355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клаудио Магрис » Другое море » Текст книги (страница 3)
Другое море
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:19

Текст книги "Другое море"


Автор книги: Клаудио Магрис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

Он не считает ни дней, ни недель, а отмеряет ход времени при помощи более гибких и преходящих примет, как первый снегопад, увядание травы, период спаривания гуанако [25]25
  Южноамериканские ламы.


[Закрыть]
. Ветер постоянно свистит в ушах, но спустя какое-то время он уже научился улавливать его изменяющиеся по часам и сезонам тона, различать то шумные, то глухие, а то и сухие, как кашель, порывы. Иногда кажется, что ветер имеет цвет, среди природных преград он желто-золотой, на голом плоскогорье он черный.

Крупные облака проплывают и исчезают, корова жует пучок травы, земля вращается, но одновременно стоит на месте, век ромашки длится месяц, цветок-однодневка живет день, вечерняя звезда зовется и утренней звездой. Время от времени небо расширяется подобно надутому стеклянному шару, отдаляется и исчезает.

Энрико стреляет, дикая утка шлепается оземь, в одно мгновение летящий геральдический символ превращается в выброшенный из окна мусор. Закон тяготения, несомненно, служит доказательством несовершенства природы, в ней сохраняются только слова, к примеру те, что напечатаны в изданиях древнегреческих и латинских классиков лейпцигской тойбнерианы.

Эхо выстрела теряется среди камней, Карло застрелился из пистолета, что оставил ему Энрико. Занавес упал, и сказать ему больше нечего. Энрико, а не Карло, для которого этот мгновенный жест стал тем же, что и кровоизлияние в мозг Ибсена, или воспаление легких Толстого, или чаша с цикутой Сократа. Карло – это чувственное ощущение века, и смерть не властна спрягать глагол «быть», а может спрягать лишь глагол «иметь». Энрико имеет стада, лошадь, несколько книг.

Он лишь через год, в сентябре 1911 года, узнал о том, что случилось с Карло, эта весть застала его в Пуэрто-Мадрин, когда он вышел к морю после шестисот пятидесяти километров пути. Ее сообщил Нино, приславший ему заодно стихотворения последнего года, которые Карло написал уже после отъезда Энрико. «В отличие от тебя, я имел счастье быть с ним рядом, видеть его и принимать участие в его жизни вплоть до последнего момента. Но теперь между нами нет различия, его смерть соединяет нас еще крепче, то от него, что было и у меня, такое же самое, но по-другому, получаешь и ты для тебя самого. Сравнивая, какой я представлял себе жизнь раньше и какой она мне представляется сейчас, – ах, как прекрасно я осознаю, что все безвозвратно ушло, – уверен, что никакая жизнь, никакая радость уже не будут похожи на те, которых, как я верил, надо лишь дождаться…»

Нить, нас связующая, влечет нас за собой, думает Энрико. Это не Карло оступился, в тот день, 17 октября 1910 года, когда поднялся и исчез вверху, как ласточка в небе. Это они с Нино скользят по оползневому перегною. В своем шедевре, созданном на том же их чердаке, «Убежденность и риторика», Карло пишет, что тяжесть не может совершать ничего другого, чем опускаться и падать, теперь же слова Нино в письме давят и падают на плечи Энрико. «Карло говорил о тебе, считал твою жизнь единственной заслуживающей уважения… То, что давал нам Карло, теперь делаешь ты, доказывая это каждым отдельным поступком твоей нынешней жизни, только ты сам не знаешь об этом… Люди, близкие Карло, видят в тебе единственную личность, которую можно ставить рядом с ним».

Энрико скользит взглядом по седлу, слишком узким ботинкам, денежным счетам, которые приехал забрать. Жаль, что он не нашел, как на последней и предпоследней почтовых станциях, писем от Нино или Петернеля, которые обвиняют его в черствости и недомолвках, в том, что он лишь насмехается над ними, можно либо отбиваться от этих упреков, либо забыть про них. Он перелистывает «Диалог о здоровье». Карло закончил его 7 октября, за десять дней до смерти, и Нино переписал его на присланных Энрико листах. «В написанном им, – говорит Нино, – он, как никто другой в мире, смог выразить словами то, что еще никому не удавалось». Нет, не лучше ли было просто оставаться всем вместе, чтобы дискутировать на чердаке и чтобы никто из них, возможно и Карло тоже, не занимался писаниной?

Этот тонкий диалог захватывает Энрико как ветер, иногда неожиданно берет за сердце, и у него перехватывает горло. Он глубоко вздыхает, перелистывает страницы, перечитывает места, где его имя, Рико, упоминается столько раз. В этой книжечке Карло вкладывает ему в уста истину, заставляя твердо и решительно заявлять об убежденности и осуждать самоубийство, страх перед жизнью и смертью. На этих своих последних страницах Карло представляет Энрико свободным человеком, дела которого свидетельствуют «ты есть» и который испытывает наслаждение лишь потому, что существует, не боясь и не желая ничего, ни жизни, ни смерти, всегда, в любой, даже в свой последний час.

Энрико поджаривает кусок утки, наблюдая, как растворяется в воздухе скудный дым костра. На какое-то мгновение он чувствует себя счастливым тем счастьем, что приходит и уходит. Когда оно исчезает, оцепеневшее и отяжелевшее небо опускается вниз. Он пытается прочесть те слова, реплики Рико в диалоге, услышать, как они звучат в его устах. Почему Карло не поступил иначе и не предоставил Нино озвучивать убежденность, отведя тому роль человека, выслушивающего и воспринимающего сказанное? Да, за Энрико признается способность уходить от шума общества, пустой болтовни рабов, что выхваляются друг перед другом, чтобы создать впечатление, что они свободны. Не теряют же жизни, пытаясь схватить ее за шиворот, не устраняют же собственной тени, оборачиваясь, чтобы разглядеть ее, он твердо это усвоил, Карло может быть спокоен. Пусть солнце играет и с его тенью, если ему так нравится, удлиняя или укорачивая или же изменяя ее форму. Он оставит тень в покое, пусть она пропадет и исчезнет, когда солнце скроется.

Но почему все же Рико, а не Нино? Яркий свет озарения вспыхивает внутри него: лампада Карло погасла не из-за нехватки, а благодаря избытку масла, перелившегося через край. Этот свет зажег Карло изнутри, но, выйдя наружу, он рассеялся, блеснув отдельными вспышками и исчезнув. Сердце стучит в темноте, ослепленная солнцем птица влетает в пещеру и, блуждая во тьме, бьется крыльями об острые выступы стен.

Страницы ложатся на землю. Энрико накрывает их камнем, чтобы они не разлетелись прочь, может, и лучше было бы, если бы они рассеялись по ветру. В задаче, взваленной Карло на его плечи, содержится двусмысленность, но разгадывать эту загадку слишком поздно, тут, разумеется, значение имеет смерть, она не обладает властью над истиной, но вершит суд над всеми недомолвками и несуразицами, уйти от которых невозможно. Люди тоскуют не из-за того, что умирают, сказал Карло, они умирают, потому что тоскуют.

Он рассматривает рисунок, набросанный Карло в диалоге, четыре круга, что, пересекаясь, создают накладывающиеся друг на друга сектора. Налево, в круге счастья, расположенном как бы на западе, имеется внутренний сектор свободы, сектор самодостаточности, там, внутри, в белом пространстве, и находится Энрико. Но кривая, что закрывает это пространство, продолжается дальше и образует другой круг, внизу, на южной стороне наброска, круг смерти. Самодостаточность, свобода – это промежуточный сектор, входящий в оба других круга, в круг счастья, основывающийся на бытии и пользе, где ничего не требуется, так как все есть, и в круг смерти, в котором тоже ничего не требуется, так как там ничего нет.

Энрико смотрит на кривой изгиб горизонта, на движущийся, но все еще различимый край стада, на кусок земли, накрытый деревянными шестами, что принадлежит снаружи прерии, а изнутри лачуге, повсюду в мире границы разделяют и соединяют многие столь разные вещи. Карло, вероятно, ошибся, Энрико находится на границе, как и в Гориции, но сам не знает, с какой стороны, в каком круге, в юго-восточном круге счастья или же в северо-восточном круге смерти. Столько раз, когда они ходили гулять по лесам в сторону Фриули, они умудрялись заблудиться и не знали, пересекли ли, не заметив этого, границу с Италией и не находятся ли уже на другой стороне. Карло советует ему вернуться обратно и принадлежать со своей свободой к светлому кругу счастья и бытия, он даже приказывает ему на этих страницах стать вожаком всех других и во имя себя самого вести их туда.

Подобная обязанность поражает и восхищает его, но она легла бы на него тяжелым грузом. Это уже слишком, это просто недоразумение, сваливающееся на него как камень. Надо устранить его, снять с плеч эту светящуюся, слишком яркую звезду, давящую на него, вернуться назад, на чердак. Почему он не выяснил этого тогда, когда у них было так много времени? Сейчас это уже невозможно, поздно, никакая сила не одолеет смерти, этой подлости, что не позволяет все прояснить. Каждый умирает прежде, чем выяснится какая-либо ложь. Поэтому убивать – это преступление, ему стыдно, что он застрелил ту утку, что летела так прямо и быстро, чтобы, возможно, что-нибудь поправить.

Если Карло так угодно, Энрико изменит свой путь, поменяет круг, зайдет туда, где свобода и молчание тех, кому ничего не нужно, освещают и согревают вершины деревьев красным закатным светом. Взберись на это освещенное солнцем дерево – и избегнешь вечерней тени, крадущейся вверх по стволу. Да, небо над ним полыхает огненным светом, но Энрико больше нравится опустить голову и глядеть вниз на траву, что покрывает древесные корни и выцветает от наступающей темноты, он растягивается там, внизу, растворяясь во влажной луговой зелени, и смотрит вверх на небо, с каждой минутой теряющее свой цвет. Карло должен был бы понимать, что именно он от него требует, нет-нет, он чересчур много на него нагружает. Смеялся же он, когда Энрико декламировал ему строчку из Панакреса, его любимого поэта: «Человек – то, что не человек, – видя и не видя птицу, ту, что не птица, – взобравшийся на дерево, то, что не дерево, – поражает ее камнем, тем, что не камень…»

Нет, нет, это всего лишь как перезвон колоколов. Утиное мясо даже без соли все-таки неплохая еда. Он аккуратно доедает утку, ему нравится хорошо поесть, это же человеческое качество, гаучо верят: кто много ест, тот настоящий мужчина. Он заходит в шалаш, вытаскивает что-либо из тойбнеровской серии и усаживается на порог. Луна отбрасывает достаточно света, но ему хватило бы и меньшего, он знает много раз отчеркнутые отрывки наизусть. Впервые строки Платона не доставляют наслаждения, а звучат обвиняющим приговором: «В мысленных образах выявляется великолепие и видение всего времени и всего бытия», но в окружающем его голом плоскогорье Энрико этого не находит. Ему и так хорошо, но Карло этого недостаточно, ему хочется, чтобы Энри ко на самом деле ощутил то самое великолепие.

Энрико оглядывается вокруг. В горле у него ком, он откладывает «Государство» и берет «Электру», «Царя Эдипа», хор Ореста: «Царица-Ночь, дарующая сон, взлети из Эреба на крыльях и поспеши к нам, заблудившимся в кромешной тьме» [26]26
  Здесь автором упомянуты «Государство» Платона, «Электра» (есть у Софокла и у Эврипида). Приводятся слова Электры из «Ореста» Эврипида, из разговора Электры с хором (стихи 174 слл.). В очень старых изданиях эти слова отнесены к хору.


[Закрыть]
. Ему хотелось бы уснуть, он и не помышляет ни о чем другом, как только задремать, подобно животным, рассеянным там и сям в темноте, все еще разбавленной светом, как кофе молоком.

Время от времени подобное случается, наплывают медленно сгущающиеся сумерки, так трогающие его душу, вслед за ними приходят жестокие ночи с ярким лунным светом, льющимся на деревянные столы. Но подобные паузы бывают редко, вообще-то царит тупая скука, проходящие пустые дни и месяцы похожи друг на друга, годы идут и не проходят, как в пустостишии Панакреса. Чтобы не терять формы, он перечитывает учебник разговорного древнегреческого языка: «Sprechen Sie Attisch?» [27]27
  Разговаривайте ли вы на аттическом (диалекте)? (Нем.)


[Закрыть]
, повторяет фразы ежедневного употребления: «Wie lebt sich in Leipzig?» [28]28
  Как живется в Лейпциге? (Нем.)


[Закрыть]
, «τίς εσθ’ ό έν Λειψία βίος» [29]29
  Как живется в Лейпциге? (Древнегреч.)


[Закрыть]
, «у меня болит голова», «άλγώ την κεφαλήν» [30]30
  У меня болит голова (Древнегреч.)


[Закрыть]
. Он перечитывает и «Мартина Фьерро», ему нравится этот мир без детства, где смерть и убийство несущественны, потому что там приходится просто убивать и умирать.

Ему приходит на ум история, рассказанная у костра одним гаучо, где-то за год, а может быть, и, какая теперь разница, за три года до этого, да и сам гаучо был похож на всех остальных и играл на гитаре ни лучше, ни хуже других. Это была история одного растреадора [31]31
  Оптовый торговец мясом (исп.).


[Закрыть]
из пампасов, случившаяся в давно ушедшие времена, история неустанного следопыта, узнававшего любого человека или зверя по следам, отличая их от тысячи других, даже по прошествии многих недель, на дорогах, вытоптанных копытами и заезженных колесами. Его звали, чтобы найти заблудившегося бычка, вора или, того хуже, человека, пропавшего без вести неизвестно где. Он принимался за охоту и рано или поздно отыскивал животного или человека, что происходило так же неотвратимо, как наступление тьмы после заката.

Шли годы, растрсадор был в прериях царем и богом, но становился все более грустным и нервным, стал разговаривать и кричать, ворочаясь во сне, иногда ночами вставал и бродил, пугая коней, не пробуждаясь от их ржания. Однажды его позвали найти одного неизвестного, убившего ночью скототорговца. Он напал на след, стал преследовать убийцу, путь был короток, но запутан, следы шли то вперед, то назад, пересекались и накладывались друг на друга, но он их различал. Время от времени его охватывала тяжелая усталость, и ему хотелось все бросить, он был уже стар, и пора было отказаться преследовать кого-то по пятам, но им двигали привычка, честь и нечто другое. Он продвигался вперед, этот упрямый сыщик, пока не добрался до собственного барака на четырех столбах с натянутыми вместо крыши тентами. И только тогда до него дошло, что это его собственный след, единственный, которого он никогда не видел и не распознавал. И едва понял, что сам убил этого человека в одну из ночей, когда спал с открытыми глазами, он тут же сдался жандармам, сам себе победитель и побежденный.

В действительности поговаривали, что старик убил с целью ограбления и что другой, более молодой и более удачливый, обнаружил его следы, которые старец неуклюже пытался скрыть. Но голос, певший в темноте ночью, когда дует горячий ветер, осушающий губы, не мог допустить, чтобы кто-то другой оказался лучше, чем его герой, только он мог победить и уничтожить себя самого. Энрико думает о своих следах, от чердака до лачуги, на этом пути он на мгновение заблудился, но быстро исправил эту оплошность. Ему очень просто убрать свой след с глаз других людей, но он четок, единственен, спереди и сзади, и это стало неизбежным с тех пор, как Карло его след отметил. Энрико глядит на луну, встающую в промежутке среди высоких и черных трав, кажется, будто там существует дыра, в которую ее можно сбросить, он и выбросил бы ее, как иссохшую пустую тыкву, использовавшуюся как сосуд для воды, а теперь никому не нужную.

Та история с растреадором по сути своей стара, она родилась у другого моря, где рождены боги и все истории. Энрико берет в руки «Царя Эдипа», испещренного его карандашными пометками еще со времен чердака. В стихе 1400 берлинского издания 1865 года, прокомментированного Шнайдевином и отредактированного Науком [32]32
  Издание Шнайдевина впоследствии (1881 г.) вышло под новой редакцией, в переработке Наука, поэтому его обозначают по имени авторов, как Ф. В. Шнайдевин – А. Наук.


[Закрыть]
, комментатор внизу страницы отмечает, что употребленное слово τούμόν [33]33
  В тексте оригинала: τούμόν αίμα… πατρός – «кровь моего отца». Вместо τούμόν предлагалось читать θερμόν (горячий) или χλωρόν (свежий).


[Закрыть]
неверно, и советует обратиться к тому значению, которое, по его мнению, употребляется Софоклом в оригинале. Энрико берет карандаш и нацарапывает, волнуясь, сбоку: «Mierdita [34]34
  Черт побери (исп.).


[Закрыть]
, es ist wunderschon richtig [35]35
  Это поразительно точно (нем.).


[Закрыть]
, это поразительно точно!». Он поднимается и все еще в возбуждении идет немного прогуляться, приятно все же приходить в волнение из-за вопросов филологии. Пустынное плоскогорье вокруг него снова такое же, каким ему и полагается быть.

Иногда эта полная опасностей жизнь поворачивается и приятной стороной и преподносит приятные дни, вместо того чтобы продолжать тебя преследовать. Энрико поразился, когда увидел перед собой Марио, ему удалось найти его по следам не за ближайшим ручьем, за которым собаки обычно отыскивают следы убежавших рабов, а за океаном. Марио похож на Карлу, тот же высокий лоб, как у сестры, ласковые и смелые глаза, непокорные губы. Когда Энрико видит его, неожиданно возникшего из далёка, такого же голубоглазого, как и Карла, он заключает, что влюбляются не в женщину или мужчину, а во взгляд, в то море, что плещется внутри этого взгляда, улыбку, существующую вне зависимости от пола. Энрико следовало бы посмеяться над Марио, который, обеспокоенный тем, что тот не подает признаков жизни – а в Гориции не знают, где он находится, – в одиночку проделал весь этот путь ради того, чтобы сказать ему, что Карла его ждала, что она к нему всегда хорошо относится, но теперь все изменилось, она хочет выйти замуж за другого, ей необходимо его согласие, учитывая, что, когда он уезжал в Южную Америку, она обещала его ждать.

Здесь нет ничего такого, над чем стоило бы посмеяться, не из-за чего позлорадствовать над тем, кто пересек океан. Вокруг них двоих пасутся лошади. Карле они очень нравились, она была создана для того, чтобы скакать на ветру, а Энрико лишь немного подогрел ее фантазию, когда заводил с ней в саду Пьяцца Джиннастика разговоры о кавалькадах и прериях. Это не она за ним не последовала, слава богу, она этого не сделала, это он не может последовать за ней, бесстрашно идущей навстречу жизни, с Карлой они родили бы детей, а с женщинами из караванов нет, может быть, и с Фульвиар-джаулой тоже нет, у него страх перед детьми, и в общем-то его это не касается.

Марио разговаривает с ним, немного смущаясь, по крайней мере поначалу. Энрико снимает сомбреро и подставляет волосы ветру, этот взгляд Карлы в очах Марио достает его до самого сердца, но потом он чувствует себя легко и приподнято. Стоит прекрасный день, он ведет Марио ловить форель, они часами сидят на берегу, курят и глядят на воду. Время от времени на крючок попадается рыба и, вытащенная из воды, трепещет в воздухе.

Часто мир оглушает тебя особенно резко. Америка отличается грохотом, пишет он Нино, хотя расстояния между крупными пастбищами его приглаживают и смягчают. Войска президента Иригойена стреляют в батраков, бастующих против крупных земельных собственников, стреляют уже после того, как те сдались, поверив обещанию, что им сохранят жизнь. До Энрико доходят вести о расстрелах, пытках, насилии и убийствах в тюрьмах. В один из дней он сам видел, как в Буэнос-Айресе полиция стреляет в безоружную толпу, и стреляет еще сильнее, с большим наслаждением, когда люди разбегаются, спотыкаясь о раненых и убитых.

И прежде, еще до этой бойни, город отпугивал его своими кишащими на улицах толпами народа, своими домами, громкими выкриками, гулом. Это всегда было похоже на бегство массы людей, по которым стреляют залпами. Энрико вынужден был приехать в Буэнос-Айрес из-за цинги. В его шалаше было сколько угодно мяса, но не оказалось ни фруктов, ни овощей, и ему надо было бы превратиться в корову или овцу, чтобы щипать траву. Там и сям на коже у него появилась сыпь, десны кровоточили, щеки покрылись рыбьими чешуйками.

Едва выздоровев, он вернулся в Патагонию, сбежав от грохота Буэнос-Айреса. Он собирался как раз построить тот самый загон и устроиться получше, обзаведясь, возможно, грядками с зеленью. Но когда у него снова началась цинга, кости у него так ломило, что он вряд ли смог бы выдержать несколько дней подряд в седле. Одна только мысль о необходимости поездки в Буэнос-Айрес приводила его в ужас, он чувствовал, что больше не в состоянии этого вынести, что все кончено. Не слишком долго раздумывая, в конце концов это такое же дело, что и все другие, он решил вернуться в Горицию. Когда корабль причалил к молу в Триесте, Энрико взглянул на берег, вынул из карманов оставшиеся несколько песо и, наклонившись за корму, бросил их в море.

III

Возвращение в Горицию в 1922 году в новой, с иголочки одежде, которую брат вынужден был купить ему в «Бельтраме» [36]36
  Самый известный магазин модной одежды на центральной улице Триеста – Корсо.


[Закрыть]
, лишь только он сошел на берег в Триесте, не сильно отличалось от путешествий вверх и вниз по Патагонии, когда единственные люди, встречавшиеся ему на пути, были те, что сопровождали какой-нибудь караван, идущий в противоположном направлении, и когда их пути сходились, не успеешь поздороваться, как надо уже прощаться.

Кайзеровско-королевская государственная гимназия [37]37
  В тексте: k.u.k. Staatsgymnasium – кайзеровская и королевская государственная гимназия (нем.).K.u.k. – употреблявшееся тогда сокращенное название Австро-Венгерской монархии.


[Закрыть]
зовется теперь лицеем Виктора-Эммануила III. Шуберт-Зольдерн уехал, в Австрии он оказался без всякого гражданства и отказывался взять какое-либо после того, как пережил две империи, Гориция сделалась итальянской, а его Прага, где он родился, стала чехословацкой. Возможно, ему не так уж не по душе находиться в этой пневматической пустоте, образовавшейся от циклонов и антициклонов истории. В общем, он сводил концы с концами, существуя на пособие, которое удалось ему устроить одному изобретательному бюрократу новорожденной маленькой республики, по крайней мере так все продолжалось до 19 октября 1924 года, когда, если употребить любимое выражение Шуберта-Зольдерна, «закончились его заботы».

Энрико возвращается, другие уезжают. Его мать умерла в Удине в 1917 году. Нино скончался 19 августа 1923 года, поскользнувшись на камне и оставшись лежать без движения на протяжении нескольких часов в ущелье Хоучник в Валь Трибуссе на Польдановеце. Нет, Карло ошибся, это Нино умел жить убежденным в своей правоте. Ему не нужны были романтические бегства и тому подобные паясничанья. Он всегда был великодушным, жил в любви к своей Пине и двум детям, к друзьям и с удовольствием проводил время в своем книжном магазине на Пьяцца Гранде. «Он относился к людям с благородством», – сказал его друг Марин. На лице Нино, когда он лежал в гробу, отражался свет лампады с их чердака.

Эрвино Покар, свидетель падения Нино, уехал в Милан. Доблесть приносит честь, Эрвино тоже заучил это за партой старого лицея, сдав столько экзаменов по древнегреческому языку и получая на них отличные оценки. Среди товарищей по школе Эрвино был тем, кто понял, что любить – значит слышать, а читать – важнее, чем писать, если же хочешь взять в руки ручку, лучше уж переводить, как в школе вместе с Нуссбаумером, оставить в покое саморекламу и поставить себя на службу великим словам. Бьяджо Марин преподавал на учительских курсах, а когда школьные власти захотели переместить его, потому что им не понравилось, как он комментировал в классе Евангелие от Иоанна, заявил, что он не чемодан, сдал дела и уехал в Градо. Да и другие разъехались: Камизи отправился в Египет, Сегалла – в Трентино.

Энрико был растерян, ему казалось, что он уехал, а не вернулся, что он все еще среди гаучо. Фелипе Гутьеррес, когда он видел его последний раз, направлялся в сторону Кордильер, Хосе Антонио Пинто ехал далеко на юг. Энрико немного полюбовался Карсо и Изонцо – та земля и те воды поглотили слишком много крови, став похожими на некоторые болота в Южной Америке, что поглощают свет, – и с неловкостью выслушивал друзей, принимавших участие в этой бойне с той и другой стороны. Они рассказывали об атаках и захвате какой-нибудь высоты, отступлениях и кровавых контратаках, когда приходилось отвоевывать ее вновь.

В трагедии, в ходе которой одних бросали против других, Энрико все же распознавал нечто иное, чего ему не хотелось понимать. Когда другие рассказывали о поданной раненому под огнем походной фляжке, или о солдате, который направил оружие против своих же товарищей, озверевших от многонедельного пребывания в окопах и собиравшихся перерезать горло пленному, Энрико, ничего не говоря, с отвращением думал о письме Толстого и уходил прочь с неприязненным видом. Однажды он даже произнес нечто нелицеприятное против вдовы Вальтера, их товарища, погибшего у Саботино, а потом злился на себя, ему стало, вероятно, стыдно тогда, но он хотел, чтобы его оставили в покое. Ему-то что до этого разделенного с врагами братства или жалости к ним. Его не интересовали ни враги, ни братья, ни дети. Только Карло мог бы быть ему братом.

Монсеньор Фогар, их лицейский преподаватель катехизиса, – теперь епископ Триеста. Он делает все, что в его силах, чтобы защитить славян от притеснений и насилия со стороны фашистов. Славяне стоят непробиваемой стеной. Энрико злит несправедливость, которой они подвергаются, но у него возникает и какая-то смутная боязнь, его познания в словенском, которых ему вполне хватало в Руббии или Гориции, чтобы играть после уроков с некоторыми школьными товарищами, теперь недостаточны для разговора с ними, словенский для него стал тем же, что и мертвые языки.

Еще в пампасах его прозвали профессором, и бывшему однокласснику Карло, его старому другу дону Иджино Вальдемарину, руководившему теперь семинарией, ничего не стоило найти для него временную должность, работу на которой можно было продлевать из года в год, даже тем, кто избегал членства в фашистской партии. Дон Иджино сочиняет стихи и хорошо знает, что школьный класс является общиной, такой же прочной и столь же сходной с общиной, что профессионально исповедует «Верую». Каждое утро Энрико приходит в семинарию и, стоя в начале урока со склоненной головой, выслушивает молитву своих учеников, не осеняя себя крестом и не шевеля губами. Потом начинает урок, переходит к ситу спряжений и склонений, воздерживаясь от всякого исторического и эстетического комментария, никогда не произнося ни слова об ахиллесовой пяте или тоске Одиссея по своей далекой родине.

Чтобы ученики считали его черствым, он не желает снисходить до соблазнительных шуток с ними. Он не собирается кого-то соблазнять, уж если это и делать, то с какой-либо женщиной, да и то лишь ненадолго, предприняв то немногое, что заставит ее ему поверить, и вовсе не стремясь ее очаровывать. Постепенно у него появляются ученики, которые смотрят ему в рот, повторяя за ним. Не хватало еще, чтобы кто-нибудь последовал за ним, может быть, даже и в Патагонию. Приемные дети много хуже родных. Ему надоедает уже то, что они глазеют на него, когда он ведет урок.

Разумеется, свой долг он выполняет, в этом можно не сомневаться. Он учит, как положено, по учебнику Гандино или по «Ausfiihrliche Griechische Grammatik» [38]38
  «Подробная грамматика древнегреческого языка» (нем.).


[Закрыть]
Августа Маттильда, изданной в Лейпциге в 1835 году, и по «Repetitorium der lateinischen Syntax und Stilistik» [39]39
  «Курс для повторения синтаксиса и стилистики латинского языка» (нем.).


[Закрыть]
Менге, книгам, пересекшим с ним океан в двух направлениях, и тщательно готовит темы и лекции. На обложке «De bello Gallico» [40]40
  «О Галльской войне» (лат.).Имеется в виду книга Цезаря «Записки о галльской войне», повсеместно входящая в курс обучения латинскому языку.


[Закрыть]
, например, у него отмечено, что легион подразделялся на десять когорт, это ему не удавалось запомнить, не случайно же он сбежал, чтобы не идти на военную службу, и слышать не может всех этих речей о великой войне [41]41
  Так называют в европейских странах Первую мировую войну.


[Закрыть]
. Ну какое дело до этого сидящим здесь за партами, пусть уж лучше они учат аористы, с них и того довольно.

Да, в Патагонии у него в кармане лежали «Одиссея», «Агамемнон», древнегреческий текст и комментарий к нему на латинском языке Симона Карстена. Но здесь перед этими мальчишками нет нужды говорить о судьбе Атридов или о боли Электры, – Карло предпочитал эту вещь всем другим, – это было бы с его стороны такой же самоуверенностью, как если бы он вместо спряжения неправильного глагола начал воспевать Юлийские Альпы, виднеющиеся из школьного окна. Между прочим, кончилось тем, что он, возможно, и не напрямую, но все же сказал пару слов против религии, что могло быть расценено как черная неблагодарность по отношению к принявшим его на работу священникам, и могли возникнуть неприятности.

На мгновение он заглядывается на горы. Может быть, здорово было бы оказаться способным нацелить палец в сторону гор и показать их мальчишкам, счастлив тот, кто способен спеть песенку, когда его бреют. Но в классе он ведет себя безупречно. Однажды ученики изобразили на доске гаучо на коне, который набрасывает лассо на толстенный словарь древнегреческого языка, словарь Джемолля. «И что же ты произнес, когда вошел в класс и увидел все это? Ничего, посмотрел на доску и ничего не сказал».

Время от времени в учительской Энрико перебрасывается парой слов с Чеккутти, единственным кроме него светским преподавателем среди множества учителей в рясах. Он неплохой парень, даже симпатичный, всегда опаздывает и спешит, часто прибегает с не до конца проверенными ученическими заданиями, и тогда Энрико во время перемены помогает ему, тем более что для него не составляет труда тут же находить ошибки в древнегреческом или латинском. Если бы Чеккутти не изнурял себя бесконечными частными уроками, чтобы содержать семью, жену и троих детей, он мог бы исправлять задания спокойнее и чувствовать себя увереннее. Однако он действительно приятный человек и, несмотря на усталое и изнуренное лицо, может отпускать смешные шутки и сам заразительно смеяться, у него всегда находится, что рассказать, будто бы в его доме происходило больше событий, чем в Патагонии.

Иногда Чеккутти рассуждает о политике. Он ругает сквадристов [42]42
  Члены вооруженных фашистских отрядов.


[Закрыть]
, которые напоили касторкой и его двоюродного брата, и добавляет, что те, кто им платит и помогает, боятся запачкать собственные руки, а крупные аграрии и высшие государственные чиновники еще хуже них. Энрико соглашается, и потом для него эта κοινωνία κακών, шайка разбойников, не является сюрпризом, Карло и Платон давно его этому научили. В другой раз Чеккутти называет и пару заметных имен, их все должны знать только потому, что они часто мелькают в газетах. Но Энрико они ничего не говорят, ему кажется, что одного из них он где-то встречал, когда проходил мимо какой-то усадьбы, а может быть, это была фабрика, он не уверен, нельзя же знать всего на свете.

В один из вечеров Чеккутти пригласил его на ужин. Квартира была маленькой, одно из кресел поломано, потому что старший сын Марко играл в Троянскую войну и использовал его как колесницу в битве с ахейцами, а его брат Джорджо пронзал кресло копьем, то бишь метлой. На стене можно было различить выцветшую надпись: «Да здравствует Джованна», нарисованную братьями красной краской в день рождения сестры, и матери так и не удалось эту надпись стереть. Конечно, Энрико действовало на нервы то, что за столом разговаривали все одновременно, но говорили все же меньше обычного, и когда он возвращался домой, то долго ходил взад и вперед по пустынным улицам, прежде чем войти в дом и в тишине подняться по ступенькам.

Энрико тоже дает частные уроки и заставляет учеников дорого, слишком дорого платить за свой труд. Если кто-то не в состоянии платить, значит, он не может устраиваться, и ему не обязательно знать древнегреческий, чем меньше школяров, тем лучше. Потом он использует банкноты как книжные закладки и забывает про них, затерянных в книгах. Он перечитывает «Кратила» и «Теэтета» в тойбнеровском издании, их подарил ему Карло, и на них стоит его подпись, а также два издания «Убежденности и риторики», первое 1913 года под редакцией Владимире Аранджо-Руиса, флорентийского друга, и другое, опубликованное Эмилио, кузеном Карло, в 1922 году. Тот видел, как создавалась книга, когда Карло писал ее, готовясь к защите диплома во Флоренции. Обложка цвета слоновой кости обрамлена черным ободком, интенсивно черный цвет, выглядящий как мазки черной ночи, среди которой светлые виньетки нагромождаются друг на друга и вздыбливаются, как морские волны. На этих страницах произнесено решающее слово, дан диагноз болезни, разъедающей цивилизацию. Убежденность, говорит Карло, – это истинное обладание собственной жизнью и собственной личностью, способность переживать мгновение полностью, не принося его в жертву чему-либо, что еще придет или, как ты надеешься, вскоре придет, разрушая таким образом жизнь ожиданием, что она пройдет насколько возможно скорее. Но цивилизация – это история людей, они не способны жить убежденными, они воздвигают невероятно высокую стену риторики, создают социальную организацию знания и деятельности, чтобы скрыть от самих себя видение и осознание собственной пустоты. Энрико легко касается пальцем извилистых гребней этих штрихов, листает книгу, отмечает поля и окончания страниц, пишет какие-то заметки по-итальянски и по-немецки, также и между той или иной печатной строкой. На самом деле лучше бы ничего не писать, но если нельзя сделать ничего другого, то эти каракули являются наименее непристойным литературным жанром, наименьшей риторикой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю