Текст книги "Другое море"
Автор книги: Клаудио Магрис
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
Эти надписи на стенах – ложь тех, кто ощущает, что скоро станет победителем, но ложью было бы также с презрением отрицать то, что эта красная истрийская земля является славянской землей, презрение падет обратно на твою голову, как плевок в небо. Поступают и другие новости. Под Альбоной, по мере того как бои усиливаются, сторонники Тито вперемешку бросают в пропасть или топят в море с перевязанными проволокой руками итальянцев, виновных и безвинных. Вековой волдырь прорывается, если бы можно было вернуться назад за школьные парты в Гориции, говорить о тех замалчиваемых вещах, что теперь творятся, если бы Карло выучил словенский язык, то, может быть, кто знает… Смешно, даже возврат назад ничего не даст, все повторилось бы сначала, те же ошибки, тот же ужас.
Немцы депортировали в Освенцим Эмму и Эльду, а Паула остается в Швейцарии. Одна соседка, проводившая спиритические сеансы, сказала, что им нечего бояться, потому что она вызвала к своему столику Карло, и тот ответил тремя ударами, означавшими, что опасность им не грозит и они могут оставаться. Эмма умерла в 1943 году, как только прибыла в лагерь, ее дочь умерла год спустя. Карло и его брат Джино покончили с собой, будучи еще очень молодыми, в них старинная еврейская тоска разверзлась неизлечимой раной. А для того, чтобы убить восьмидесятидевятилетнюю еврейку, потребовался Освенцим и вся мизансцена Третьего рейха.
Вот так, этот тысячелетний рейх – доказательство того, что риторика сеет смерть и разрушение. «Да, – повторяет Энрико, в письмах к Пауле и некоторым своим друзьям, – Карло был поистине величайшим человеком». «Его солнце, – пишет он, – даже более яркое, чем у Парменида и Платона, и лучи его идут еще дальше». Эхо всех этих трагедий и позора доносит до его уха, приглушенно и изуродованно, его имя.
Арджия тоже погибает в лагере. Она не еврейка, но она не смогла смолчать, когда вокруг такое творилось, она открыто высказывалась против нацистов, депортировавших евреев, и, по слухам, связалась с партизанами. Кто-то сказал Энрико, что она так говорила и так бесстрашно поступила в память о Карло. Энрико ничего на это не ответил и, нахмурившись, посмотрел на пустынные рощу пиний и берег Сальворе, но кому и что он мог бы сказать среди этих скал; он нехотя подумал о темных глазах Паулы, и о том, что, может быть, было бы лучше никогда больше ее не видеть.
Девятый корпус армии Тито добирается до Триеста и входит в него 1 мая 1945 года, за неделю до освобождения Загреба. Красные и бело-красно-синие флаги закрывают небо, как пунцовое облако, и в этом медном свете садовник косит как ни в чем не бывало траву; протестом после долгой тьмы является и все более распространяющееся темное насилие. В Гориции титовцы среди прочих забирают Пину, жену Нино, которая больше уже не вернется.
Арестовывают и отправляют в Умаго и Энрико вместе с капитаном Пелиццоном. Невыносимо уже то, что приходится столько времени находиться в одной камере со столькими людьми. В камере стоит невыносимая вонь, запах острого пота, появляющегося от страха, а не от летней жары или напряженной работы. Надо не бояться ни смерти, ни чего-то другого, не бояться ее бояться. Нелегко жить, будучи убежденным в наступлении этого мгновения, зловоние, допросы, избиения, не надо надеяться, что все это пройдет, что наступит будущее, когда дверь откроется и отсюда можно будет выйти. Тут внутри следовало бы быть святыми, только святые ничего не боятся, но он никогда не просил, даже у Карло, чтобы его записывали в святые. На том их чердаке ему хотелось лишь, чтобы ему было хорошо вместе с другими друзьями, вот и все.
У Энрико есть страх, но у него есть и характер, в камере ему не удается не только поразмышлять о Сократе, но и суметь сдерживать свою нетерпимость. Он с негодованием отказывается от супа, чем давать его ему, лучше будет, если его выхлебают те типы из Озна [68]68
Озна – Одельенье заштите народа (Државна сигурност) (сербскохорв.), югославская секретная служба.
[Закрыть], эта похлебка как раз то, что надо для этих бандитов из секретной полиции, подходящая жратва для свинарника, к которому они привыкли. Когда они задают ему идиотские вопросы и угрожают, он злится и задевает их, ругает их и на словенском, и на итальянском, обращается с ними как с собаками, которых прогоняют из-за стола, и тогда они по-настоящему выходят из себя.
Это забавная штука, когда тебя бьют. Конечно, не только забавная. Под этими палочными ударами Энрико кроме боли ощущает и свою потерянность. Как было глупо с его стороны так нетерпимо относиться к детям, ведь они в мире зачастую чувствуют себя так, как он под ударами палок. Он пытается вспомнить, каким он был в детстве, но ему ничего не приходит в голову, не так-то легко что-либо вспоминать, в то время как пытаешься прикрыть от ударов лицо и живот.
Энрико никогда в жизни не били, он сам никогда не дрался, поэтому он теряется перед такой непосредственной и жестокой свирепостью, возможно, он испытывал бы меньше страха в сражении с ружейными или пистолетными выстрелами. В Патагонии или в море он встречался с трудностями, но не с такими. Мир валится ему на голову, большой, огромный, раздавливает и разламывает его на куски, он никогда терпеть не мог тех, кто разговаривает с тобой, теребя тебя и беря за руку, это же причиняет боль, слишком острую боль. Но прежде всего это мучительное смешение, ему нравится соблюдать дистанцию, ему никогда не хотелось спать с кем-либо вместе, а всегда на раздельных кроватях. И если бы нашелся кто-то там в пампасах, кто распустил бы против него руки, и они сразились бы вдвоем голыми руками, он не сумел бы защититься, не смог бы сделать ничего иного, как свернуться клубком и прикрыть свою голову, как ребенок, что прячется под одеяло, вот уж позор-то.
Но все это длилось недолго, они быстро разобрались, что допустили оплошность. Пара крестьян, состоявших в партии, объяснили командованию, что профессор хотя и странный тип, но он безвреден. Он никогда не был фашистом, и даже националистом, никому не делал ничего плохого и ни о чем никого не просил. Он знает словенский, хотя лучше было бы, если бы он выучил хорватский. Его освобождают и даже приносят извинения, один капитан из Загреба, прекрасно говорящий по-итальянски, подвозит его на машине до Сальворе и говорит ему, что подобные вещи во время революции никогда не должны повториться. Энрико молчит, это неподходящий случай, чтобы он высказал все, что думает о революциях и контрреволюциях и обо всех тех, кто хочет поспешить с приходом будущего.
Освобождают и Пелиццона, которому удается добиться экспатриации. Он все бросает и отправляется в Триест, где как беженец находит себе работу в городской администрации. Для капитана наступил момент сойти на берег. Энрико тоже мог бы уехать, но куда же уезжать? В города, полные гама, машин и суеты, как Триест, или в Горицию, далеко от моря, где надо все время ходить обутым? Лини все больше грубеет, выпивая все больше рюмочек, но ждет, ничего не говоря, какое решение он примет.
Кое-кто восхищается его мужеством и желанием остаться, но у него страх, он страшится оставаться и еще больше страшится уехать. Нет, он не герой. Карло мог бы быть героем, но не захотел этого, потому что герой должен побеждать, а победа – обман или же плач по погибшим, который потрясает публику, противников и судей. Как можно не давать лаврового венка тому, кто в противном случае устроит из этого драму? Герои и победы – всего лишь скучный хоровод, Филоктет на самом деле терпит поражение и не показывает другим ни мускулов, ни своего чувствительного сердца, а лишь гнилую и вонючую рану, становясь недоступным и одиноким.
Энрико страшится не людей, а бумаг, проверок, кадастровых записей, объяснений, документов, которые надлежит постоянно заполнять и подписывать, так же как и налоговую декларацию. После аграрной реформы у него отбирают половину земли, а половина отходит колонам. Буздакины становятся собственниками и его соседями, но он не возражает. Не будь их, на их месте оказались бы другие, а эти, в конце концов, люди суровые и прямые. Энрико ненавидит коммунизм, но во все эти годы семья Буздакин, следовало бы признать, трудилась как надо. Жизнь трудна, того небольшого участка земли, что у него остался, хватит, чтобы свести концы с концами. Смутная угроза висит в воздухе, даже прогулки по побережью сопряжены с тревожной неизвестностью. «Этот профессор, оставшийся тут в Пунта-Сальворе, с петлей на шее», – написал о нем Бруно Баттилане, один его миланский приятель.
Существование по эту сторону железного занавеса – тяжелое занятие. «Дорогой Бьязето, если ничего не изменится, я не смогу долго сопротивляться. Уничтожение личности настолько полное, что любая малейшая активность становится совершенно невозможной. В этом-то и состоит причина, по которой я больше не пишу». Не писать, не решать, не спешить, держать себя в узде, соблюдать спокойствие, быть неподвижным, как дуб, и смотреть на море. «Дорогая Паула, люди отсюда без конца уезжают. Я еще не знаю, каким будет мое решение, но при этом совсем не стоит спешить. Конечно, единственное, что я хочу, – не покидать моря…»
Пунта-Сальворе тоже входит в ставку в игре, что разыгрывается далеко отсюда, не столько между Италией и Югославией, сколько между великими державами, руководители которых, не прочитав «Убежденности и риторики», верят, что они могут оспаривать господство над миром. Границы перемещаются, удлиняются и укорачиваются, сначала только на клочках бумаги, которыми обмениваются дипломаты, выбрасывающие их потом в корзину. Если бы не было Лии и Баттилана, которые одалживают деньги и помогают ему как могут, то Энрико с Лини было бы очень трудно удержаться на плаву. У него отобрали даже его барку «Майя».
В один из дней приезжает с женой и маленькими детьми Тойо Дзордзенон. Он рабочий одной из верфей в Монфальконе, один из первых организаторов подпольных ячеек партии на заводе. Он сидел в фашистских тюрьмах и оказался к тому же депортированным немцами. Он познакомился с Буздакином, когда был партизаном в Истрии, после того как сбежал из Германий. Он итальянец, но выступает за аннексию Триеста и присоединение Свободной территории к Югославии, потому что Югославия – коммунистическая страна, для пролетарской революции национальные различия не имеют значения и необходимо раскрепостить мир и народы. Из-за этих своих идей он подвергся нападению националистов в Монфальконе.
Дзордзенон хочет жить в Югославии, чтобы помогать строить социализм, разоренная войной страна нуждается в квалифицированных рабочих; таких, кто думает как он, около двух тысяч. Две тысячи итальянцев из Монфальконе против трехсот тысяч итальянцев, что разными волнами бегут из Истрии, Фиуме и Далмации в Италию, все они оставляют дома, свои корни, все на свете. Дзордзенон едет работать на рудники Арсы, он заехал, чтобы поприветствовать семью Буздакина. Жена его сидит молча, смотрит растерянно, двое детей остаются сидеть на тех немногих чемоданах, что они захватили с собой. Дзордзенон говорит о социализме и о будущем, Энрико удаляется на свою прогулку, идет слушать шум моря, Лини дает двум детям немного фруктов.
«Дражайший Бьязето, долго я не переживал такого, чтобы оказалось невозможным жить собственной жизнью…» Однако когда его племянник Грегорио приезжает вместе со своей семьей навестить его, то находит его таким же, как всегда, крутым и резким. Энрико рад видеть их, но пусть они поставят автомобиль в другое место, он не хочет видеть машин вокруг себя, пусть сделают ему подобное одолжение, и прочь все эти часы, по крайней мере до тех пор, пока они здесь живут. Потом он принимается клеймить Тито и его режим, ему наплевать и тем лучше, если те двое из милиции, находящиеся там вблизи, его слышат. Повышая голос, он говорит, что славянам надо бы еще тысячу лет подождать, а потом пусть приходят и занимают место, где расположена Венеция, может быть, к тому времени они чему-нибудь научатся, но, конечно же, до тех пор, пока существуют коммунисты, они будут оставаться в дураках. Грегорио и его жена беспокойно оглядываются, но двое милиционеров делают вид, что ничего не слышат, они знают профессора, немного посмеиваются меж собой, но так, как ученики в школе, стараясь, чтобы тот не заметил.
Теперь Энрико вместе с Баттиланой часто ходят гулять вдоль моря, больше всего вечерами. Он все такой же прямой и сухощавый, его белые волосы, всегда более длинные, чем надо, всклокочены ветром, глаза, кажется, приобретают все более голубой и яркий цвет. Он рассказывает Баттилане о Карло, говорит долго, показывая широкими жестами на море. Баттилана слушает его молча, оставаясь на шаг позади. «Кто лучше Рико помог мне узнать, смиренному простому человечку, сколь чудодейственна бывает сила двадцатилетней молодости друга? Одни сверкающие молнии любви, неукротимой воли громы сравнимы с юношей, подобным Богу».
Часто Энрико прерывает свою декламацию. Что-то застревает у него внутри, когда Баттилана смотрит на него так, как он смотрел на Карло. Состоять в одном-единственном пункте, гореть, в совершенстве владеть искусством убеждения… нет уж, оставьте меня в покое, оставьте смотреть на мальчишек и девчонок, играющих в мяч на берегу. Там есть одна с сердитым ртом и длинными ногами, что отправляет ногой мяч в воду, мяч плавает среди волн, пропадает и появляется вновь на том же самом месте.
Энрико возвращается домой. С Лини он разговаривает мало, на письма и стихи Бьязето не отвечает или же пишет всего две строчки в оправдание своего молчания, а Гаэтано он пишет лишь затем, чтобы попросить прощения за то, что ему не пишет.
Он не реагирует на письмо Лизетты, которая рассказывает о крахе рейха, заставшем ее в Данциге с мужем и двумя маленькими детьми, о русском нашествии, о бегстве из города вместе с дочками в огромном потоке беженцев. Однако он рассерженно пишет Лии, чтобы она обменялась с ним той частью квартиры, которая находится в их общей собственности. Да, та часть больше, и Лия за нее уплатила, но деньги она получила от своего отца, не так ли? А откуда получил их ее отец, понятно, от матери, та с удовольствием дала деньги именно ему, так как у нее в голове был лишь он один, и ее мало заботил другой сын, находившийся в Патагонии. То, что Лия тоже что-то внесла, Энрико не волнует, пусть поступает так, как он ей говорит, если же каждый не разбирающийся в древнегреческом неуч считает себя вправе настаивать лишь на своем, то дальше и ехать некуда.
Лия не отвечает на эти выпады и, более того, продолжает присылать ему посылки и кое-какие деньги, может, и больше того, чем стоит его часть квартиры. Энрико сохраняет квитанции и сквозь зубы ворчливо благодарит. Женщины, Лия или жена Буздакина, часто обладают неким величием или свободой, так что, возможно, лишь одна их манера ставить посуду на стол заставляет чувствовать себя паршивцем; это действует возбуждающе, потому что они гусыни и не знают, что лишь страдающие манией величия могут воображать себя господами.
Кьяваччи работает над новым изданием трудов Карло. «Дражайший Гаэтано, ты счастливый человек, потому что в состоянии это сделать… Твое имя и имя Аранджо останутся навеки связаны с его именем, и со временем будет признано, что он самый великий человек, которого когда-либо породила Европа». Его же самого совсем не волнует, что его имя не останется стоять рядом с именем Карло, и даже хорошо, что оно будет забыто. Ему повезло не обладать способностями Кьяваччи и Аранджо-Руиса. Энрико со скрытой гордостью пишет об этой своей неспособности Гаэтано, хотя потом и зачеркивает ту фразу одной чертой чернилами – одной-единственной, так, чтобы перечеркнутое можно было ясно прочесть. Карло – Будда Запада, и этого вполне достаточно. Когда журнал «Фьера леттерариа», посвятивший целый номер Михельштедтеру, вспомнил об Энрико и попросил его прислать статью, он ограничился немногими строками, появившимися посреди обширных и подробных очерков других авторов, чтобы только сказать, что Карло и Будда – двое великих пробудившихся, Запада и Востока.
Загасить, притупить воспринимаемое, не воспринимать больше никаких вещей, как Будда, тех вещей, что изменяются и потому так нравятся Бьязето. Энрико снова встречается с женой Дзордзенона, – растерянная и запуганная, она ездит по всей Югославии от тюрьмы к тюрьме, от консульства к посольству. Тойо находится на Голом Отоке, пустынном острове, где Тито устроил лагерь [69]69
В тексте употреблено немецкое слово Lager, здесь означающее концентрационный лагерь.
[Закрыть]для сталинистов. Голос женщины звучит скорее измученно, чем взволнованно, она сбивается и начинает снова, прерываясь и повторяясь. Когда Тито порвал со Сталиным, сторонники Коминформа [70]70
Созданная в 1947 г. взамен Коминтерна организация, призванная координировать деятельность коммунистических партий разных стран, на первых порах, до разрыва между Сталиным и Тито, имевшая свою главную резиденцию в столице Югославии Белграде.
[Закрыть]из Монфальконе выразили протест и оказались вместе с усташами [71]71
Члены вооруженных хорватских формирований, сотрудничавших во время Второй мировой войны с фашистскими оккупантами.
[Закрыть]и уголовными преступниками на Голом Отоке и Свети Гргуре, двух островах в северной части Адриатики, превращенных в лагеря заключенных, сходные с теми, что некоторые из них познали раньше в Германии. Или с теми, что существуют в Советском Союзе, хотя о них никто не говорит и никто не хочет считаться со скудными крупицами подобных свидетельств, считая их ложью или фантазиями. Шайка злодеев делает свое дело, и Энрико об этом прекрасно знает.
Женщина рассказывает о Голом Отоке. Журчащие слова бегут как вода, слова звучат невинно и даже ласково, даже когда ими передается весь ужас; поэтому-то книги все такие легкие, тогда как вещи и люди столь тяжелы. Энрико выслушивает рассказ о принудительных работах на морозе, сопровождаемых насилием, избиениями, убийствами, засовыванием головы в отверстия отхожего места, о бойкоте, которому подвергают тебя другие заключенные, надеющиеся заслужить лучшее обращение тем, что проявят больше усердия в жестоком отношении к своему товарищу, упрямствующему в своей непокорности.
Уже много времени у жены нет достоверных вестей от Тойо, она даже не знает, жив он или мертв. Она ходит от одного учреждения к другому, пишет в консульства и министерства, но никто ничего не знает, никто ничего не говорит. В Югославии ее посылают то туда, то сюда, в Италии даже толком не знают, где находится Истрия, не говоря уже о двух островках, и даже если в конце концов что-то постигают из данной истории, начинают злорадствовать, что хорошо ему было с коммунистами, вот пусть теперь они его и заставят уразуметь, что значит коммунизм. Англичане и американцы даже слушать не хотят сторонников Сталина, обвиняющих Тито, а коммунистические газеты злобно ругают югославскую ревизионистскую клику, но никогда не произносят ни слова о концентрационных лагерях и принудительных работах.
У женщины нет ни гроша, ее лишили всех пособий на детей, и таких, как она, немало. Какие-то хорватские семьи дают им немного еды и предоставляют кров там, где приходится остановиться. Между тем Тойо, если он еще жив, и другие не сдаются, не винят себя и с именем Сталина на устах организуют в лагерях сопротивление.
Женщина уезжает, она направляется в дирекцию тюрем в Загреб. Они дают ей в дорогу немного ветчины и фруктов. Вот она жизнь, изменчивая, полная сценических перевоплощений, что так нравится поэтам, воспевателям мифов и метаморфоз. Энрико прикрывает глаза, ему хочется подобно Будде выйти за рамки представлений о мире, быть пробудившимися означает именно это, уснуть. И эта реверберация, отражение волн, причиняет боль глазам, окружающее Голый Оток море пленительно и крепко защищает этот ад, да и чего иного ждать от коварного моря?
«Дорогая Паула, приближается 17 октября. С каждым уходящим годом я ясно вижу, что Карло становится все более великим… год от года я чувствую себя все больше привязанным к Карло, святому и мудрецу, достигшему совершенства». Паула тоже одалживает ему денег, и ему доставляет радость поблагодарить ее, так как возникает нечто такое, что каким-то образом их связывает. Единственный раз, когда он в какой-то момент на самом деле намеревался уехать из Сальворе, возник тогда, когда она сообщила ему о маленьком доме на Коллио, в Кормоне, неподалеку от дома самой Паулы.
Разве не прожили они вместе всю жизнь? Вот уже скоро семнадцать лет, как он ее не видел, и даже те мгновения, когда они встречались, после тех трех дней в Пирано и Сальворе в 1909 году, можно пересчитать по пальцам. Какое имеет значение, что ветви дерева по мере роста отдаляются друг от друга, разве не одинаковый сок в них течет? «Желаю тебе и мне, – пишет он ей, – чтобы новый год не разочаровал наших желаний (которые примерно одинаковы), как это происходило в течение многих лет. Неважно, что желания эти не сбылись, главное, чтобы они оставались теми же самыми».
Он не смог уехать к Пауле. Его удостоверение личности просрочено, а чтобы его возобновить, надо преодолеть столько бюрократических препятствий, подавать прошения, ставить печати, сделать фотографии. Он просит ее сходить за него 17 октября на могилу Карло и возложить от его имени, как это делала синьора Эмма, фиалки, обернутые в желтые листы конских каштанов с Пьяцца Джиннастика, на которую они с Карло ходили гулять после уроков.
Паула приезжает на его день рождения 1 июня 1956 года. Что значат семьдесят лет? Карло всего двадцать три, Пауле семьдесят один, сколько же лет этим черным глазам? Лини готовит какую-то еду. Море блестит поверх пиний, ветер дует в лицо, Паула наклоняется, подбирает шишку, бросает ее в дерево и, не попав в цель, смеется. Этот миг мог бы остаться навсегда, та пиния и тот смех без будущего, как и коричневое пятно, которое оставили годы на ее руке, держащей шишку; доверчивость, дрожание ее руки и непринужденность не позволяют ему дотронуться до этой руки, потому что ничего не произошло и жизнь проведена вместе. Паула приезжает к нему снова, еще два раза. Два раза – это уже много, как много было и тех трех дней в Пирано и Сальворе, и тянулись они чересчур долго.
Ему надо было бы съездить в Горицию на кладбище, для этого не требуется пропуска, так как могила находится на югославской стороне, в Нова-Горица. Однако спешки здесь нет, хотя ото всех подобных вещей всегда хотят поскорее избавиться. В какой-нибудь из дней он отправится и в Бассанию, но сейчас ему необходим покой, а для поездки необходимо все организовать, определиться с датой и часом отъезда, справиться о расписании автобусов. С определенного времени ему становится все труднее фиксировать в памяти многие вещи, и он охотно ввязывается в круговерть, вбирающую в себя и перемешивающую послания, которые все отовсюду стремятся ему прислать. Он пишет письмо Гаэтано и справа вверху как дату ставит: «(около) 20 мая». Он не может в данный момент вспомнить точной даты, и ему не хочется напрягаться ради этого. Да если бы и было двадцать третье, что из того, это же ничего не меняет.
Кто-то, теперь он уже не припомнит кто, сказал ему, чтобы он написал свои мемуары. Однако это не для него, его воспоминания существуют лишь для него самого, и дарить их другим такое же хвастовство, как и толстовская мания все раздавать бедным. Иногда, правда, ему кажется, что было бы приятно их написать, мемуары. Но как это сделать, ведь необходимо иметь больше спокойствия, знать, что никто не придет и не постучится к тебе в дверь. Верно, что в Пунта Сальворе по сравнению с другими местами спокойно, но и здесь нельзя быть уверенным, что совсем никто не придет, а чтобы писать, надо чувствовать себя в безопасности.
Он все чаще ходит гулять вдоль гряды скал еще и потому, что когда с ним разговаривают, даже и Лини, он не понимает, о чем идет речь, или понимает, но больше не может вспомнить, о чем его спросили, так лучше уж быть здесь. С криками чаек на утесах, в отличие от этого, у него нет никаких проблем. Он бос, как всегда, стал менее восприимчив к холоду, ничего не надевает поверх тонкого свитера, даже когда дует ледяная бора. Лини засовывает его голову и руки в шерстяной свитер, и ему становится лучше. Он все дольше, иногда целыми часами, стоит и смотрит на море. Когда на мелководье он замечает морских ежей, то опускает руку в воду и хватает их, колючие иголки причиняют ему боль, но он тут же о ней забывает и начинает ловить их снова.
Рассказывают о Тойо, одна женщина из Сальворе была в Триесте и встретила его жену. Тойо вместе с другими уже несколько лет на свободе. Он вернулся в Монфальконе, где тем временем дом его был передан другой семье изгнанников, бежавших из Югославии, и где люди относятся к нему как к стороннику Тито и предателю родины. Даже сама коммунистическая партия не желает, чтобы он мешался под ногами, потому что такие, как он, служат напоминанием о сталинских кампаниях против Тито, о которых партия предпочитает забыть. Может быть, они уедут в Австралию, сказала жена Тойо. Энрико слышит разговор, но не понимает, о чем они говорят, кто такой этот Тойо.
Он доволен как никогда в жизни. Мир вокруг него наконец-то обретает спокойствие, непогода утихает, штормовые волны перестают неистово колотить берег, и грохот переходит в шелест прибоя. Все вокруг успокаивается и добреет. Иной раз, наклоняясь к воде в прибрежных гротах, он теряет равновесие, шатается и вынужден хвататься за скалу. Порой он не может вернуться домой, должно быть зашел дальше, чем собирался, дойдя, возможно, до самой Бассании. Одна женщина с широкими бедрами и дружелюбной улыбкой в глазах, скрытых под морщинами крестьянского лица, взяла его под руку, он знаком с ней, но сейчас не может припомнить ее имени, и спустя несколько минут он уже дома.
Паула приезжает в гости и застает его на берегу. Он опирается на руку Лини, и взгляд его прикован к вздымающимся волнам. День угасает, стоит уже ноябрь 1959 года. Энрико отвечает односложными словами, беспрестанно трясет головой, Паула опирается на дерево, как она опиралась на мебель в тот день, 17 октября, когда узнала о том, что случилось с Карло.
Среди пиний строят палаточные лагеря и бунгало, какие-то люди трудятся и ставят вешки. Но эти люди не умеют работать, да и на самом деле они постоянно забывают колышки в земле. Энрико останавливается и вытаскивает колышки, это немалое напряжение, а те ничего не смыслят, выхватывают их у него из рук и забивают их снова туда, где они были, на неправильное место, но с ним обращаются вежливо, даже провожают до дома. Он хочет объяснить им их ошибку, но сбивается и смущается, должно быть, он не владеет хорватским.
С Лини он тоже мало разговаривает, но все идет хорошо. Лини раздевает его, укладывает в кровать и ложится сама, обнимая его. Он чувствует запах ее кожи, сухой и резкий, как у дикого цветка, этот запах всегда ему нравился, он долго вспоминает о чем-то, чего сам не знает, протягивает ей руку, но останавливается в нерешительности, и рука остается лежать на простыне. Лини ласково гладит его, затем встает и идет спать в своей кровати.
Когда его привозят в больницу в Каподистрии, он никого уже не узнает, и спустя несколько дней его возвращают домой. В то время как его высаживают из машины скорой помощи, жена Буздакина, поддерживая его, видит, как он поднимает глаза и смотрит вокруг и вверх, на красную землю, верхушки пиний, на море внизу. Неподвижный рот на какое-то мгновенье растягивается в нечто, похожее на улыбку. Его укладывают в постель и оставляют одного. Лини знает, что ему так нравится, выходит из комнаты и, закрывая дверь, глядит на него.
Энрико лежит, растянувшись на кровати, и смотрит на наросты на стене, пятно, трещину. Лампада Карло освещает их, пятно расширяется, пестрит и сжимается, это чешуя рыбы, островок, хищный разбойничий глаз, сосок, горсть рассеивающегося песка, чернила, которыми обрызганы полинявшие серые стены классной комнаты. Трещина на чердаке рядом с портретом Шопенгауэра расползается, свет мигает и заставляет стену дрожать. Нино передвигает лампаду, глаза Карло блестят в темноте, погружаясь в коричневые воды, Паула поднимает брови, море заполняет собой все, его колено немного, не так сильно, побаливает, а потом и эта боль проходит. Масло выливается из лампады. Тело – это шарик, который изо всех сил надувает маленький мальчик; он светится изнутри, раздувается и заполняет всю небесную сферу чистым и спокойным, однородным светом. Нет больше ничего другого, никого, кто мог бы услышать слабый хлопок, когда иголка пинии протыкает шарик, или шипение масла, что накрывает и гасит пламя.
* * *
О том, что последовало за 5 декабря 1959 года, можно поведать очень коротко. Лини остается бодрствовать подле Энрико в той самой комнате, всю ночь одна, и эта ночь мало отличается от многих других ночей последнего времени. Она смотрит на него сосредоточенная, не плача, время от времени берет его руку. Она хоронит его на кладбище в Сальворе и продолжает жить в том же доме. Четырнадцать лет падают один в другой, как те китайские шкатулки, в которые она играла в детстве, вино и пелинковец размывают все вокруг в мутной пелене, похожей на тусклый дневной свет по некоторым дням, когда совершенно непонятно, то ли это утро, то ли уже послеобеденный час. Для него я была ничем по сравнению с Карло, говорит она племянникам, приезжающим ее навестить. С Буздакинами она зачастую обходится грубо или вовсе не обращает на них внимания, но в какие-то вечера садится вместе со старухой под оливами и, глядя на ее широкое, ироничное и дружелюбное лицо, успокаивается.
Паула умирает в 1972 году. «Больше, чем смерть Рико, – написала она, – меня потряс его вид, когда мы виделись в последний раз», 3 декабря 1973 года Лини находят у подножия лестницы, где она пролежала несколько часов после своей смерти, должно быть, свалившись с площадки над первым лестничным маршем, где находилась полка с бутылками, у нее оказался перелом черепа. После ее похорон родственники подбирают некоторые книги и бумаги, среди них и письмо Толстого, а остальное, несколько томов и черновые тетради, закрывают в большом бауле с медными гвоздями, оставленном у окна. Лия забирает лампаду и дарит ее своей дочери Анне, которая живет в Гориции, выйдя замуж за Луццато, родственника Карло по материнской линии.
Десять лет спустя в новом, критическом издании трудов Михельштедтера, считающемся благодаря его строгости и полноте образцовым, в примечании к «Переписке», повторенном потом в других изданиях, кончину Энрико Мреуле переносят на двадцать шесть лет назад и сообщают, что умер он в Умаго в 1933 году.