Текст книги "Другое море"
Автор книги: Клаудио Магрис
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Корабль останавливается на полтора дня в Лас-Пальмасе. Энрико сходит на берег, хотя охотнее остался бы на борту и, сидя на верхней палубе, смотрел бы на город. Но ему нравится бродить по переулкам и лавочкам, слушать испанскую речь, видеть эти терракотовые лица, совершенно иные помеси, чем на окраине дунайской империи; эти люди более нищие и гордые, и когда дело доходит до конфликта, они проявляют полное равнодушие к своему родовому наследию. Если бы остров уже не был занят другими и на нем жили бы лишь гуанчос – высокий рост, светлая кожа и рыжие волосы, – можно было бы остановиться и здесь, в саду Гесперид, уютно устроиться под деревом и, время от времени срывая с него золотые яблоки, наблюдать, как за крайней западной кромкой садится солнце.
Энрико сходит на берег и оказывается посреди розоватых скал, босой, с закатанными выше колен брюками. Время от времени волна окатывает его с ног до головы, приятно ощущать, как на горячем ветру рубашка сохнет на теле. Пляж черный, камни и песок из черного угля, сверкание темного цвета в прибое ослепительно. Всякая темнота обладает подобным достоинством, Гомер утверждает, что воды океана черны. В другом месте пляж, напротив, весь красный, как долго тянущийся в сгущающихся сумерках вечер. Энрико бредет через небольшие морские гроты, срывает приросшие к расщелинам скал ракушки. Крохотные лигии раскинулись на камне, словно гусиная кожа, желтые с бледно-зеленым оттенком крабы разбегаются по дну. Шорох крыльев во тьме. Накатывается волна, тягучая и мощная. Металлически голубая посередине, внизу она коричневая, как чернила, льющиеся в чернильницу.
В гротах гуанчос содержали своих предназначенных для короля священных дев, почитали и откармливали их, пока те не становились нежными и упитанными, – привилегия власти, которой пользовался государь. Энрико тоже не прочь погрузиться в широкие и податливые изгибы, каждое тело учит покорности, а он не был слишком разборчивым. Любовь, по крайней мере та, от которой он теперь хочет отделаться, насладившись ею и забыв про нее, похожа на ломоть вкусного хлеба. Одна стоит другой, у всех них есть какой-то мелкий недочет, который может тебе не нравиться, но все-таки все они хороши, как и вчерашняя девушка с Майорки. Он познакомился с ней в одном из кафе, едва сошел с корабля, она привела его в дом с облупленной штукатуркой, но с прекрасными голубыми цветами жакаранды на подоконниках и классическим внутренним двориком. Комната трех девушек в Пирано, смежная с их комнатой, лежит слишком далеко от этого домика с маленькими колоннами, в который никогда больше не ступит его нога.
Девушка свободна и сегодня, но Энрико уже через полчаса не знает, что с ней делать, и, найдя благовидный предлог, извиняется и уходит. Он кружит по берегу в поисках места, где, возможно, те двое гуанчос, как это запечатлено традицией, много веков назад нашли вынесенную морем деревянную мадонну и поместили в грот, где ей поклонялись с незапамятных времен, пока в одну из штормовых ночей море не приняло ее обратно. Кое-кто утверждал, что это была вовсе не дева, а всего лишь скульптура с корабля корсаров, бюст женщины, похищенной пиратом. Чтобы не достаться ему, она выбросилась в море. Тогда пират повелел воссоздать ее образ в деревянной фигуре с лицом необыкновенной старинной красоты и непреклонным взором. Когда парусник затонул в сражении, пират выбросил эту фигуру в море, чтобы она не пошла вместе с кораблем ко дну. Волны прибили деревянную полену к берегу, но после пребывания в течение долгих веков на суше она не перестала тосковать по свободным водам открытого моря и пожелала вернуться. Другие же утверждали, что это как раз и была дева, звезда морей, и что ушла она, когда увидела, что после веков молитв и обращений народ стал еще хуже, чем прежде, и тогда она вернулась в открытое море, к рыбам, которые грешат меньше, чем люди.
Эти истории все-таки чересчур католические, более интересна гипотеза, что те острова – часть прежней Атлантиды. Энрико останавливается перед старинным драконом, может быть, самым древним из сохранившихся в культе почитания Девы Марии. Дерево устремлено ввысь, но больше раскинулось вширь, ветви простираются на многие метры, оно, того и гляди, рухнет от избытка энергии. Беда, если ты занимаешь так много места в мире. В своем австрийском лицее Энрико усвоил, что необходимо уменьшаться, сжиматься. Он усвоил это раз и навсегда, и это не единственная заслуга их профессора, учителя философии, любви к знанию, который предпочитал ставить ученикам скорее двойки, чем пятерки. Древесина ствола и его ветвей растрескавшаяся, морщины косых насечек бороздят его, проходя сквозь почтенные бороды и заросшие брови, непристойные выступы и мозолистые руки. Они перерезают их раны, раскосые глаза усмехаются, горные вершины ниспадают и громоздятся вновь, крутые склоны устремлены вниз к своим долинам, слюна сочится из грубой длинной расселины, и кажется, что напитанные влагой бутоны и ветви норовят оторвать отмершую кору от поверхности.
Ветер треплет вихор на его голове и выпущенную из брюк в этот теплый декабрьский день расстегнутую рубашку. Энрико смотрит на раскачивающегося от крепкой жизненной силы Силена и ждет, что похожая на высохшую овечью шкуру, слишком далеко раскинувшаяся ветка сейчас с треском рухнет. Ветви окажутся подрезанными, размножение – это распухший волдырь риторики, его надо вырезать и продезинфицировать. Формироваться, расти ради того, чтобы свернуться. В гимназии высокий и худой профессор Рихард фон Шуберт-Зольдерн, играя зажатым в пальцах желтым мелом, читал лекцию, глядя не на учеников, а на серые стены. Никому никогда не желал он рассказывать, почему отказался от кафедры теоретической философии в Лейпцигском университете, чтобы стать сначала ассистентом в Мариборе, а затем преподавать историю, географию и философию в лицее в Гориции.
Вот это, а не фальшивое тропическое разрастание дерева, и есть верный путь. Претендовать на то, что они живут, говорит Ибсен, это дело страдающих манией величия. Будда тоже стал жить истинной жизнью, когда отказался от желаний, когда иссушил лимфу побуждений, которая переливается, орошает и наполняет сердце и железы. И все же улыбка Карло – глоток свежей и чистой воды, а убежденность состоит в том, чтобы пить эту воду, как Карло из-под фонтана в школьном дворе, без жажды, но и без пресыщения. Дать ей литься, этой воде, не перекрывать источника. Но сейчас Энрико хочется выхолостить этого дракона, иссушить его вены. Карло тоже не понравилась бы эта разлапистая риторическая напыщенность, однако его «нет» было бы совсем иным, хотя и трудно сказать, каким именно, но все же оно звучало бы совсем по-другому.
Энрико показалось, что около того дерева он сумел разгадать причину поражавшего всех и не поддававшегося простым объяснениям знаменитого решения Шуберта-Зольдерна. Когда его спрашивали об этом напрямую, Шуберт-Зольдерн отвечал со всей приличествующей вежливостью, смутно и бессвязно намекая на некие мотивы, связанные со здоровьем. Он часто пытался разъяснить ученикам основы гносеологического солипсизма, о чем можно было прочесть и в солидных томах по философии, хранящихся в некоторых библиотеках. Согласно этому учению, единственной познаваемой реальностью является познание того, кто познает. Однако профессор педантично отмежевывал солипсизм гносеологический от солипсизма практического, пристрастие к которому он якобы испытывал, как думали те его сослуживцы, что были не прочь ему насолить. Его нисколько не смущало, что аудитория не понимает и не пытается понять его, он был убежден, что взаимонепонимание присуще жизни.
Вот и теперь в Гориции профессор Шуберт-Зольдерн после проведенного урока наверняка отправляется на обычную свою прогулку вдоль Изонцо, рассеянно смотрит на реку, а потом направляется в ту же самую кондитерскую на улице Муничипио купить пару пирожных для жены. Уменьшать, сводить на нет: цивилизация, как и садоводство, это способ подрезки деревьев. Энрико на самом деле не любит цивилизацию, он не пошел в военные, потому что там бреют голову и приказывают, а ему больше нравится идти куда ему самому заблагорассудится. Нет, здесь что-то не так, куда же надо идти, чтобы быть похожим на Шуберта-Зольдерна, в Горицию или в Патагонию, где находится то место, в котором ничего не происходит? Не лучше ли вернуться на корабль, однообразная качка помогает думать. Энрико напишет Карло, а также Нино и Пауле, расскажет о проведенном в Лас-Пальмасе дне, узнает, что они обо всем этом думают.
Он с облегчением растягивается на койке, и, надеясь заснуть, смотрит в потолок в ожидании сигнала отплытия. «Колумбия» скользит среди высоко вздымающихся волн, солнце всходит, и звезды закатываются, тянущийся за кораблем след нескончаем, секстан устанавливает точку нахождения судна, продолжающего отдаляться от первоначального хаоса, а когда корабль еще два или три раза пристает к берегу, то причаливания и отплытия сливаются воедино.
Первую весточку, адресованную, конечно же, Карло, он пошлет из Неукена, неуютного селения, что смотрит на Анды и расположено на берегу Рио Негро на самом краю Патагонии. «Пишу только затем, чтобы поприветствовать тебя и попросить напомнить обо мне всем твоим. Крепко жму руку. Энрико».
II
О Патагонии мало что можно сказать, не пойдешь же слушать, как шумит в кустах ежевики ветер, чтобы было бог знает о чем потом рассказывать. Энрико, во всяком случае, делать бы такого не стал. Болтать, разыгрывать людей подобно чичероне, чтобы те восхищались чудесами или всего лишь странностями твоей собственной жизни, нет уж, избави боже. Все равно никто тебя не слушает и не понимает, вокруг только странные лица, как тогда в поезде в Болонье, ну кого волнует, что они ему всего лишь приснились, такие жестокие и отрешенные, как будто бы те лица, которые он, проснувшись, увидел в вагоне, выглядели более живыми.
Никакой болтовни, и из шалаша, что ставится лишь на ночь, изгнаны прочь поэты времен республики, льстецы, приукрашивающие действительность, потакая собственным слабостям, гордые своей мелкотравчатой храбростью и тем, что могут преподнести это в стихах, «анделе банделе пете перэ куанте беле гхе не ксе» [20]20
Набор ничего не значащих слов, сходных с детской считалкой.
[Закрыть], лукаво подмигивают они, а другие разевают рот, притворяясь, что им все понятно. Вот Леопарди совсем иное дело, тот избавился от всяческого намека на самолюбие, а заодно и от досады на собственные несчастья. В пампасах, а затем в Патагонии Энрико смотрел на луну, заблудшего пастора, которому нет нужды о чем-то спрашивать, луна была белой и растрескавшейся, как кусок известняка. Карло тоже выбросит прочь этот балласт, нет надобности в сплетнях, что способны заморочить голову всеми этими историями, интригами, излишествами, несчастьями и другой стряпней, в его собственных стихах присутствует только морской простор без берегов и кораблей и нет никаких Афродит, выходящих из раковины, мы же не в цирке.
Какое-то время Энрико носился с мыслью стать учителем при Обществе Данте Алигьери в Баия-Блаика. Поступить так убеждал его один человек, происходивший из Финале Лигуре, крупный виноторговец, который раньше был пекарем, а затем изготавливал кафель. Тот и наплел ему с три короба, что итальянцам в Аргентине ввиду наступления нехороших времен надо держаться всем вместе, им завидуют, потому что они умеют трудиться, как вот и он сам, скромный труженик. Это старая песня, длящаяся не один год, можно и не обращать внимания на надписи на стенах «Да здравствует Менелик!» [21]21
Менелик – эфиопский правитель, войска которого в битве при Адуа в 1896 г. разгромили итальянскую армию, отстояв независимость своей страны.
[Закрыть], но в бандах Акуньи в Каньяда де Гомес собрались настоящие преступники, неблагодарные свиньи, и все это после того, как итальянцы в легионе Вальенте сражались за свободу страны. Надо сорганизоваться, чтобы быть вместе. А наилучшую и единственную возможность как раз и предоставляет Общество Данте Алигьери, говорил он ему, светское и патриотическое, в конце концов масоны создали Италию, и они совсем иные, нежели эти мямли из Ассоциации вспомоществования католическим миссионерам с их молитвенным бормотаньем.
Но Энрико плохо разбирался в таких вещах. Масонский король интересовал его так же мало, как апостольский император, и он отказался им служить, не желая иметь ничего общего ни с анархистами, что бежали сюда из итальянских тюрем, ни с салезианцами [22]22
Католические миссионеры, последователи учения Святого Франциска Салезианского.
[Закрыть], которые продвигались все дальше вплоть до поселения Святого Николая в Лос-Арройосе. Вначале он отправился в Кордильеры с заданием доставить лошадей для инженеров, строивших железную дорогу. У него было две лошади для самого себя, первоклассные бестии, от которых не удавалось уйти ни ламе, ни страусу. Потом, объединившись с двумя немцами, он купил тысячу овец, сотню коров и лошадей, которых они перегоняли от одной станции к другой, шестьсот километров туда и шестьсот километров обратно, часть животных покупали и продавали они сами, а часть посредники. Вместе с жившим там своим двоюродным братом Энрико создал компанию, но дело не заладилось. Ничего страшного, писал он Нино, бесполезно жаловаться на то, что и вещи, и люди по своему характеру различны.
Зеппенхофер, его школьный товарищ, который тоже туда приехал, не выдержал и через несколько месяцев вернулся домой. Ну и хорошо, нечего и сожалеть, всякая воля разрушает истинное бытие, и надо освобождаться от тщетной веры в себя. Смерть убивает лишь эту веру, то есть никого, уехать значит частично умереть, то есть ничего не значит. В синей тетради Энрико повторил карандашом фразу, написанную им в шестнадцатилетнем возрасте: «Die Freiheit ist im Nichts» [23]23
Свобода состоит в ничем (нем.).
[Закрыть], свобода состоит в Ничто. Нечего воображать себя учителем, каждое знание – риторика, а учить этому – еще хуже.
Теперь он целыми днями верхом на коне, никого и ничему не учит, только время от времени покрикивает на животных, чтобы они не потерялись; эти сильные звери с прохладными коричневыми спинами, растекающиеся, как морские волны, по бескрайней равнине; их крупы вздымаются и опадают на едином дыхании, тяжелый материнский вздох, а он посреди них на коне, затерянный в лучах вечернего солнца, медленно и неуклонно катящегося к закату. Солнце, красное и холодное, заходит за темную тень этих спин, влажное тепло которых он так хорошо чувствует, когда кладет руки на бока идущих мимо него животных. Наступающий мрак скользит, поднимаясь вверх черной тонкой змеей, поглощающей облака, а затем и небо, разрастаясь и растекаясь, как питон, сворачивается в пятно тьмы, накрывающей все, кроме светящихся кротким смирением глаз какой-нибудь коровы. Он слезает с лошади, валится наземь и, завернувшись в одеяло, мгновенно засыпает.
Ему нравится ездить верхом. Когда он касается сапогом потного лошадиного живота, то поначалу не сознает, где кончается его собственное тело. Вот и кентавр Хирон тоже был образован и разговаривал на предпочитаемом им самим языке. Еще в Гориции, как только выдавалась возможность, Энрико отправлялся скакать на лошади, и именно из-за пристрастия к лошадям начался у него тот небольшой роман с Карлой, ее запрокинутое вверх красивое лицо и чудные голубые глаза под каштановыми волосами были так прекрасны. Карла – это его кузина, вернее, троюродная сестра. Она даже похожа на него своими голубыми глазами, может быть, даже слишком похожа, хотя лишь только глазами, она мечтает о прериях и скачке на ветру, собирается приехать к нему, надеясь все же, что он к ней вернется, иными словами, с высоко поднятой головой ждет настоящей жизни, но ее-то и убивает всякое ожидание.
Энрико нравится, когда после долгих часов, проведенных верхом на лошади, его смаривает сон. Тогда он кладет голову на лошадиную гриву, закрепляясь поводьями вокруг шеи животного, и продолжает ехать верхом в полусонном состоянии с прикрытыми глазами, открывающимися лишь тогда, когда нужно. Он продолжает ехать, в рассеянности, углубившись в свои мысли, как в мягкие, темные воды, на дно, в глухой шелест трав и водорослей, в эту колыбель длинных темных волос. Каштановые волосы Карлы, черные волосы Паулы, Фульвиар-джаула, три удара тимпана звучат под водой, как приглушенное рыдание. Темные и пылающие глаза Паулы, флюоресцирующее море августовских ночей. Дела идут ни хорошо, ни плохо, Карло, но за подобное равнодушие приходится расплачиваться. Расплывающиеся контуры подводного чудака погружаются на дно, прощай, Карло, я хотел бы с тобой увидеться, когда проснусь.
Переписка из-за расстояний и ненадежной почтовой службы непостоянна, некоторые письма, посланные ему на адрес аптеки Верценьясси в Буэнос-Айресе, оказались отправленными обратно. Пришел также денежный перевод от матери, без единого слова. Энрико без ответа отослал его назад в Горицию. Карло писал ему и говорил, что почувствует себя менее обделенным, если как можно скорее получит от него весточку. Энрико перечитывает эту страницу: «Ждем от тебя более весомого вклада в нашу обыденную жизнь». Он откладывает письмо, смотрит на свои ступни, покоящиеся на дровах поближе к костру. На этот раз пришлось надеть носки, потому что похолодало. Минуту спустя он замечает, что на него тупо уставился теленок с ничем не примечательной мордой. Обгладывать, жевать, околевать – это облегчающее груз жизни утешение. Ему прекрасно удается сводить вещи на нет, не давая им разрастаться, потому что они требуют от него того, для чего он не предназначен. Он встает и идет немного прогуляться, не глядя на животных, которые беспокойно отодвигаются, уступая ему Дорогу.
Несколько месяцев спустя после того, как он ему ответил, Карло, жалуясь на его недомолвки, которые он не может понять, приписывает их мучениям и трудностям, которые испытывает там, вдалеке, Энрико. Однако Энрико там, вернее здесь, великолепно себя чувствует и нужды ни в чем не испытывает. Да, сердце его осталось в Гориции, где находится Карло, но ведь можно прекрасно обойтись и без сердца, как и без ноги или руки, замененных деревянными протезами, стоит лишь натренироваться, чтобы потом без труда снова садиться в седло, однако на расстоянии все это трудно объяснить.
Слова Карло доходят до него, величественные и безапелляционные, и падают в пустоту дождем стрел. «Взоры наши в серости жизни неизбежно устремлены к тебе… мы узнали, что значит уверенное и достойное сознание… люди и вещи в мире определяются отношением к тебе… ты, Рико, обладающий высшей силой в самом себе, как святой, связанный необходимостью жить или умереть, продолжаешь оставаться спокойным и уверенным в себе… ты открыл нам дорогу к правильной оценке вещей». Датировано двадцать восьмым ноября, днем его отъезда. Святой в Патагонии? Энрико отрывает взор от письма, в небе плывет большое, плотное облако, и ему кажется, что это его тело парит там, вверху, и движется само по себе. Он же, лежа в полувытянутом положении на земле, представляет собой лишь полую форму, оттиск некоей вещи, которую из него вынули.
Это Карло написал ему те слова, а не он ему, что было бы более справедливым. Сердце у него то сжимается, то наполняется. Энрико слабо разбирается в подобных сердечных метафорах, но, разумеется, там где-то что-то бьется. Однако в этом какая-то ошибка. Учиться вместе в школе – много, но еще не все, одного зовут Карло, другого Энрико, но если бы он не показал ему однажды падающей со скалы струи воды, Карло, вероятно, никогда не написал бы на той своей странице про жизнь, что бежит и исчезает. То, что они столь непохожи, вовсе не дает Карло права утверждать, что Энрико – бог знает кто. Вот и Нино, когда они совершали чудесные прогулки по лесам, всякий раз был одержим страстью забраться на вершину горы, тогда как для Энрико приятнее было время от времени растягиваться на земле и смотреть на ромашки, которые снизу казались такими крупными и высокими.
Двадцать девятого июня 1910 года: «Ты, Рико, понуждаемый всеми предоставленными возможностями, живешь так, будто бы ничто в жизни не способно доставить тебе неприятностей, а жизнь, когда ты проходишь через все опасности, должна спонтанно поворачиваться к тебе лицом. Потому что ты ничего от нее не требуешь. И так как ты не замечаешь времени, в любой момент свободный в своих поступках, во всяком твоем слове звучит голос свободной жизни…» Нет, Энрико не требует и даже не спрашивает, почему и как ему дано все, вот это письмо например, что, конечно, уже слишком много.
К счастью, сидя верхом на лошади, он забывает, как он на это разгневался, в памяти остается лишь порыв, снова заставляющий его щеки вспыхивать. Время от времени после долгих часов пути его начинает мучить жажда, тогда он набрасывает лассо на какую-нибудь дикую лошадь, потом ослабляет натянутую веревку и едет следом за ней, потому что животное знает, где есть вода, и приводит его к маленьким источникам посреди камней, спокойным и свежим поржавелого цвета струям. Иногда из-за жажды приходится забивать лошадь, чтобы напиться ее кровью.
Он переместился теперь немного на юг в сторону Сан-Карлоса-де-Барилоче, сидит целыми днями в седле, следя за тем, чтобы его табуны не заблудились и не оказались отогнаны. Как только он сможет, он построит большой загон. Так будет спокойнее, животные не смогут сбежать, и ему не надо будет вставать, когда те еще не пришли в движение, спозаранку до рассвета замерзая на холодном ветру, приносящемся сюда от далеких льдов, не встречая на своем пути почти ничего живого. Но привезти древесину и построить загон стоит денег, а их у него сейчас нет, надо иметь терпение, подождать.
Время от времени мимо проходит какой-нибудь караван, Энрико продает кое-что из скота и покупает немного табака, риса, галет и кофе. С караванами едут иногда и женщины, они спускаются к югу и поднимаются на север, чтобы встретить по пути таких, как он. На деньги, вырученные от продажи лошади или теленка, можно спать с ними целых три дня, если караван ненадолго останавливается, если же нет, можно провести с ними час, и то хорошо.
Крепкие бедра, здоровые наездницы, привыкшие носить тяжести, и когда на них ложишься, удивляешься их необузданным фантазиям, которых от них совсем не ждешь. Когда Энрико их вспоминает, он не может составить портрет какой-нибудь одной, красивой и определенной, он уже не знает, какое лицо связано с огромной грудью или с задницей, как у Мандестрамацеры. Среди них была одна, что тут же, когда все кончалось, вытаскивала из-под одеяла, служившего ей заодно и плащом, маисовую лепешку и принималась ее жевать, в то время как он все еще продолжал гладить ее спину, ему казалось невежливым все сразу же закончить и хотелось растянуть этот момент.
Иногда, правда редко, попадались ему индианки. Их суровые и закрытые лица возбуждали его, и ему было немного стыдно, потому что это было похоже больше на ребяческую страсть, чем на спокойное поведение взрослого мужчины. Индейская женщина вертелась как змея и бормотала непонятные слова, тогда как для других женщин половой акт означал лишь услужливое терпение и они не претендовали на то, чтобы этот бедолага их удовлетворил. С теми все ясно, и все можно стерпеть. Но когда он с индианкой, происходит нечто невероятное, возможно, она и получает удовольствие, но Энрико она совсем не замечает, для индианок он не существует, они ведут себя так, будто его здесь нет, а есть лишь его пестик в ступе, что трудится сам по себе.
Но подобное происходит довольно редко, на его пути встречается не так много людей. Индианками он восхищается, они без особых историй производят на свет детей, а разродившись, тут же встают на ноги и, если на дворе зима, идут к обледеневшему источнику, чтобы обмыть себя и новорожденного. Если младенец крепкий, ледяная вода ему не повредит, если же умирает, значит, не приспособлен для жизни. Энрико не любит на это смотреть еще и потому, что он никогда терпеть не мог детей, не говоря уже об их громком крике. Индейцев здесь уважают, сами себя они тоже уважают и никогда понапрасну не причинят зла ни людям, ни зверям, и делают это лишь тогда, когда сочтут необходимым. Они обнажают суть жизни, освобождая кость от мяса, подобно тому, как отделяют мясо от бедра ламы, профессор Шуберт-Зольдерн тоже по-своему индеец. Иногда индейцы опорожняются, как лошади, стоя и, раздетые, с царственным безразличием стремительно передвигаются по прериям.
Он выстроил себе подходящую лачугу и спит в ней на сооруженной на столе постели, а когда хочется есть, зарезает овцу или подстреливает дикого кролика. Он неплохо стреляет, вообще-то он ловок и точен, что с лошадьми, что с аористами. Минимум сноровки необходим, вещи все же заслуживают бережного обращения, цветок надо брать в руки нежно, не сломав его. Чтобы зажарить кусок мяса, ему хватает двух камней и небольшой охапки дров. Если месяцами не встречается караванов, он сидит без соли, тогда приходится есть мясо пресным и безвкусным, мечтая о недостающей соли.
Молоко здесь тоже вкусное, он пьет его парным из подойника прямо из-под коровы, снимая с головы и сдавливая сомбреро так, чтобы получился сосуд. Энрико окунает его в ведро с молоком и пьет из него, это все же лучше, чем пить из ладони. Запирать лачугу ему нет нужды, достаточно завалить вход камнем, чтобы туда не пролился дождь или не проникло какое-нибудь животное. От Кордильер до побережья говорили о бандитах, звучали имена Батч Кэссиди, Кид или Эванс, их убивали, но они воскресали где-нибудь в другой стороне. Но сюда почти никто не доходит, и вот уже два года как ему совсем никто не встречался. Поэтому нет нужды навешивать на дверь замок из-за пары столов, пары скатертей и пятишести книг классиков в издании Тойбнера [24]24
Получившее мировую известность лейпцигское издательство, специализирующееся на научных публикациях текстов античных классиков и комментариев к ним.
[Закрыть].
Энрико ненавидит замки, равно как и галстуки. Нет, не надо думать, что другим позволено запускать руки в его карманы, вот уж нет. Поэтому-то его и разозлило письмо Толстого. Он хранит его вместе с письмами Карло в книге Софокла, четыре листа, написанные по-немецки великим подвижником, удостоившим великодушным и безапелляционным ответом неизвестного горицианского мальчишку. Письмо, само собой разумеется, Энрико написал на чердаке, где они вместе читали Ибсена и Толстого, двух атлантов, державших на своих плечах мир, заставляя его содрогаться, они с непримиримостью рвали с риторикой, в которую, как и у всех остальных, уходили их корни. Там была истина, так же как и в музыке Бетховена. Энрико написал Толстому, дерзкий и наивный, он хотел стать толстовцем, вступить в общину. Старец ответил ему, великий и невежливый, пожалуйста, он может приехать, но прежде ему надлежит раздать все бедным, как о том написано в Евангелии.
Да, легко тому было раздаривать имущество своей жены. Нет, у самого Толстого имущество вовсе не пропадало. По Энрико, лучше уж Шопенгауэр, который так бережно относился к своему столу и к своему кошельку. Энрико тоже понравилось бы отказаться от собственности, раздеться на берегу Изонцо, сбросить с себя одежду и броситься в воду. Но почему кто-то, считая себя молодцом, должен прийти, взять эти тряпки и унести их прочь? Да это же истинное фанфаронство, как у его дяди Джузеппе, что подарил свой небольшой дворец в Градиске, а дальше намеревался жить за счет своих братьев.
Нет уж, Энрико терпеть не может людей типа социалистов или катакомбных христиан. Босой буддийский монах с пиалой, вот это да, ведь так приятно ходить босиком, но общины с изображением сердца в руке, должно быть, нестерпимы, там один назойливее и надоедливее другого, они, несомненно, нуждаются в поднятой вокруг них шумихе. Уже сама по себе идея собираться всем вместе, расталкивая друг друга, когда каждый сует нос в чужие дела, очень несуразна. Вот и прекрасно, что он вовремя это понял и теперь находится в Патагонии, а не в Ясной Поляне, вместо того чтобы раздать все бедным, облагодетельствовав какого-нибудь малоприятного ему человека.
Это стало бы великолепным жестом и, конечно же, хвастовством. Однако другой жест, написать наглому мальчишке, – тоже великий жест, может быть, то самое величие, которого старец требовал и от него. Продай все, что имеешь, а вырученные деньги отдай беднякам, это-то и есть настоящая жизнь? Ну почему все хотят от него невозможного, нет, по нему, лучше уж Ибсен, тот хоть не страдал манией величия. В конце концов, Энрико не заботит, что происходит в Гориции с мельницами его отца, он даже не знает, насколько велика его доля наследства и какие капиталы принадлежат его семье.
Время от времени лошади заболевают какой-то коварной лихорадкой, поражающей легкие животного. Он знает, как поступить. Он вскрывает им ножом в нужном месте вену и устраивает хорошенькое кровопускание, потом заставляет их пить известку, опьяняет их можжевеловой водкой, а если это не помогает, дает им еще и виски, которое он купил у одного уэльсца. Животные свешивают морды, выпучив глаза, но, как правило, через несколько дней они выздоравливают. Однажды ему встретилась пума, лошадь взвилась на дыбы, он в гневе хлестнул ее кнутом и даже уколол. Лошадь выбросила его из седла и лягнула копытом, и он потом несколько месяцев мочился кровью, пока индейцы не дали ему выпить отвар из какой-то древесной коры и у него все прошло.
Бывает он и на крупной ярмарке в Баия-Бланке. Огромные стада, тысячи животных сгоняются сюда отовсюду, и земля, размолотая копытами, превращается в грязь, как во время сбора урожая винограда, когда делают вино из последних виноградных выжимок. Крупные торговцы уже тут как тут, поджидают добычу и платят так, что когда видишь эти невероятные кучи денег, даже не понимаешь, на что это похоже.
Проститутки съезжаются сюда в эти дни тоже со всей страны. Они знают, что в эти сорок восемь часов монеты текут и пересыпаются в ладонях волопасов, как ягоды тутовника, которые Энрико в лесах на Сан-Валентине горстями клал себе в рот, раздавливал и жевал их, не обращая внимания на те немногие, что падали на подбородок. Собирающиеся тут индианки и метиски, негритянки в крупных красных платках толпятся вокруг твоей лошади, как коровы в прериях, кричат, машут руками, сверкают глазами и белоснежными зубами. Опускается вечер, в небе лопается бутыль вина и заливает все на свете, накрывая и взволнованные, раскрасневшиеся лица.
Волопасы перебрасывают из рук в руки денежные торбы, горы которых разрастаются вширь и ввысь. Энрико тоже достает свою торбу – не только для того, чтобы прихватить какую-нибудь босоногую девчонку с длинной черной косой, но и просто от свалившегося счастья что-нибудь выбросить, подобно тому как когда-то кидал камешки в Изонцо, заставляя их рикошетить на водной поверхности. Вокруг всё кричит, смеется, мычит, щелкает кнутами, вдали вспыхивают искры фейерверка, в небе разрываются плоды граната и красными градинами рассыпаются в ночи. Благодаря девчонке, что сидит в его седле, он позволяет себе немного отупеть от праздника, но эта неразбериха, выкрики от иллюминации и огромные толпы скоро становятся для него невыносимыми, и как только удается, он возвращается назад в свою лачугу, лежащую в нескольких днях пути, отодвигает от двери камень и заваливается спать.