тренируется – он совершенно истощен. Она спросила его, хочет ли он еще хлеба с ветчиной, А он продолжал увлеченно:

– Настанет день! Наше движение победит!

Подобные выражения упоенной веры Барбара совсем недавно слышала от другого – от Отто Ульрихса. Возражать ему она не решалась – на ее ум и чувства сильно подействовало его горячее преклонение перед человеческим разумом. Но Гансу Микласу она сказала:

– Если Германия в самом деле когда-нибудь станет такой, о какой мечтаете вы и ваши друзья, мне такая Германия не нужна. Я уеду, – объявила Барбара и улыбнулась Микласу задумчиво, но не враждебно.

Он просиял:

– В это я верю! Очень многие господа уедут – в том случае, если мы их выпустим, а не засадим в тюрьмы! Тогда мы будем хозяевами! Тогда, наконец, в Германии вновь возьмут слово немцы!

Всклокоченными вихрами и горящими глазами он походил на восторженного шестнадцатилетнего мальчишку – Барбара не могла не признаться себе, что он ей нравится, хотя каждое сказанное им слово было ей чуждо и противно. Красноречиво, путаясь, но с неослабным напором он твердил ей ічто идеал, за который он борется, в глубочайшем смысле слова революционныйидеал.

– Когда наступит день и наш фюрер возьмет власть в свои руки, тогда-то наступит конец капитализму и господству бюрократов, с ростовщичеством будет покончено, лопнут банки и биржи, сосущие кровь из народа, – и никто по ним не заплачет!

Барбара поинтересовалась, почему Миклас не хочет идти вместе с коммунистами, если он, как и они, против капитализма. Миклас принялся ей втолковывать, как школьник, выучивший наизусть урок:

– Потому что коммунисты не знают, что такое любовь к родине, а интернационалисты они оттого, что опутаны русскими евреями. Они понятия не имеют об идеалах, ведь все марксисты думают, что главное – это деньги. Мы стремимся к своей собственной революции – нашей, немецкой, возвышенной, а не той, которой руководят масоны или сионские мудрецы!

Тут Барбара обратила внимание расходившегося юнца на то, что его «фюрер», который собирается отменить капитализм, получает очень много денег от тяжелой промышленности и от крупных землевладельцев, но Миклас зло и резко отверг эти обвинения, как «типично еврейское подстрекательство». В таком духе они дискутировали до глубокой ночи. Барбара – иронически, терпимо, с любопытством – выслушивала упрямца и пыталась его вразумить. Он же с упорством ребенка отстаивал кровожадную веру в чистоту расы, твердил о ликвидации ростовщичества и о благородной революции. Суфлерша Эфой, ревниво наблюдавшая из угла за увлеченной парой, шепнула швейцару Кнурру:

– Фрау Хефген что-то уж очень зарится на моего парня – этого еще не хватало. Фрау Хефген хочет его отбить…

И в ту же ночь Эфой устроила скандал Гансу Микласу. А у Барбары была неприятная сцена с Хендриком. Хефген бушевал. Но не из-за «мелкобуржуазной супружеской ревности» – он это подчеркнул. Напротив, по чисто политическим причинам.

– Как ты только могла весь вечер сидеть за одним столом с площадным мерзавцем – национал-социалистом! – орал он, дрожа от злости.

Барбара отвечала, что, по ее мнению, юный Миклас не мерзавец. Хендрик решительно отрезал:

– Все нацисты мерзавцы. И беседовать с таким типом – все равно что вываляться в грязи. Жаль, что ты не хочешь этого понять. Тебя испортили либеральные замашки твоего семейства. У тебя нет убеждений, одна избалованность и детское любопытство!

Барбара тихо сказала:

– Да, я признаюсь, мне немножко жалко этого парня и он меня немножко интересует. Он больной, честолюбивый, он недоедает. Вы плохо с ним обращаетесь – ты, твоя приятельница Герцфельд и все прочие. Он ищет, за что бы зацепиться, как бы подняться. Вот он и пришел к этому безумию, которое он теперь гордо именует мировоззрением…

Хендрик презрительно хмыкнул.

– Как ты носишься с этой вшивой дрянью! Мы, видите ли, плохо с ним обращаемся! Просто великолепно! Ну и ну! А ты не подумала о том, как он и его дружки будут обращаться с нами, если этот сброд придет к власти?!

Нагнувшись вперед и подбоченясь, он швырнул ей в лицо этот вопрос.

Барбера отвечала с расстановкой, не глядя на него:

– Сохрани бог, чтобы эти безумцы пришли к власти. Я бы тогда не смогла жить в этой стране.

Она содрогнулась, словно ощутив мерзкое дуновение жестокости и лжи, которое воцарится в Германии, если к власти придут нацисты.

– Это подонки, – сказала она. – Подонки рвутся к власти.

– А сама садишься с таким подонком за один стол и чешешь с ним языком!

Хендрик большими шагами зашагал по комнате, у него был победоносный вид.

– Вот вам благородная буржуазная терпимость! Обязательно надо благородно сочувствовать смертельному врагу – верней, тому, кого сегодня еще называют смертельным врагом. Я надеюсь, моя дорогая, что ты с еще большим сочувствием отнесешься к подонкам, когда они придут к власти! Ты и в фашистском терроре сумеешь найти интересные стороны. Ваш либерализм научит вас мириться и с националистической диктатурой. И только мы, воинствующие революционеры, их враги не на жизнь, а на смерть, только мы помешаем им прийти к власти.

Гордо, как петух, он вышагивал по комнате, кося глазом и задрав подбородок. Барбара стояла неподвижно. Если бы Хендрик взглянул на нее в этот миг, он испугался бы ее побелевшего лица.

– Значит, ты считаешь, что я примирилась бы, – сказала она почти беззвучно. – Ты считаешь, что я примирилась бы – примирилась бы со смертельным врагом…

Через несколько дней между Хендриком и Микласом произошло столкновение, кончившееся тем, что Хефген добился от дирекции Гамбургского Художественного театра немедленного увольнения молодого актера. Повод к ссоре? которая закончилась триумфом для Хефгена, а для Ганса Микласа стала роковой, на первый взгляд был пустяковый.

Хендрик был в этот вечер в великолепнейшем настроении, проказничал, буквально кипел рейнской веселостью и удивлял восторженных коллег бесконечными выходками и шутками. Например, он выдумал веселую, блистательную игру. Поскольку в газетах он читал лишь театральную хронику и живо интересовался лишь тем, что касалось театра, он знал состав всех трупп немецких драматических, оперных театров и оперетт. Хорошо тренированная память фиксировала имя второй альтистки в Кенингсберге и временной исполнительницы салонных ролей в Галле. Было много хохота, когда Хендрик дал себя проэкзаменовать в этом своеобразном предмете. Он отвечал без запинки, когда его спрашивали:

– Кто молодой любовник в Хальберштадте?

Или:

– Где в настоящее время играет фрау Геверниц?

– В Гейдельберге, играет комических старух, – бросал Хефген как нечто само собой разумеющееся.

Скандал с Микласом начался с того, что кто-то спросил:

– А ну-ка, кто первая инженю в городском театре в Йене?

Хендрик ответил:

– Одна дура. Ее зовут Лотта Линденталь.

Тут в разговор вмешался Миклас, который до этого стоял в стороне, не принимая участия в общем веселье:

– Почему это Лотта Линденталь дура?

Хефген холодно отрезал:

– Не знаю почему. Такая уж родилась.

И Миклас – хрипло и тихо:

– Тогда я объясню вам, господин Хефген, почему вам хочется оскорбить именно эту даму: потому что вам точно известно, что она подруга одного из наших национал-социалистских вождей, а именно нашего героя-летчика.

Тут Хефген, барабаня пальцами по столу, с лицом, окаменевшим от высокомерия, оборвал его:

– Меня мало интересуют имена и титулы любовников фрейлейн Линденталь, – сказал он, не удостаивая Микласа взглядом. – Впрочем, тут можно бы составить длинный список. Фрейлейн Линденталь развлекается не только с военным летчиком.

Миклас сжал кулаки и опустил голову в боевой позиции уличного мальчишки, готового броситься на противника с кулаками. Светлые глаза под свирепо насупленным лбом, казалось, ослепли от бешенства.

– Поостерегитесь, – прошипел он, задыхаясь, и все испугались его дерзости. – Я не потерплю, чтобы открыто оскорбляли даму только за то, что она состоит в национал-социалистской немецкой рабочей партии и является подругой немецкого героя! Я не потерплю!

– Ах так! Вы не потерпите! – повторил Хендрик и улыбнулся дьявольской усмешкой. – Ай-ай, – добавил он язвительно, тут Миклас и впрямь набросился бы на Хефгена, но Отто Ульрихс изо всех сил ухватил его за плечи.

– Да ты пьян! – закричал Ульрихс и стал трясти Микласа.

Тот выдавил:

– Я не пьян! Просто я единственный в этом помещении, у кого еще осталось чувство чести. В этой ожидовевшей среде никто ничего плохого не находит в том, что оскорбляют даму!

– Довольно! – этот металлический окрик принадлежал Хефгену. Он стоял выпрямившись во весь рост. Все смотрели на него. Он говорил с устрашающей неторопливостью: – Верю, мой милый, что вы не пьяны. И вы не сможете сослаться на смягчающее обстоятельство. Вам больше не придется страдать в этой ожидовевшей среде – уж положитесь на меня.

И Хефген вышел твердым чеканным шагом.

– Ой, просто мороз по коже, – прошептала Моц в благоговейной тишине.

Но что это? Из какого угла послышался тихий плач? Суфлерша Эфой упала всем своим тяжелым корпусом на стол, и слезы закапали прямо на скатерть.

Кроге, которого не было при скандальной сцене в «Г. X.», с сомнением встретил требование Хефгена о немедленном увольнении молодого актера. Фрау фон Герцфельд и Хендрик объединили свои усилия в красноречии, чтобы разбить его ссылки на юридическую, политическую и человеческую стороны дела. Директор озабоченно качал кошачьим лицом, собирал лоб в складки, нервно ходил взад и вперед по комнате и бормотал:

– Конечно, вы правы, я признаю… Поведение этого парня несносно… Но все-таки как же это? Больного человека, без всяких средств, так разом взять и выставить на улицу…

Хендрик и Гедда горячились, доказывали, что эта нерешительность, эта склонность к компромиссам смахивают на малодушие и трусость правительственных партий Веймарской республики по отношению к бессовестному нацистскому террору.

– Мы должны показать банде этих убийц, что им не все позволено.

Хендрик стукнул кулаком по столу.

Казалось, Кроге уже поддался доводам своих сотрудников, но Миклас, к общему удивлению, обрел неожиданного ходатая, то был Отто Ульрихс, который вдруг доложил о себе и просил разрешения принять участие в разговоре.

– Заклинаю вас, не делайте этого! – кричал он. – Вполне достаточное наказание для парня, если ільего не ангажируем на следующий сезон. Ведь вчера вечером он многое сболтнул просто сдуру. Ну, нервы сдали. Со всяким может случиться.

– Удивляюсь, – сказал Хендрик и бросил сквозь монокль карающий взор на своего друга Отто. – Удивляюсь, что ты, что именно ты городишь такое.

Ульрихс сердито отмахнулся.

– Ладно, – сказал он, – оставим в стороне соображения гуманности. Ясно, мне жалко беднягу – такой кашель, такие впалые щеки. Но только из чисто личных соображений я бы за него не заступался – ты меня достаточно знаешь, Хендрик. Нет, в первую очередь у меня соображения политические. Не надо создавать мучеников. Именно сейчас, при нынешней политической ситуации, совершенно неправильно…

Тут Хендрик поднялся.

– Прости, что перебиваю, – сказал он с уничтожающей вежливостью. – Но мне представляется бессмысленной эта увлекательнейшая теоретическая дискуссия. Случай очень простой: вам надо выбрать между мной и господином Гансом Микласом. Если он остается в театре, я ухожу.

Эти слова он произнес с той горделивой, подчеркнутой простотой, которая не давала возможности усомниться в его непреклонной решимости. Он стоял у стола, подавшись вперед и опираясь на руки. Глаза он опустил, словно из скромности не хотел испытывать на присутствующих неотразимой силы своего взгляда.

От страшных слов Хендрика все вздрогнули. Кроге закусил губы. Фрау фон Герцфельд не могла удержаться и приложила руку к судорожно колотившемуся сердцу. Директор Шмиц побелел: он почувствовал тошноту от одной только мысли, что Художественный театр может лишиться незаменимого Хефгена, да еще сразу после того, как потерял великолепную Николетту фон Нибур.

– Что за вздор, – прошептал толстяк и вытер пот со лба. И прибавил неожиданно мягким, приятным голосом: – Можете успокоиться. Мы его выгоним.

Миклас вылетел – Кроге лишь с большим трудом и благодаря усердной поддержке Ульрихса добился того, что уволенный молодой актер получил жалованье за два месяца вперед. Никто не знал, куда уехал Миклас, даже бедная Эфой его больше не видела. После того неприятного инцидента он ушел, хлопнув дверью, и не появлялся больше в Художественном театре. И вот он совсем исчез.

Миклас, жертва собственной детской запальчивости, столь же пылких, сколь и чудовищных убеждений, исчез. Хендрик Хефген уничтожил упрямца, убрал с дороги строптивца: это был триумф, им восхищались все члены Художественного театра, от Моц до Бёка. Коммунисты – рабочие сцены – в своей столовой хвалили его энергию и принципиальность. Швейцар Кнурр ходил с мрачной физиономией, но не решался сказать ни слова и тщательней, чем прежде, прятал фашистский знак под отворотом пиджака. Правда, когда Хефген приходил в театр, на него из полутьмы швейцарской смотрели страшные глаза, в которых можно было прочесть: «Погоди, проклятый большевик, мы тебе еще покажем! Наш фюрер и спаситель своего добьется! И этот великий день не за горами!» Хендрик ужасался, делал каменное, непроницаемое лицо и проходил мимо, не здороваясь.

Никто не мог усомниться в том, что он делает погоду: он царил в «Г. X.», в бюро, на сцене. Его жалованье повысилось до тысячи пятисот марок. Хендрику уже не пришлось утруждать себя, врываясь подобно вихрю в кабинет директора Шмица и изображая шаловливое дитя. Он вытребовал повышение, сдержанно, немногословно. С Кроге и Герцфельд он обходился почти как с подчиненными, маленькую Зиберт, казалось, вовсе не замечал, а к товарищескому тону, оставленному им для Отто Ульрихса, примешалась покровительственная, чуть пренебрежительная нотка.

Лишь одного человека ему еще не удалось убедить, расположить и обольстить. Недоверие, с каким смотрела на Хендрика Барбара, после истории с Микласом только углубилось и обострилось. Но он не выносил, чтобы рядом с ним долго находился человек, который бы им не восхищался, в него бы не верил. Они с Барбарой в течение зимы совсем отдалились друг от друга. И Хендрик со свежими силами взял разбег, чтобы полностью преодолеть это отчуждение. Честолюбие ли заставляло его так рьяно отвоевывать Барбару? Или к нему примешивалось иное чувство? Почему он вновь призвал на помощь весь свой дар обольщения, чтоб ее покорить? Он называл ее своим «добрым ангелом». Но этот добрый ангел стал укором нечистой совести. Тихое недовольство Барбары омрачало все его победы. Чтобы спокойно наслаждаться победами, надо было стереть эту тень, и Хендрик завоевывал Барбару почти с таким же усердием, как в первые недели их отношений. Он уже не позволял себе распускаться в ее присутствии. Нет, теперь у него были всегда наготове для нее и шутки, и остроты, и серьезные речи.

Чтобы она чаще видела его в минуты самых ярких проявлений его могущества, он то и дело приглашал ее на репетиции.

– Ты же даешь такие ценные советы, – говорил он жалобным, смиренным голосом и опускал веки над мерцающим взглядом.

Как-то раз, когда Хендрик руководил примеркой костюмов для своей новой обработки одной оффенбаховской оперетты, Барбара тихо вошла в зрительный зал и села в последнем ряду темного партера. На сцене стояли девицы-танцовщицы, выбрасывали ноги и выкрикивали припев какой-то шансонетки. Перед их безупречно вытянутым фронтом прыгала маленькая Зиберт, изображая Амура: со смешными крылышками на голых плечах, со стрелой и луком на шее и красным носом на бледном, испуганном и красивом личике.

«Какую невыигрышную роль придумал ей Хендрик, – вздохнула про себя Барбара. – Меланхолический Амур». И она почувствовала что-то вроде жалости и сочувствия к бедной Ангелике, дрыгавшей ножками и скакавшей по сцене. Может быть, Барбара в этот момент поняла, что этим жалобным и испуганным выраженьем лица Ангелика обязана Хендрику.

Хефген стоял в позе тирана, раскинув руки, в правом углу сцены и управлял всеми. Он топал ногами в соответствии с ритмом оркестра, его бледное лицо покоряло решительностью.

– Стоп, стоп, стоп! – бушевал он, и, когда оркестр внезапно смолк, Барбара испугалась почти так же, как потерянно застывшие девушки из кордебалета, как маленькая Ангелика, боровшаяся со слезами.

А режиссер выскочил на середину сцены.

– У вас в ногах свинец! – заорал он на девушек, и те печально склонили головки, как цветы под порывом ледяного ветра.

– Вам бы не Оффенбаха танцевать, а траурный марш!

Он повелительно кивнул дирижеру и, когда тот вновь взмахнул палочкой, стал танцевать сам. Нет, это был уже не лысый господин в сером, несколько поношенном будничном костюме! Какое бесстыдное, волнующее превращение! И среди бела дня! Не Дионис ли это, бог вина, в экстазе выбрасывает руки и ноги. Барбара смотрела на него потрясенная. Ведь только что еще Хендрик Хефген был полководцем – раздраженный, высокомерный, неумолимый, стоял он перед своим войском – перед девушками из кордебалета. И вдруг – без всякого перехода – предался вакхическому неистовству. Конвульсии пробегали по бледному лицу, бриллиантовые глаза закатились, из приоткрытых губ летели сладострастные хриплые стоны. Танцевал он блестяще, девицы с восхищением смотрели на безупречную технику качающегося режиссера, сама принцесса Тебаб не нарадовалась бы, глядя на него.

«Откуда это у него? – думала Барбара. – И что он сейчас чувствует? Чувствует ли что-нибудь вообще? Или просто демонстрирует девицам, как надо выбрасывать ноги?»

Тут неистовые упражнения Хендрика были прерваны. Молодой человек из конторы осторожно прошел по партеру и поднялся на сцену. Он мягко дотронулся до плеча упоенного режиссера и прошептал, что господин Хефген должен извинить за беспокойство, но директор Шмиц просит господина Хефгена посмотреть эскиз афиши к премьере оперетты, его надо немедленно отправить в типографию. Хендрик сделал знак музыке остановиться, он уже стоял в небрежной позе, вставил в глаз монокль: никто бы не поверил, что этот господин, критическим взором оглядывавший какую-то бумагу, две минуты назад трясся в дионисийском трансе. Но вдруг он смял бумагу и крикнул недовольным, скрипучим голосом:

– Все это надо снова набирать! Безобразие! Опять переврали мое имя! Неужто нельзя добиться, чтобы меня называли правильно? Я вам не Хенрик!

И он в ярости швырнул бумагу на пол.

– Меня зовут Хендрик – запомните, наконец: Хендрик Хефген!

Молодой человек из конторы нагнул голову и пробормотал что-то насчет нового наборщика, по чьей неосведомленности произошла непростительная ошибка. Девицы тихонько захихикали, будто нежно зазвенели колокольчики. Хендрик вытянулся во весь рост, и серебристый перезвон тотчас смолк под его грозным взглядом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю