Текст книги "Языческие божества Западной Европы. Энциклопедия"
Автор книги: Кирилл Королев
Жанр:
Энциклопедии
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Но тот же культ – вряд ли из Финикии, а скорее, непосредственно из Вавилона – проник и в семитскую Анатолию, главным образом, в Лидию, и там существенным образом изменил местный миф и культ Великой Матери и Аттиса. Имена остались местные; но была введена одна подробность, сближающая Аттиса с Адонисом: его самооскопление было заменено смертью на охоте, и притом именно от поранения клыком вепря. В этом, действительно, отличие лидийского Аттиса от того фригийского, о котором была речь выше. И это проникновение должно было состояться в очень ранние времена; оно успело повлиять на легенду о лидийских царях и создать тот ее вариант, который мы знаем благодаря пересказу Геродота. Здесь Аттис является сыном царя Креза, и гибнет он от руки Адраста («Неизбежного», т. е. бога смерти) во время охоты на вепря.
Но это мимоходом; не в первый раз мы встречаем слияние Афродиты с Великой Матерью. Возвращаемся к настоящему Адонису. Мы проследили его судьбу в древнем Вавилоне, в семитской Сирии и в Греции эпохи независимости; теперь перед нами последний вопрос: роль культа Адониса и Афродиты в религии эллинизма.
Она именно такая, какой мы ее ожидаем при греко-восточном характере этого эллинизма: Адонис, не допущенный до тех пор в греческий пантеон, принимается в него теперь, его культ из частного становится государственным. Доказательств мы ищем прежде всего в царстве Селевкидов, взрастившем во времена оные религию Адониса и передавшем ее собственно Греции. С другой стороны, мы знаем эллинизаторские тенденции Селевкидов, их нелюбовь ко всему варварскому, особенно в религии. Но культ Адониса был достаточно эллинизован своим долгим сожительством с эллинской Афродитой: в этой греческой – уж, конечно, не финикийской, – форме его можно было принять в цикл государственных культов. И действительно, он был принят; мы заключаем это, правда, из очень немногословного свидетельства, оно состоит буквально из одного только слова, но это слово вполне доказательно. Это – имя месяца Λδονισιος в Селевкии – неизвестно, какой, но, конечно, основанный Селевкидами. Значима форма – Λδονίσίος, не Λδονίος; отсюда видно, что чествовался греческий Адонис, а не семитский Адон.
Этого мало; ничего не поделаешь. Красноречивее наши источники для третьего из греко-восточных царств, для птолемеевского Египта – точнее говоря, один источник, но зато первостепенный, – лучший поэт эллинизма, Феокрит. Он навестил Александрию в правление Птолемея II Филадельфа, в 60-е годы III века, был свидетелем праздника Адониса, справленного царицей Арсиноей в ее дворце – праздника царского, а, стало быть, при тогдашней форме правления, государственного – и описал виденное им в одной из своих прелестнейших идиллий, в «Сиракузянках».
Там – вот так диво для глаз – возлежит на серебряном ложе
Он, у кого на губах чуть первый пушок золотится,
Трижды любимый Адонис, любимый во тьме Ахеронта…
Рядом с престолом твоим красавца Адониса место:
Это – Киприды престол, здесь сидит Адонис румяный…
Ныне, Киприда, ликуй, обладай своим мужем любимым!
Завтра же ранней зарей по росе мы, все вместе собравшись,
К волнам его понесем, заливающим пеною берег.
Волосы с плачем размечем и, с плеч одеянья спустивши,
Груди свои обнажив, зальемся пронзительной песней…
Милостив будь к нам, Адонис, в грядущем году благосклонен,
Дорог приход твой нам был, будет дорог, когда ты вернешься…
Радуйся, милый Адонис, и к нам возвращайся на радость![77]77
Перевод М. И. Грабарь-Пассек.
[Закрыть]

И эти эллинистические Адонии, впрочем, не имели мистического характера: все, кому угодно, смотрят на беседку блаженной четы, все слышат посвященный ей гимн, все «толпой» выйдут завтра на морской берег – почему именно туда, мы не знаем – оплакивать ее разлуку. И радость, и плач имеют только симпатическое значение: залогом воскресения также и чествующих обряды Адоний не служили, почему мы никогда не слышим о «мистах Адониса» наподобие мистов Деметры, Аттиса или Исиды. Благочестивые люди приходили на праздник Адониса и уходили с него, прощаясь с ним так, как это делают наши мещанки.
Все же для оценки религии эллинизма и этот государственный праздник Адониса имеет свое значение, так же как и мистерии Деметры, Аттиса и Исиды. Об этом значении и придется теперь поговорить.
Оставим в стороне коренную разницу между культом Адониса, с одной стороны, и Аттиса и Сараписа, с другой, – а именно ту, что первый не был мистическим, между тем как оба последних открывали свою завесу только для посвященных; ведь и по сю сторону завесы эти два культа представляли достаточно интересного для обыкновенных смертных. Возьмем то чувство, которое находило себе удовлетворение одинаково во всех трех – чувство «симпатии» в отношении божества, т. е. непосредственного переживания его судьбы. В чем заключалось его содержание?
Думается, если читатель сравнит «Сиракузянок» Феокрита с гимном Каллимаха в честь Деметры, он будет поражен сходством религиозного настроения. И здесь и там повышенная участливость, тот же, можно сказать напрямик, религиозный сентиментализм. И именно вследствие этого совпадения здесь и там, при совершенно ином характере религиозного чувства в гимнах Древней Греции, этот религиозный сентиментализм поставлен в счет не Каллимаху, а именно религии эллинизма. Не будем считать его преходящим явлением: мы найдем его в гимнах и размышлениях католической церкви, имеющих своим предметом страдания Спасителя и печали Богородицы.
Мы могли это удостоверить для культа эллинистической Деметры и Адониса, так как случайно сохранились стихотворения Каллимаха и Феокрита; и, конечно, мы не сомневаемся в том, что нашли бы его и в гимнах в честь Аттиса и Сараписа – пеанах Деметрия Фалерского, например, – если бы они до нас дошли; явление это, таким образом, и всеобщее в нашу эпоху и, как доказывает только что приведенная справка, очень живучее. Сравним же на этой почве древний культ Деметры, хотя бы и эллинистической – с этими тремя новыми, хотя и эллинизованными; найдем ли мы разницу?
Там Деметра тоскует по Коре; здесь Великая Мать – по Аттису, Исида – по Осирису-Сарапису, Афродита – по Адонису: тоска – мотив общий, вызывающий симпатию участников празднества. Да, только там это была святая тоска матери по утраченной дочери – здесь тоска любовницы по тому, с кем она делила сладкие, но слишком земные утехи чувственной любви. Элемент эротизма – законный где угодно, но только не в религиозном чувстве, и совсем отсутствовавший в чистых мистериях Деметры, сильно расцветал в этих новых культах.

Тут, правда, напрашивается одно возражение, и даже два. Во-первых, можно сказать, что и в исконно греческих мистериях этот элемент имелся налицо, если не в элевсинских, то в орфических: ведь и Орфея любовь к невесте, к Эвридике, заставила спуститься в преисподнюю. Это верно, и мы охотно пользуемся этим красивым мифом в подтверждение нашего догмата, что «любовь – привратница бессмертия». Но миф об Эвридике – не содержание орфических мистерий, а только рамка, и не тоска Орфея, а страдания первозданного Диониса предлагались симпатии верующих.
А во-вторых, можно попытаться выделить хоть таинства Исиды из этого круга: она была все-таки не любовницей, а супругой убитого Осириса-Сараписа. И все же на практике эротизм не был исключен, и мистерии Исиды стали не менее соблазнительны, чем мистерии Кибелы и Аттиса. Практика была очень красноречива; и мы имеем право утверждать, что религиозный эротизм вырос на почве именно этих эллинизованных восточных культов. Появилось полное соблазна мнение, противоположное тому, которое некогда создало религиозное скопчество: мнение, что чувственный экстаз – лучший путь к религиозному экстазу.
Ясно, что мы не можем проследить всего подповерхностного развития религиозных практик, да еще тайных. Мистерии Диониса в породившей их варварской стране сопровождались половым разгулом; это было понятно, так как они имели первоначально значение приворожения плодоносности к земле. Греция, приняв мистерии, очистила их от этого нежелательного элемента; можем ли мы поручиться, что это ей удалось вполне? Но, во всяком случае, в самих мистериях, поскольку они были греческими, этот эротизм не находил почвы; с перенесением в греческий мир этих восточных культов, он ее получил. Как религиозное скопчество, так и религиозная хлыстовщина выросла в соблазнительной укромности восточных таинств. Сравним нижеследующее надгробие нашей эпохи (I в. до Р. X.) в честь одной такой духовной особы, причастной к культу и Великой Матери, и Афродиты с Адонисом – надгробие, имеющее к тому же автором философа, хотя и эпикурейской школы – Филодема:
Здесь шаловливое тело Тригонии нежной зарыто,
Здесь упокоила персть цвет сабакейских гетер.
Были сродни ей беседка и шум вдохновенных кимвалов
И беззаботный задор, Матери милый богов.
По сердцу женская служба была Афродите влюбленной;
Чары Лаиды-красы ей открывались одной.
Почва святая, шипов не рождай над любимицей Вакха:
Белым левкоем, прошу, камень ее увенчай.
Надо ли настаивать на том, что и здесь эллинский дух покрыл тлен восточной распущенности обычным белым левкоем своей неотъемлемой красоты? Он остался верен себе; и все же это была опасная, роковая приправа. Сами ревнители культов это поняли, и позднее, уже в эпоху империи, постарались их очистить; принцип «развратом спасешься» так и не удалось вырвать из сознания людей. Он заразил и раннее христианство, и молодой церкви стоило немалого труда его искоренить – насколько она его действительно искоренила.
Образы большинства божеств греческого пантеона содержат в себе архаические черты «стихийно-демонической», по выражению А. Ф. Лосева, мифологии, постепенно вытесненной мифологией героической. В последней грозные архаические божества становятся мироустроителями, покровителями всевозможных человеческих предприятий, от ремесла и торговли до искусства. Видный отечественный историк античности В. В. Латышев писал: «Переходя от охотничьего быта к скотоводческому, человек почувствовал потребность и эту отрасль своего труда посвятить богам, и ее облечь в форму богослужения. Первый долг благодарности должен был быть уплачен тому богу, который дал руководимому им человечеству достигнуть этой более высокой ступени его культуры; это Гермес, бог Аркадии – той страны, которая, оставшись и в историческое время преимущественно скотоводческой, лучше других сохранила традиции скотоводческой эпохи. Это он похитил с Олимпа первое коровье стадо и дал его смертным – похищение же это имело первоначально глубокий смысл, подобно похищению огня Прометеем, и лишь дурная слава, которой покрыли себя аркадцы в историческое время как бродяги и воры, позволила певцам обратить и это благодетельное деяние их бога в ловкую воровскую проделку – ведь „много певцы измышляют, чему и сами не верят“». В других местах пастухи воздавали честь Аполлону: он сам некогда, искупляя убиение Пифона (или киклопов), согласился в течение целого года быть пастухом фессалийского царя Адмета; хорошо жилось при таком пастухе и стадам, и их владельцу. Пана мы уже знаем; и его родиной была Аркадия, где этого бога считали сыном Гермеса. Но необходимыми помощниками всех этих богов были «влажнокудрые нимфы весенних лугов», доставлявшие влагу пастбищам в знойные летние дни; им пастухи тоже воздвигали непритязательные капища и чествовали их молитвами, приношениями и жертвами.

И еще чествовали – и их, и прочих пастушьих богов – игрой на лире или свирели и песнями. Лиру изобрел Гермес, найдя однажды высохший остов черепахи – прекрасный резонанс для струн, как он сразу сообразил. Ею он выкупил у Аполлона похищенное стадо, и с тех пор ею владеет Аполлон, наравне с кифарой, которая, в сущности, была лишь усовершенствованной лирой. Свирель – по-гречески сиринга – была инструментом Пана. Пастушья жизнь с ее привольем располагала к игре; она и тешила душу играющего, и была полезна стаду, которое, прислушиваясь к знакомым звукам, не подвергалось опасности заблудиться; но из нее развилась особая отрасль труда – труда умственного – и поэтому о ней речь будет дальше.
Богиня земледельческого труда – Деметра, – собственно, одна из разновидностей Матери-Земли, указание на которую она сохранила, по-видимому, в своем имени (Δεμετερ, «почва-мать»). Для эллина она была символом зреющей нивы, в волнах которой мы и поныне можем ее чувствовать. И поэтому у этой «матери» есть «дочь» – Кора (Персефона), символ тех зерен, из которых взойдет нива будущего года. Из этого таинства возрождаемого хлеба вещий ум эллина вывел дальнейшее таинство бессмертия души; на этом изумительном синтезе основано самое священное из празднеств Деметры – Элевсинии с их мистериями; но все же это был первоначально праздник посева, почему ему и предшествовал праздник пахоты (προεροσια). Священным было и преполовение бытности Коры у ее подземного властелина; но еще священнее праздник самой жатвы. И тут ум эллина не остановился на одном физическом значении акта: даровательница урожая предстала перед ним как основательница оседлой жизни вообще с ее прочным браком и семейственностью – он видел в ней свою «закононосицу» (τηεσμοπηοροσ), первоначальный праздник жатвы стал для него глубокомысленным праздником семейной жизни вообще, Фесмофориями, празднуемым исключительно хозяйками.

За работой землепашца – работа виноградаря, важность которой на юге очень велика; посвящена она Дионису. В сущности, Дионис испытал в Греции развитие, противоположное развитию Деметры: та из скромной богини, зреющей нивы, развилась в богиню-закононосицу и в богиню тайн загробной жизни; Дионис пришел в Грецию как бог творческого экстаза, приносящий своим посвященным также и весть о бессмертии их души; но в гражданском культе пришлось и его праздник приурочить к человеческой работе – и ему поручили виноделие, родственное даруемому им экстазу, но первоначально от него независимое.
Правда, забота о благословении Диониса растущей, цветущей и плодоносной лозе было делом частного культа; государство заботилось о винограде лишь с момента его снятия. Цикл праздников Диониса открывался веселыми Осхофориями, т. е. «ношением гроздьев». Носили их избранные от отдельных фил – всех было десять – эфебы, и притом из храма Диониса в Афинах в храм Паллады в Фалере: гроздья были даром от Диониса богине-покровительнице страны. Остальные праздники были приурочены к различным стадиям брожения молодого вина; то были сельские Дионисии в декабре, Ленеи в январе и Анфестерии в феврале. Все они были обставлены отчасти веселой, отчасти серьезной обрядностью и расцвечены прелестными мифами и легендами; но прекраснейшим из всех дионисийских праздников были учрежденные тираном Писистратом Великие Дионисии в марте. Учредитель понял чествуемого бога в его первоначальном значении как бога творческого экстаза: вино отступает на задний план, первенствует песнь и в ее области – песнь из песней, трагедия. Друг человеческой культуры должен преклониться перед Великими Дионисиями: они дали повод к возникновению величайших произведений аттического гения, творений Эсхила, Софокла и Еврипида.
На пороге исторической жизни Греции новый культ, резко несовместимый с всегдашним чувством меры и предела, проник в нее из страны буйных сил и бурных страстей, из Фракии, – культ Диониса. Первоначально это было, вероятно, магическое воздействие на плодородие земли, и в необузданной варварщине половой разгул как симпатическое средство побуждения земли к плодородию не был ему чужд; при переходе, однако, на почву «благозаконной» Эллады, этот элемент должен был отпасть; осталось, как характерная черта новых таинств, исступление, достигаемое при помощи оглушительной музыки тимпанов, кимвалов и флейт и главным образом – головокружительной «оргиастической» пляски. Особенно подвержены чарам исступления были женщины; вакханки составляли поэтому главную свиту нового бога; в своих «небридах» (ланьих шкурах), препоясанных живыми змеями, с тирсами в руках и плющевыми венками поверх распущенных волос – они остались незабвенным на все времена символом прекрасной дикости, дремлющей в глубине человеческой души, но прекрасной лишь потому, что красотой наделила ее Эллада.
В исступлении пляски душа положительно «выступала» из пределов телесной жизни, преображалась, вкушала блаженство внетелесного, слиянного с совокупностью и с природой бытия; на собственном непреложном опыте человек убеждался в самобытности своей души, в возможности для нее жить независимо от тела и, следовательно, в ее бессмертии; таково было эсхатологическое значение дионисизма. Он завоевал всю Грецию в VIII–VII вв. в вихре восторженной пляски. Эрвин Роде убедительно сравнивает с этим явлением «манию пляски», обуявшую среднюю Европу после великой чумы XIII в. Конечно, умеряющая религия Аполлона постаралась сгладить излишества нового культа: Дионисовы «оргии» были ограничены пределами времени и места, они могли справляться только на Парнасе и притом раз в два года (в так называемых «триетеридах»). В прочей Греции дионисизм был введен в благочиние гражданского культа; его праздники приурочивались к работе винодела, и лишь в играх ряженых и поэтическом преображении Дионисова театра сохранились следы первоначального исступления.
По-видимому, это укрощение первобытного дионисизма вызвало новую его волну из той же Фракии, отмеченную именем Дионисова пророка Орфея. И эта волна подпала умеряющему воздействию Аполлоновой религии; результатом этого воздействия были Орфические таинства, состоящие из трех частей: космогонической, нравственной и эсхатологической.
Космогоническая часть орфического учения примыкала к более старинному мифу о победе Зевса над титанами и основанном путем насилия царстве богов. Чтобы иметь возможность передать его из запятнанных насилием рук в чистые, Зевс делает матерью царицу подземных глубин Персефону, и она рождает ему первого Диониса – Загрея. Но мстительные титаны завлекают младенца Диониса к себе соблазном его отражения в их зеркалах и, завлекши, разрывают на части, которые и поглощают. Сердце спасает Паллада и приносит Зевсу; поглотив его, он вступает в брак с Семелой, дочерью Кадма, и она рождает ему (второго) Диониса. От испепеленных титанов же произошел человеческий род.

Здесь к космогонической части, в которой первобытная фракийская дикость так странно преображена греческим глубокомысленным символизмом, примыкает нравственная. Раз мы происходим от поглотивших первого Диониса титанов, значит, наше душевное естество состоит из двух элементов – титанического и дионисийского. Первый тянет нас к телесности, к обособлению, ко всему земному и низменному; второй, наоборот, к духовности, к воссоединению в Дионисе, ко всему небесному и возвышенному. Наш нравственный долг – подавить в себе титанизм и содействовать освобождению тлеющей в нас искры Диониса. Средством для этого служит объявленная в Орфических таинствах посвященным «орфическая жизнь».
Из нравственного учения вырастает эсхатологическое. Живой Дионис, сердце Загрея, жаждет воссоединения со всеми частями его растерзанного тела. Целью жизни каждого человека должно быть поэтому окончательное освобождение той его частицы, которая в нем живет, и ее упокоение в великой сути целокупного Диониса. Но путь к этому очень труден. Титанизм является постоянной помехой, соблазняя к новому воплощению. И вот мы рождаемся и умираем, и вновь рождаемся, все снова и снова замыкаем свою душу в «гробу» ее «тела», все снова и снова воплощаемся – между прочим, и в звериных телах, и нет конца этому томительному «кругу рождений», пока мы, наконец, не внемлем голосу Диониса, не обратимся к «орфической жизни». И тогда мы спасемся не сразу. Трижды мы должны прожить свой век безупречно и здесь, на земле, и в царстве Персефоны, пока наконец не настанет для нас заря освобождения, воссоединения и упокоения.
Пребывание в царстве Персефоны перед новым воплощением понимается как время очищения от грехов жизни; ее обитель – для большинства людей чистилище. Кто безгрешно провел земную жизнь, тот и на том свете проводит жизнь в блаженстве, во временном раю – пока голос необходимости не призовет его обратно на землю для новых испытаний. Но есть и такие, которые запятнали себя «неисцелимыми» злодеяниями; для них нет очищения, они терпят вечную кару в аду. Вот почему каждую душу после смерти ждет загробный суд; строгие и неподкупные судьи должны определить, в которую из трех обителей ей надлежит отправиться.

Орфические таинства, в отличие от элевсинских, не были прикреплены к какому-нибудь городу: повсюду в Греции, особенно в колониальной, на западе, возникали общины орфиков, жившие и справлявшие праздники под руководством своих учителей. Конечно, от личности последних зависели и чистота, и духовный уровень самого учения; и если с этой точки зрения большинство «орфеотелестов», пугавших простой народ ужасом загробных мучений, и вызывало подчас насмешки просвещенных, то, с другой стороны, серьезные проповедники учения сумели поднять его на такую высоту, что не только поэты, подобно Пиндару, но и философы подчинялись его обаянию. Великий Пифагор сделал орфизм центральным учением своего «ордена». И через пифагорейцев, и независимо от них подпал орфизму и Платон; правда, в специально догматической части своего учения он не делает ему уступок, но в тех фантастических «мифах», которыми он украсил своего «Горгия», «Федона» и в особенности последнюю книгу «Государства», сказывается в сильнейшей степени влияние орфической эсхатологии. И оно им не ограничилось: отчасти через широкое русло платоновской философии, но более посредством подземных струй, лишь ныне отчасти раскрываемых, она вливается и в христианство. Церковь иногда старалась воздвигнуть против нее плотину Евангелия, – иногда же и нет, находя, что те или другие частности (например, учение о чистилище) не противоречат ему и даже, пожалуй, им рекомендуются. Как бы то ни было, орфизм в значительной степени скрасил христианские представления о загробном мире: без Орфея и Данте немыслим.
Из прочих отраслей земледельческого труда древоводство вообще было посвящено тому же Дионису как «Дендриту», богу приливающих весенних сил; но маслину афинянин посвятил своей богине-покровительнице, Палладе Афине. Она ведь ее подарила своему народу в тот знаменательный день, который решил его участь. Посейдон, желая показать свою силу, ударом трезубца извлек источник морской воды из скалы Акрополя; но Паллада показала людям, что не сила, а благость – высшее проявление божественности; по ее мановению там же выросла бессмертная маслина, почтенная прародительница вековых маслин в долине Кефиса. Почтенны, впрочем, и они: их зовут «мориями», т. е. древами рока, ибо рок настигает того, кто коснется такого дерева святотатственной рукой.
Спартанцы соблюли этот завет в Пелопоннесскую войну: как люди благочестивые, они не тронули священных морий Паллады. Впрочем, не удивительно, что в Афинах культ Паллады как богини-покровительницы всего государства затмил ее культ как покровительницы маслины: на роскошном празднике Панафиней оливковое масло играет роль только приза победителям в состязаниях, которым государство дарило в красивых глиняных амфорах, тоже афинского производства, с символическим изображением и надписью «Я – с афинских состязаний» – на вечную память.
Палладе же был посвящен и труд ремесленника в его полном объеме – на то она была Афиной-Эрганой («ремесленницей»), имела как таковая свою ограду на Акрополе перед Парфеноном и свой ежегодный праздник в октябрьское новолуние. Но из всех ремесел одно было ей как богине особенно близким: это было самое выдающееся по художественному совершенству среди женских ткацкое мастерство. Зато на ежегодном празднике Панафиней ей посвящался на Акрополе сотканный лучшими афинскими мастерицами пеплос, и его передача в храм Афины была центральным актом всего торжества.
Из других ремесел она особенно опекала гончарное, гордость Аттики. Зато в кузнечном ремесле Паллада имела товарища: искусным кузнецом считался тот, кого научили этому искусству «Гефест и Паллада Афина». Гефест как бог вулканического огня был тут необходим. Афины особенно его уважали; они воздвигли ему прекрасный храм – вероятно, тот самый, который сохранился поныне и обыкновенно называется «храмом Тесея», – и чествовали его вместе с Палладой ежегодным праздником (Гефестиями и Халкиями, т. е. «праздником кузнецов») в конце октября, перед наступлением зимы, когда было особенно уместно вспомнить о благодетельной силе огня. Впрочем, богом огня был для эллинов также их благодетель Прометей; и он по праву говорит про себя в одноименной трагедии Эсхила:
От Прометея все ремесла людям.
Это не повело к расколу: афиняне почитали обоих, и притом схожим образом. Центром праздников обоих богов огня был ночной факельный бег.
Торговля, как в известном смысле и поныне, имела своим покровителем Гермеса: бог-странник, знаменитый жезл которого – керикейон, жезл со змейками – обеспечивает странникам безопасность на больших дорогах, естественно призывался и владельцами торговых караванов. Отсюда, однако, значение Гермеса распространилось в двух направлениях. Вообще торговля распадалась у древних на две отрасли: во-первых, на крупную ввозную и вывозную (εμπορικε) и, во-вторых, на мелочную на местах (καπελίκε): первая была в почете, вторая не особенно. Покровительство Гермеса также и второй с ее органическим мошенничеством не могло не уронить значения самого бога; во всем своем величии он являлся как покровитель первой, соединенной с опасностью для жизни, притом не только в сухопутной, но и в морской ветви. И здесь нужен был Гермес как оплот против пиратов; но все же чаще приходилось торговцу-мореходу подвергаться опасности со стороны самого моря – и поэтому усердно молиться всем его божествам, о которых была речь выше.

А так как благодаря устроению эллинской земли морская торговля была много значительнее сухопутной, то работа торговца почти совпадала с работой судовщика. Ее важность была огромна в Элладе: «Труды и дни» Гесиода ограничивают свою тему земледелием и судовым промыслом. И равным образом в системе греческих праздников мореходство занимает следующее по значению место непосредственно после земледелия. Понятно, что самым удобным временем для праздников мореходства было начало и конец сезона, дни непосредственно после весенних бурь и перед осенними. В Афинах это были Дельфинии в начале апреля и Пианопсии в октябре: оба эти праздника были поставлены в красивую связь со знаменательным для города Паллады, хотя и не торговым плаванием – а именно с плаванием Тесея и обеих его обреченных Минотавру седьмиц юношей и девушек на остров Крит. С трепетом провожали их отцы и матери, с трепетом ждали их возвращения – понятно, что обрядность обоих праздников сохранила память об этих чувствах.
После ноябрьского ненастья наступала тихая, ясная погода, во время которой труженики Посейдона могли вернуться к своему промыслу и привести домой отрезанные бурей в чужих гаванях суда. И греческая религия природы не затруднилась объяснить это странное явление. Дело в том, что в это время священная птица морского бога, алкиона, высиживает своих детенышей в своих плавучих гнездах – почему эта птица и поныне называется по-русски «зимородком»; так вот ради нее Посейдон и сглаживает своим трезубцем морские волны, чтобы они не заливали надежды его любимицы. Отсюда красивая греческая притча об «алкиониных днях» как о затишье после бури; отсюда также и греческое имя декабря – посейдеон.
Возвращаясь, однако, к Дельфиниям и Пианопсиям, может показаться странным, что эти два главных праздника мореходства посвящены не столько Посейдону или Гермесу, сколько богу, ничего общего как будто не имеющему с торговлей и морем, – Аполлону. Это, несомненно, стоит в связи с тем, что весь цикл праздников, как мы видели, был установлен греческими общинами при содействии и с благословения Дельф; вполне понятно, что их жреческая коллегия отвела своему богу первенствующее место во всем цикле. Это сказывается в особенности в обрядности только что упомянутых Пианопсий. Они были не только праздником завершения мореходства: совпадая с концом также и земледельческих работ, они были самым значительным праздником труда вообще. И первое место в их обрядности занимало нечто поразительное по своей осмысленности: в торжественной процессии миловидный мальчик, оба родителя которого были живы (αμπηιτηαλεσ), нес масличную ветвь, увешанную плодами, булочками, кувшинчиками с елеем, медом и вином, одним словом, дарами и Деметры, и Диониса, и Паллады; это была «иресиона». И нес он ее к храму Аполлона как хозяина праздника, как бога труда. При этом участники шествия исполняли веселые песни.

В тот же день и в частных хозяйствах происходили свои приношения иресионы – и, конечно, здесь-то и зародился этот обряд, на почве религии Деметры, а не Аполлона. Иресиона прикреплялась к стене дома, которому она служила охраной до следующего урожая; что с ней делали потом, мы не знаем, но есть основание предполагать, что ее с молитвой сжигали на домашнем очаге.
Мы говорили до сих пор главным образом о физическом труде; само собой разумеется, однако, что и умственный имел в Элладе свое религиозное освящение. Вначале его главным проявлением и как бы совокупностью была поэзия – точнее говоря, раз мы на греческой почве, хорея, т. е. соединение поэзии, музыки и пляски, триединая зародышевая ячейка позднейших обособленных искусств.
Афиняне гордились тем, что именно чистота их горного воздуха приспособляет их к умственному труду, к поэзии: там, на высоких склонах, проясняется ум, окрыляется душа, черпается творческое вдохновение. Его богини поэтому – горные нимфы; «нимфолептами» называют и прорицателей, получивших свой вещий дар от самих дочерей вещей природы. Горных нимф мы называем «ореадами» (от οροσ «гора»); но как вдохновительницы поэтов они удержали более древнее имя, родственное с латинским mons – имя муз. Имела и Аттика свой «холм муз», здесь, по местному преданию, они даже родились как дочери Гармонии; но это предание не могло соперничать с более старинными, освященными именами Гомера и Гесиода, согласно которым музы, дочери Мнемосины (Памяти), жили либо на Олимпе (Гомер), либо на Геликоне (Гесиод).
Музы покровительствовали всему умственному труду человека – αμυσοσ называли того, кто к нему был неспособен: «да не доведется мне жить среди амусии», – молился некогда Еврипид. Они покровительствовали человеку с первых же неуверенных шагов ребенка на его поприще, с уроков грамоты: в классной комнате стоял обязательно кумир муз, со своим свитком или складнем в руках они были в глазах малыша как бы образцом того трудного искусства, которому его обучали. И неудивительно, что свое первое достижение он посвящал именно музам, что он первым делом учился склонять священное имя: Μυσα, Μυσεσ в греческой грамматике, Musa, Musae в латинской были примерами «первого склонения».




























