355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кит Ричардс » Жизнь » Текст книги (страница 4)
Жизнь
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:59

Текст книги "Жизнь"


Автор книги: Кит Ричардс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Раньше всего я помню Гаса по нашим гуляниям, нашим пешим марш-броскам, в которые, я догадываюсь, он отправлялся со мной главным образом для того, чтобы удрать из дома. Я был хорошим предлогом – я и пес, которого звали Мистер Томпсон Вуфт. До меня у Гаса никогда не было парня в доме – ни сына, ни внука, – и, я думаю, мое появление стало большой вехой в его жизни, прекрасным поводом, чтобы уходить гулять и пропадать. Когда Эмма приставала к нему с домашними делами. Гас неизменно отвечал «Я бы с удовольствием, Эм, но я тут себе уже всю задницу отсидел». Заговорщицкий кивок в мой адрес – и ага, пора выводить пса. Мы наматывали с ним многие мили, слонялись, иногда казалось, сутками. Однажды забрались на Примроуз-хилл посмотреть на звезды – разумеется, в компании Мистера Томпсона. «Не знаю, наверное, домой мы сегодня уже не доберемся», – сказал Гас. И мы улеглись спать прямо под деревом.

– Пойдем-ка с псом погуляем. (Это был сигнал начинать движение.)

– Пойдем.

– Плащ возьми.

– Так дождя же нет.

– Бери-бери.

Как-то во время наших гуляний Гас спросил (мне было пять или шесть):

– Есть у тебя с собой монетка?

– Есть, Гас.

– Видишь вон пацаненка на углу?

– Вижу, Гас.

– Пойди дай ему монетку.

– Но Гас!

– Иди-иди, ему хуже, чем тебе.

Я отдаю монетку.

Гас дает мне две взамен.

Урок на память.

С Гасом никогда не было скучно. Как-то поздно вечером на станции Нью-Кросс мы стояли в густом тумане, и он дал мне затянуться первым в жизни окурком: «Ничего, никто не увидит». Или взять его привычную манеру приветствовать приятелей: «Здорово, чтоб тебе всю жизнь мудаком не остаться». С такой еще потрясающей невозмутимостью, очень по-гасовски. Я его обожал. Легкий шлепок мне по затылку: «Ты этого не слышал, понял?» -Что, Гас?»

Он напевал себе под нос, мог промычать целую симфонию, пока мы куда-то шли. То в Примроуз-хилл, то в Хайгейт, то по Ислингтону к центру через Арчуэй, через Энджел – блин, где мы с ним только не шлялись!

– Сосиску хочешь?

– Хочу, Гас.

– Обойдешься. Идем в Lyons Corner House[14]14
  Lyons Corner House – одно из лондонских заведений общепита среднего класса (корнер-хауcoв) ресторанной и гостиничной сети компании «Джей Лайонс и К°» (J. Lyons & Со ), просуществовавших с 1909 по 1977 год.


[Закрыть]
.

– Хорошо, Гac.

– Смотри бабушке не сболтни.

– О’кей, Гас! А как же с псом?

– У него там повар-приятель.

Мне было уютно ощущать его привязанность, теплые чувства ко мне, и я почти все время ходил, сгибаясь пополам от его шуток. Учитывая, что в ту пору в Лондоне было мало чего веселого. Правда, всегда оставалась МУЗЫКА!

– Забегу на секунду, надо струн купить.

– О’кей, Гас.

Я особенно не разговаривал, я слушал. Он в своей кепке клинышком – и я в своем детском плащике. Наверное, от него я подцепил свою любовь к бродячей жизни. «Если живешь с семью дочками рядом с улицей Семи сестер, а с женой вообще выходит восемь – пошатаешься тут с мое». Ни разу не помню, чтобы он выпивал. Но чем-то таким он точно занимался. По пабам мы не ходили. Зато в магазинах он довольно часто исчезал где-то в подсобках. Я оставался один на один с выставленным товаром и изучал его с блеском в глазах. Он появлялся – с таким же блеском.

– Все, идем. Пес где?

– Здесь, Гас.

– Пошли, Мистер Томпсон.

Было невозможно угадать, куда нас занесет. Магазинчики по всему Энджелу и Ислингтону – он просто исчезал в их глубине: «Постой здесь минутку, сынок. Держи пса».

И потом он выходил, говорил: «Вот и ладненько», и мы шли дальше и под конец оказывались в Вест-Эндс, в мастерских при крупных музыкальных магазинах вроде центра Айвора Майранца или HMV. Он знал там всех мастеров, всех реставраторов. Меня он оставлял сидеть на полке. Вокруг были баки с клеем, подвешенные инструменты, мужики в длинных коричневых халатах, которые что-то клеили, и в конце цеха всегда сидел кто-то, кто испытывал инструменты, – оттуда постоянно доносилась какая-то музыка. А еще заходили тщедушные замученные люди из оркестровой ямы с вопросами: «Моя скрипка уже готова?» Я просто сидел там с чашкой чая и печеньем, и баки с клеем издавали свое «блоп-блоп-блоп» – такой Йеллоустоун в миниатюре, – и меня все это просто поглощало с головой. Я не скучал ни секунды. Скрипки и гитары, подвешенные на проволоке, ездят по цеху на конвейере, и весь этот народ что-то чинит, собирает, полирует. На меня тогда это производило очень алхимическое впечатление, как в диснеевском «Ученике чародея». Я просто влюбился в инструменты.

Гас пробуждал во мне интерес к игре исподволь, вместо того чтобы сунуть что-нибудь мне в руки и сказать: «Смотри, делай вот так и так». Гитара была абсолютно вне моей досягаемости. Ты мог разглядывать эту штуку, думать про нее, но потрогать руками – такое даже в голову не приходило. Я никогда не забуду гитару, которая лежала на его пианино каждый раз, когда я приезжал в гости, – лет, наверное, с пяти. Я думал, что там и есть её место. Я думал, она лежала на пианино всегда. И каждый раз глазел на нее, а Гас ничего не говорил, и через несколько лет я по-прежнему поглядывал в её сторону. «Эй, подрастешь повыше, дам тебе на ней поиграть»,– сказал Гас. Уже после его смерти я узнал, что, оказывается, он выносил гитару и клал её на пианино только тогда, когда поджидал меня в гости. Так что, по сути, он меня специально дразнил. Думаю, он присматривался ко мне, потому что слышал как я пою. Когда по радио звучали какие-нибудь песни, мы все начинали подпевать на разные голоса – так уж у нас бы заведено. Семейка подпевал.

Не могу точно вспомнить, когда он наконец снял гитару с пианино и сказал: «На, попробуй». Мне, наверное, было девять или десять, так что стартовал я поздновато. Гитара была классическая жильнострунная испанка – такая симпатичная милая дамочка. Хотя где у нее за что хвататься, я понятия не имел. И еще этот запах. Даже сейчас, открывая кофр если в нем старая деревянная гитара, – я просто готов залезть в него и закрыться изнутри. Сам Гас был так себе гитаристом но основы знал хорошо. Он показал мне первые проигрыши и аккорды, аппликатуру мажоров: ре, соль и ми. Он говорил «Разучишь Malaguena[15]15
  Malaguena – популярная инструментальная мелодия, главным образом исполняемая на гитаре, первоначально шестая часть «Андалусийской сюиты»(1927) кубинского композитора Эрнесто Лекуона. Также существует несколько её песенных версий.


[Закрыть]
– сможешь сыграть что угодно». Когда наконец я услышал от него: «Ну, кажется, приноровился» – я ходил по уши довольный.

Мои шесть теток – вот они, без всякого особого порядка: Марджи, Беатрис, Джоанна, Элси, Конни, Пэтти. Потрясающе, но, когда все это пишется, пять из них по-прежнему живы. Моей любимой была тетя Джоанна, которая умерла в 1980-е от рассеянного склероза. Моя подружка. Она работала актрисой, и каждый раз, когда она входила – черноволосая, с браслетами на запястьях и ароматом духов, – вместе с ней в комнату влетало облако шика и великолепия. Особенно на фоне окружающей серости и однообразия начала 1950-х – Джоанна появлялась, и это было, не знаю, как будто прибыл весь состав Ronettes. Она состояла в труппе театра Хайбери[16]16
  В оригинале – Highbury Theatre (Театр Хайбери). Существует известный любительский Highbury Little Theatre, однако он находится в северном пригороде Бирмингема. Скорее всего, имеется я виду одна из главных любительских трупп Лондона, обосновавшаяся в 1952 году в Хайбери, историческом квартале Ислингтона, под именем Tower Theatre (Театр в башне).


[Закрыть]
, играла Чехова и тому подобное. А еще она осталась единственной, кто не завел мужа. Но мужчин у неё хватало. И конечно, как все мы, она очень любила музыку. Мы с ней увлекались пением на два голоса. Передают по радио какую угодно песню, мы говорим: «Давай попробуем». Вспоминаю, как мы пели When Will I Be Loved братьев Эверли.

Переезд на Спилман-роуд в Темпл-Хиллс, в пустыню за железной дорогой, я воспринимал как катастрофу по крайней мере год – год опасной и ужасной жизни девяти-десятилетнего пацана. Я тогда был очень малорослый – положенные габариты я набрал только годам к пятнадцати. А если ты такой мелкий шкет, ты всегда в обороне. Плюс я был на год младше всех остальных в классе, из-за того что родился в декабре, – так уж мне не повезло. Год в этом возрасте – огромная разница. Вообще-то я любил гонять в футбол, был приличным левым нападающим – шустро бегал, старался бить с подачи. Но ведь я мелюзга, так? Один толчок в спину, и я лежу в грязи. Убрать меня на поле пацану, который на год старше, запросто. Если ты такой лилипут, а они такие великаны, ты сам для них как футбольный мяч. Шкетом был, шкетом останешься. Так что я только и слышал: «О, здорово, крошка Ричардс». Еще у меня было прозвище Мартышка из-за торчащих ушей. Ну, прозвища-то были у всех.

Дорога из Темпл-Хилла до школы – это была моя дорога скорби. До одиннадцати лет я ездил в школу на автобусе и возвращался пешком. Почему обратно пешком? А потому что денег не оставалось! Я тратил деньги на проезд, деньги на парикмахера, стриг себя сам перед зеркалом. Чик, чик, чик. Так что приходилось тащиться через город, в совершенно другой его конец, минут сорок пёхом, и было только два пути. По Хэвлок-роуд или по Принсез-роуд. Хоть монетку бросай. Но я знал, что по-любому, как только выйду из школы, меня будет поджидать этот парень. Он всегда угадывал, куда я сверну. Я пробовал найти другие маршруты, попадался хозяевам на их участках. Я проводил весь день, соображая, как бы добраться домой и не получить пиздюлей. Очень энергозатратное занятие. Пять дней в неделю. Иногда меня проносило, но все равно сидишь в классе, а внутри крутится одно и то же: «Блин, как бы мне мимо него проскочить». Он был неумолим. Я ничего не мог с этим поделать и проводил весь день в страхе. Куда там сосредоточиться на учебе.

Если я приходил домой к Дорис с синяком под глазом полученным по пути, она спрашивала: «Это еще откуда?» «А, упал». Иначе мамаша обязательно бы завелась и замучила меня расспросами о том, кто это сделал. Проще было сказать, что ты упал с велика.

Одновременно я приношу все эти ужасные отчеты об успеваемости, а Берт смотрит на меня и недоумевает: «Что происходит?» Не будешь же ему объяснять, что проводишь весь день в школе, трясясь по поводу того, как добраться до дома. Так не делается. Так ведут себя слабаки. Это вопрос, который ты должен решить самостоятельно. Кстати, само по себе битьё проблемы не составляло. Я привык выдерживать удары, особенно больно мне не было. Ты учишься ставить защиту, учишься и тому, как сделать так, чтобы человек думал, что тебе досталось намного хуже, чем на самом деле. «А-а-а-а-а!» – и он уже думает: «Вот черт, я ему, наверное, что-то повредил».

И однажды я сообразил, что делать. Жалко, что не допер до этого раньше. Был у нас один очень добродушный парень, не могу вспомнить его имени,– такой простоватый, не созданный для ученой жизни, скажем так. И он, во-первых, был здоровенный, а во-вторых, жил в нашем районе – и все время парился по поводу своих домашних работ. Я сказал: «Слушай, хуй с ним, сделаю я твою домашку, но только домой идем вместе. Тем более от меня до тебя совсем недалеко». И вот, ценой выполнения его заданий по истории и географии, я ни с того ни с сего обзавелся личным телохранителем. Никогда не забуду первого раза: двое парней поджидают меня как ни в чем не бывало и вдруг видят, что я не один. И мы их уделали. Хватило двух-трех тычков плюс небольшое ритуальное кровопускание, и победа была нашей.

Только когда я пошел в свою следующую школу, Дартфордский техникум, проблема наконец разрешилась благодаря непредсказуемому везению. Ко времени моего переводного экзамена Мик уже пошел в Дартфордскую гимназию – ту, про которую говорили: «У, эти ребятки в красной форме». На следующий год была моя очередь, и я провалился с треском, хотя и не таким оглушительным, чтобы меня отсеяли в школу, которая тогда называлась «средней современной». Сейчас уже все по-другому, но при старой системе, если ты шел в такую школу, получить по окончании работу на заводе считалось удачей. Тебя не обучали ничему более серьезному, чем ручной труд. Преподаватели были никакие, их единственной задачей было держать всю эту ораву в узде. Я угодил в промежуточное заведение – техническую школу, которая, как я сейчас понимаю, специально имела такое расплывчатое название, как бы предполагавшее, что, хоть до гимназии ты недотягиваешь, какого-то образования все-таки заслуживаешь. Уже позже начинаешь врубаться, что тебя сортируют и распределяют с помощью абсолютно произвольной системы и почти никогда не принимают в расчет твой характер целиком, в лучшем случае – «Что ж, он, может быть, не очень внимательный в классе, зато у него лучше развиты навыки рисования». Они никогда не принимают в расчет, что вообще-то тебе может быть просто скучно, потому что ты уже все про это знаешь.

Школьный двор – великий судья. Именно здесь выносятся все приговоры между сверстниками. Это место называется игровой площадкой, но оно больше похоже на поле боя. Давление иногда бывает невыносимым. Вон два чувака пинают какого-то несчастного заморыша, но нет: «Фигня, это они так – пар выпускают». В те времена дело нередко доходило до драк, хотя в основном все сводилось к тому, чтобы побольнее задеть словом «педрила» и прочее.

Мне понадобилось много времени, чтобы разобраться с ситуацией и научиться давать пиздюлей вместо того, чтобы получать их. А получать пиздюлей я был мастер, и довольно долго. Но потом мне привалила удача, и я по абсолютной случайности умудрился уделать одного жлоба. Это был один из тех самых волшебных моментов. Мне было двенадцать или тринадцать. Минуту назад я – типичная овца, но всего одно резкое движение – и гроза школы валяется на земле. Это произошло над небольшой клумбой, выложенной камнями, – он споткнулся, и в следующую секунду я уже сидел на нем. Когда я дерусь, падает красная шторка. Я ни черта не вижу, но знаю каждый свой следующий шаг. Как будто мои глаза покрывает красная пелена. Никакой пощады, чувак, пошло гасилово! С разниманием старостами и всем полагающимся. Но как пали сильные! До сих пор помню, как офигел, когда этот хмырь распластался на клумбе. До сих пор вижу эти декоративные камни и фиалки, в которые он грохнулся, после чего встать я ему уже не дал.

Стоило мне раз положить этого парня, вся атмосфера на школьном дворе тут же переменилась. Как будто развеялась большая черная туча у меня над головой. Заработанная дракой репутация за секунду избавила меня от всех этих стрессов и дерготни. А я ведь и не осознавал, что туча была такой огромной. Это был единственный раз, когда я начал думать про школу без отвращения, в основном из-за того, что получил возможность отплатить за добро, которое другие пацаны когда-то сделали мне. К одному страшному на лицо бедолаге по имени Стивен Ярд – мы его звали Башмаком из-за громадных ступней – школьная шпана особенно липла. Задирали его постоянно. Зная, что такое все время трястись, что тебя побьют, я решил заступиться, стал за ним присматривать. Все слышали от меня: «Если, блядь, тронешь Ярда...» Никогда у меня не было желания быть сильнее других, чтобы иметь возможность их лупить; я просто хотел быть сильным, чтобы отбить у других охоту наезжать на слабых.

Когда этот камень наконец свалился с моих плеч, учеба в Дартфордском техникуме пошла на лад. Меня даже начали хвалить. Дорис сохранила несколько отчетов об успеваемости с тех времен: ‘География – 59 %, хороший результат на экзамене. История —63%, очень хорошая работа». Однако напротив точных наук в отчетном листе классный руководитель нарисовал большую объединяющую скобку, сгрудив их в одну беспросветную во всех смыслах массу, и кратко резюмировал: «Без улучшения» – ни в математике, ни в физике, ни в химии. С черчением я «по-прежнему не справлялся». Этот отчет о точных науках скрывал под собой историю великого предательства и того, как я превратился из относительно успевающего ученика в школьного террориста и правонарушителя, насмерть озлобленного против всякого начальства.

У меня остался снимок группы школьников, стоящих перед автобусом вместе с одним из преподавателей и улыбающихся в камеру. Я одиннадцатилетний, в шортиках, в переднем ряду. Фото было сделано в 1935 году в Лондоне, куда мы приехали выступать в церкви Св. Маргариты, что в Вестминстерском аббатстве, на конкурсе школьных хоров, который проводился в присутствии королевы. Наш хор много чего добился – жалкий провинциальный состав из Дартфорда привозил кубки и призы с конкурсов национального уровня Терри, Спайк и я – мы были тремя сопрано, звездные солисты, так сказать. Хормейстера – гения, который выковал наш маленький летучий отряд из такого бесперспективного материала, – звали Джей Клэйр, это он на снимке с автобусом. Загадочный был человек. Только через много лет я выяснил, что до нас он работал хормейстером в Оксфорде, был одним из лучших в стране, однако его не то перевели, не то понизили за дрючку мальчиков. Так сказать, дали шанс исправиться в колониях. Не хочу марать его имя и должен добавить, что только передаю то, что слышал. Ему явно полагалось работать с материалом получше, чем мы, как его к нам вообще занесло? В любом случае с нами он рук не распускал, хотя все знали про его привычку рукоблудить через брючный карман. Он отстроил нас так, что мы, без дураков, стали одним из лучших хоров в стране. И он выбрал трех лучших сопрано из того, что ему досталось. Мы заработали школе кучу наград, которые висели в актовом зале. У меня до сих пор не было концерта солиднее в смысле престижа, чем тот в Вестминстерском аббатстве. Конечно, нас задирали: «Ой, смотри, хористы пошли. Выпендрежники». Но меня это не трогало, я обожал петь в хоре: ты ездил в автобусные экскурсии в Лондон, тебя освобождали от физики и химии, а за это я был вообще готов душу отдать. В хоре я много узнал о пении и музыке, о том, что такое работать с музыкантами. Я узнал, как собрать группу – разницы с дальнейшим практически никакой – и как держать всех заодно. А потом наступил пиздец.

В тринадцать лет, когда голос ломается, Джей Клэйр отправил нашу троицу сопрано в отставку. Но это было не все: нас одновременно понизили, перевели на класс назад. Мы должны были остаться на второй год, потому что пропускали физику и химию, не решали примеров. «Да, но вы же сами нас отпускали заниматься и хоре. Мы же вкалывали как проклятые!» Вот такое было нам издевательское спасибо. Моя великая депрессия началась сразу после этого. Ни с того ни с сего в тринадцать лет я должен был садиться за одну парту с младшим классом, заново проходить программу за весь год. Это был удар под дых в чистейшем виде. В ту секунду, как это случилось, мы со Спайком и Терри превратились в террористов. Я был так разозлен, что просто лопался от жажды мести. У меня теперь появилась причина разнести на куски эту страну и все, что с ней связано.

Следующие три года я провел, стараясь как можно сильнее им всем нагадить. Если хотите вырастить возмутителя спокойствия, то берите пример с моей школы. Поэтому от ныне никаких коротких стрижек. Всегда две пары штанов облегающие под форменными фланелевыми, которые я стаскивал сразу, как только выходил за школьные ворота. Все что угодно, только бы им назло. Я ничего не добился, кроме вечных суровых взглядов отца, но даже это меня не останавливало. Я совсем не хотел его разочаровывать, просто... в общем, прости, пап!

Меня это до сих пор гложет – унижение. Та злоба до сих пор не остыла. Именно тогда я стал смотреть на мир по-другому, не так, как они. Именно тогда я врубился, что бывают жлобы, которые хуже, чем жлобы с кулаками. Что есть они, начальство. Бомба была заложена, отсчет пошел. После этого я бы мог спокойно заработать себе исключение из школы массой доступных способов, но тогда мне пришлось бы иметь дело с батей. И он бы сразу все просек – то, что я сам этого добиваюсь. Поэтому кампания предстояла затяжная. У меня просто напрочь пропал интерес к тому, что скажут взрослые и как бы хорошо выглядеть в их глазах. Школьные отчеты? Пишите что хотите, я все равно исправлю как мне надо. «Справляется плохо». Я умудрился достать такие же чернила и переделал это в «Справляется неплохо». Батя смотрел на отчет и спрашивал: «Справляется неплохо? Почему он тогда тебе поставил четыре с минусом?» Тут я, конечно, немного искушал судьбу. Но никто не замечал моих подделок. Я вообще-то надеялся, что меня раскусят, потому что тогда мне бы пришел конец, исключение за подлог. Но у меня, видимо, слишком хорошо получалось – либо они решили, что «нет, парень-так легко не выкрутишься».

После того как хор накрылся медным тазом, мне стало вообще наплевать на учебу. Черчение, физика, математика? Большой зевок. Потому что пусть они хоть сдохнут, вколачивая в меня алгебру, не понимаю я её, и все тут, и не понимаю, почему должен понимать. С пистолетом у виска я бы понял, или на хлебе и воде под угрозой порки. Я бы выучил её, я бы смог, но что-то внутри меня говорит: «Все это тебе без толку, а если правда понадобится, выучишь сам». Поначалу, когда сломался голос и нас спихнули в младший класс, я очень плотно дружил с пацанами из хора, потому что в нас бушевала одна и та же ненависть. Мы им навыигрывали все эти медали и побрякушки, которые они всегда с таким понтом вывешивали в актовом зале, а теперь в благодарность они о нас ноги вытирают.

Начинаешь стричься как-нибудь с вызовом, наперекор. На Хай-стрит был магазин Leonards, где продавали очень дешевые джинсы – тогда как раз джинсы становились джинсами. И еще там продавали флуоресцентные носки – году эдак в 1956-1957-м – рок-н-ролльные носки, которые светятся в темноте, «чтобы она меня не потеряла», розовые или зеленые, с черными нотами. У меня было по паре тех и других. Еще наглее: на одной ноге я носил розовый, на другой – зеленый. Это было, не знаю, умереть как круто.

Было еще такое кафе-мороженое, Dimashio’s. Сын старшего Димашио ходил с нами в школу, здоровый, жирный итальянский парень. Но он всегда мог заполучить в друзья кого угодно, стоило только отвести их в отцовское заведение. В Dimashio’s стоял музыкальный автомат, так что народ там зависал. Джерри Ли Льюис и Литтл Ричард, не считая кучи всякого отстоя. Это был единственный кусок Америки в Дартфорде: небольшой зальчик, стойка по левую сторону, музыкальный автомат, несколько столиков со стульями, мороженный агрегат. А еще минимум раз в неделю я ходил в кино, обычно на утренние показы по субботам, либо в «Жемчужину», либо в «Гранаду». Быть как капитан Марвел. ШАЗАМ! Если правильно произнести, может получиться. Я с дружками в центре поля повторяю: «ШАЗАМ! Нет, неправильно»! Другие пацаны смеются за спиной. «Посмеетесь мне, когда получится. ШАЗАМ!» Флэш Гордон в реденьких клубах дыма – у него были обесцвеченные волосы. Капитан Марвел. Никогда не мог запомнить, в чем же там дело, главное было в преображении, в истории самого обычного парня, который произносил одно слово – и вдруг его уже здесь нет. «Вот мне бы так, – думал ты. – Если бы только унестись куда-нибудь отсюда».

Когда мы подросли и слегка заматерели, мы начали понемногу пользоваться своим положением старших. Абсурд, но Дартфордский техникум всегда старался изображать из себя публичную школу (так у нас в Англии называют частные школы). Старосты ходили с золотыми кисточкам на форменных кепи, у нас был Восточный корпус и Западный корпус. Тут пытались реставрировать вымерший мир, в котором как бы и не было никакой войны, – мир крикета, кубков и призов, ученической доблести. Преподаватели как один никуда не годились, но и они тоже равнялись на этот идеал, как будто работали в Итоне или Винчестере, как будто на дворе были 1920-е, или 1930-е, или даже 1890-е. Посреди всего этого и где-то посередине моего срока в техникуме, вскоре после катастрофы, наступил период анархии, который, по ощущениям, длился очень долго, – затяжной период хаоса. Может быть, это был только один семестр, когда непонятно почему народ стал сбиваться дикими стаями и ходить на спортивные поля. Нас было сотни три, все бесятся и скачут. Сейчас кажется странным, но никто никого не останавливал. Может, нас было слишком много, носящихся по полям.

И ни с кем не случилось ничего страшного. Правда, от такой анархии мы слегка распустились, и поэтому, когда в один прекрасный день на поле заявился главный староста и попробовал-таки прекратить шабаш, его окружили и линчевали. Это был один из всегдашних любителей дисциплины – капитан команды, председатель школы, круглый отличник. Он любил подавить авторитетом, строил из себя большого начальника перед младшими, и мы решили его проучить. Фамилия его была Суэнтон – он мне хорошо запомнился. Шел дождь, погода была мерзейшая, мы содрали с него одежду и гонялись за ним, пока он не забрался на дерево. Мы оставили его там в его шапке с золотыми кисточками, и больше на нем ничего не было. Суэнтон потом спустился с дерева и доучился до профессора средневековой филологии в Университете Эксетера, написал фундаментальный труд «Английская поэзия до Чосера».

Из всех учителей единственным, кто не повышал на нас голоса, был преподаватель религиозного воспитания мистер Эджингтон. Он обычно носил бледно-голубой костюм со следами спермы на брючине. Эджингтон-дрочила. Религиозное воспитание, сорок пять минут, «перейдем к Луке». Либо он обоссался, шептались мы, либо только что трахал в соседнем классе миссис Маунтджой – преподавательницу изо.

У меня выработался преступный склад ума – что угодно, лишь бы им нагадить. Мы побеждали в школьном кроссе три раза, но ни разу его не пробежали. Мы стартовали, сматывались на часок покурить, а потом, ближе к финишу, подстраивались к бегущим. На третий или четвертый раз они поумнели и расставили наблюдателей вдоль всего маршрута, и на семимильном участке нас никто не видел бегущими. «Он систематически показывал низкий уровень успеваемости» – резюме из шести слов в конце моего школьного отчета за 1959 год, из которого можно было сделать вывод – совершенно правильный, – что для достижения этого результата я приложил определенные усилия.

В ту пору я впитывал массу всякой музыки, толком ничего о ней не зная. В Англии туман – привычное явление, и такой же туман существовал тогда между людьми, только словесный. Люди не показывали эмоции. Люди вообще не особенно много разговаривали. Разговор все время вился вокруг, одни условности и эвфемизмы; о некоторых вещах не говорилось, на них даже не намекалось. Такое викторианство, которое просочилось в быт, – его просто гениально передают на эти черно-белые фильмы начала 1960-х: «В субботу вечером, в воскресенье утром», «Такова спортивная жизнь». И жизнь реально была черно-белой: цветное кино уже не за горами, только в 1959-м его время еще не пришло. Но людям всегда необходим прямой контакт, им нужно достучаться до чужого сердца. И для этого существует музыка. Если не можешь сказать, спой. Послушайте песни того периода: всплеск, романтика – люди стараются выговорить то, что нельзя было сказать в обычной жизни и даже на бумаге. Погода чудесная. 7:30 пополудни, ветер утих. P.S. Я тебя люблю.

Дорис отличалась от всех – она, как и Гас, была меломаном. После конца войны, когда мне было три-четыре-пять лет, рядом со мной звучали Элла Фитцджеральд, Сара Воэн, Биг Билл Брунзи, Луи Армстронг. Я был просто открыт этому, я слушал их всех, потому что их ставила мама. И конечно, мой слух привел бы меня туда так и так, но именно мама показала ему дорогу в черную половину города, сам того не понимая. Я еще не разбирал, какие люди поют: белые, черные или зеленые. Но по прошествии времени, если у тебя было хоть немного музыкального чутья, ты начинал ловить разницу между Ain’t That a Shame Пэта Буна и Ain’t That a Shame Фэтса Домино. Не то чтобы Пэт Бун как-то плохо пел – певец он был совсем недурной, – просто его версия была такой оберточной, прилизанной, а у Фэтса, наоборот, все выходило так естественно. Дорис нравилась и гасовскзя музыка. Он советовал ей слушать Стефана Грапелли, Hot Club Джанго Рейнхардта – очаровательную свинговую гитару – и Бикса Байдербека. Ей вообще нравился приджазованный свинг. Через много лет она пристрастилась ходить слушать бэнд Чарли Уоттса, когда тот выступал у Ронни Скотта[17]17
  Джаз-клуб в Лондоне.


[Закрыть]
.

Поскольку у нас очень долго не было проигрывателя, большая часть музыки доходила до нас по радио, в основном по Би-би-си, – мамочка была мастерица крутить ручку настройки. В ту обойму входили несколько великих британских джазменов, какие-то танцевальные оркестры с севера плюс все, кто участвовал в варьетешных программах. Реально крутые музыканты. Никаких халявщиков. Когда передавали что-то хорошее, Дорис обязательно это находила. Так что я рос, а она охотилась за музыкой. И комментировала, кто хорош, а кто так себе, даже специально для меня. Она была музыкальна до мозга костей. Например, звучал какой-то голос, и она говорила: «Пискля», притом что для всех остальных это могло быть «превосходное сопрано». Все это происходило еще до телевизоров. Я вырос под очень качественную музыку, в том числе под кусочки Моцарта и Баха на заднем плане, которые тогда мне казались слишком сложными, но я впитал и их. Фактически я был музыкальной губкой. И мне жутко нравилось смотреть на людей, которые что-то играют. Если я встречал их на улице, меня сразу тянуло к ним. Это мог быть пианист в пабе, кто угодно. Мои уши поглощали музыку ноту за нотой. Неважно, если играли нестройно, главное здесь рождались ноты, носились ритмы и гармонии, и они начинали носиться у меня в голове. Это было очень похоже на наркотик. Наркотик, который на самом деле помощней героина. С героином я смог завязать, с музыкой мне завязать нереально. За одной нотой приходит другая, и никогда толком не знаешь, что придет дальше, и, главное, не хочешь знать. Как будто идешь по волшебной проволоке.

Кажется, первая пластинка, которую я купил, была Long Tall Sally Литтл Ричарда. Фантастическая вещь и сейчас, через столько лет. Хорошие записи с возрастом становятся только лучше. Но штука, которая реально меня вставила, взорвала – однажды ночью, когда я слушал «Радио «Люксембург на своем приемничке, вместо того чтобы спать в постели, – Heartbreak Hotel. Это был шок. Я никогда такого раньше не слышал, даже ничего похожего. Я и про Элвиса-то ничего не знал. Но ощущение было такое, как будто я ждал, что это случится. Проснувшись на следующее утро, я уже был другим человеком. Меня вдруг как захлестнуло: Бадди Холли, Эдди Кокран, Литтл Ричард, Фэтс. Radio Luxemburg славилось неустойчивым приемом. У меня была маленькая антенна, и я ходил по комнате, прижимая приемник к уху и поворачивая антенну в разные стороны. Стараясь не делать слишком громко, чтобы не разбудить мать с отцом. Если сигнал ловился хорошо, я мог взять радио в постель под одеяло, выставить антенну наружу и покручивать её там. Я при этом должен спать, мне завтра утром в школу. Куча реклам про James Walker, «ювелирный магазин на каждом проспекте» и про ирландскую лотерею, с которыми у Radio Lux был какой-то контракт. Реклама ловились отлично, «а теперь у нас Фэтс Домино с Blueberry Hill» – и, черт, сигнал начинал гулять.

И после этого – «Since my baby left me...»[18]18
  «С тех пор как от меня ушла подружка...» – первая строчка Heartbreak Hotel.


[Закрыть]
. Это был звук точного попадания. Это была последняя капля. Первый услышанный мной рок-н-ролл. Абсолютно другое исполнение, абсолютно другое звучание, лобовое, выжженное, никакой ерунды, никаких скрипочек, женских подпевок и прочих соплей – абсолютно другое. Ощущение чего-то оголенного, до самых корней, которые, ты чувствовал, где-то там должны были быть, но которые еще не были знакомы твоим ушам. За это я должен снять перед Элвисом шляпу. Тишина – это твой холст, твоя рама, то, на чем ты творишь, – не старайся её заглушить. Этому я научился у Heartbreak Hotel. Я впервые услышал что-то настолько откровенное. Теперь мой долг был отыскать все, что этот крутой чувак записал раньше. Слава богу, я успел поймать его имя. Сигнал Radio Luxemburg опять стал четким: «Это был Элвис Пресли с песней Heartbreak Hotel...» Твою мать!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю