Текст книги "Одинокая птица"
Автор книги: Киоко Мори
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
– Птичке повезло, что вы ее обнаружили. Если бы не вы, она бы умерла от истощения.
Потом припарковала машину и выключила двигатель.
– Помочь вам донести вещи?
– Нет, спасибо, – быстро отреагировала я. Не хватает только, чтобы она наткнулась на бабушку и услышала ее истошные вопли.
– Хорошо. Значит, жду вас через неделю. В случае чего звоните.
– Договорились.
Взяв сумку с птицей, сачок и пакет, я открыла дверцу пикапа.
– Послушайте, – сказала доктор, – я действительно рада нашему знакомству.
– Спасибо.
В ответ надо было произнести что-нибудь аналогичное, типа «мне тоже приятно было познакомиться», но машина уже отъехала. Посмотрев ей вслед, я направилась домой. От предвкушения встречи с бабушкой меня слегка затошнило.
Бабушка оказалась в прихожей – орудовала шваброй. Такое впечатление, что ее темно-коричневое кимоно сшито из опавших листьев. Да и сама она напоминает иссохшее деревце – тощая, костлявая, морщинистая. Почему же я так боюсь ее? Она гораздо ниже меня, и мой взгляд упирается прямо в ее макушку, в венчик ломких и тонких волос стального цвета. Но возникает ощущение, что это она грозно возвышается надо мной, будто осадная башня. И я заранее начинаю трусить, как в свое время трусила моя мать.
– Где ты пропадала? – резко бросает она.
– Ходила к доктору Мидзутани, она живет на холме.
Я стараюсь произносить слова как можно отчетливей, не то она снова придерется: мол, бормочу что-то под нос.
Но бабушку уже не интересует, где я была и что делала. Она уставилась на сумку с птицей и сачок.
– Я нашла раненую птицу, отнесла ее к доктору, а та вернула ее мне, чтобы я за ней ухаживала. Это свиристель. Поживет неделю в моей комнате.
Бабушка пока не срывается на крик – держит паузу, сверля меня ледяным взглядом. Ту же тактику использовала она при разборках с матерью. Вот и сейчас напряжение нарастает. Бабушка хочет, чтобы страх охватил меня заранее, до того как она произнесет первые слова. Я с ужасом ждала этого момента, но сейчас чувствую не страх, а скорее ярость. Она думает, я настолько глупа, что не могу разгадать ее убогую тактику? Да и вообще какое ее собачье дело? Почему я должна все объяснять и за все извиняться? Ей все равно не угодишь. Что бы я ни сказала, все будет воспринято в штыки. Уверена: пока я отсутствовала, бабушка рисовала в своем воображении мерзкие картины, где я фигурировала как самая несносная девчонка. Думая обо мне, она всегда предполагает худшее. Так же было и с матерью. Чудовищная несправедливость! Нет, нечего умасливать ее по каждому ничтожному поводу. В конце концов, это мой дом, и в своей комнате я вправе делать, что захочу.
Сделав глубокий вдох, чтобы голос звучал твердо, я заявляю:
– Птица будет жить в моей комнате. Тебе она ничуть не помешает. Ты ее вообще не увидишь, если, конечно, не станешь ко мне соваться.
Бабушка открыла было рот, но передумала и плотно сомкнула челюсти. Я чувствую, как шевелятся ее мыслишки. Думает, что бы такое сказать пообидней. Но я не намерена ждать, пока она сочинит какую-нибудь гадость.
Не говоря ни слова, я пошла наверх, в свою комнату. Думала, что бабушка ринется за мной, но ошиблась. К тому же ей все равно за мной не угнаться: у нее болят колени и спина. На всякий случай я все же прибавила шагу, вошла в свою комнату и закрыла дверь. Сердце билось со страшной силой. Прислушалась к шагам бабушки – нет, по лестнице не поднимается.
Сегодня без ссор, конечно, не обойдется. Может, целая неделя пройдет в мелких стычках, но пока что, хоть на какое-то короткое время, я в безопасности. Я поставила на письменный стол сумку, положила на блюдечко кусочки фруктов, открыла дверцу «птичьего домика» и задвинула внутрь угощение. Птица тотчас же запрыгала к блюдцу и принялась клевать мелко накрошенный виноград. Пока я ходила в ванную за водой, свиристель успел проглотить несколько кусочков. Его клюв, измазанный соком, стал красным. Затем я повесила сумку на крюк под потолком, где раньше висела клетка с канарейками. Бабушка слишком стара, чтобы влезать на стул. И даже если влезет, потеряет равновесие, поэтому птица в безопасности. Будет смотреть на нее издали с ненавистью, словно старая злобная кошка.
На моем дубовом комоде тикают часы в форме совы. Их подарила мне мама на день рождения, когда мне исполнилось семь лет. После этого я и научилась определять точное время. Желтые глаза совы бегают туда-сюда, в такт секундам, и каждый час сова ухает столько раз, сколько положено. Мы с мамой всегда при этих криках смеялись. Пока я объяснялась с бабушкой, сова проухала одиннадцать раз. Времени на сочинение остается маю. Через два часа я должна встретиться с друзьями в центре города: собираемся пойти в кино.
Ничего не поделаешь. Достаю новый лист бумаги и принимаюсь писать. Вот что выходит из-под моего пера:
«Каким был в 1975 году старшеклассник средней школы? – на этот вопрос я не берусь ответить. Он слишком общий. Расскажу лучше о себе. Моя семья абсолютно не похожа на другие, обычные семьи, поэтому и я отличаюсь от остальных девочек моей школы…»
Пока я излагаю свои невеселые мысли, свиристель принимается тонко попискивать, звук напоминает отдаленный вибрирующий шелест.
Поздним летом и осенью так трещат где-то вдалеке сверчки. Под это странное пение мне вспоминается лужайка за домом дедушки Курихары. поросшая пампасной травой. Давным-давно, задолго до того как на нашу семью навалились беды, я часто гуляла там августовскими днями, держась за руки с мамой и дедушкой. Внизу, в траве. трещали сверчки, а наверху, на деревьях, – цикады. Мы распугивали зеленых кузнечиков, и они выскакивали из травы, раскрывая радужные крылья и делая огромные плавные прыжки.
«Прислушайся», – шептала мама.
Крылья кузнечиков тоненько звенели. Затаив дыхание, я слушала удивительные голоса природы – свист ветра, пение сверчков и цикад. Прыжки кузнечиков напоминали неторопливо бегущие волны. Блаженство и покой!
Может быть, в 2000 году нам с мамой доведется опять пройтись по той лужайке и послушать звон кузнечиков. Мне тогда будет почти столько же лет, сколько маме сейчас, а она достигнет возраста покойной бабушки Курихара. Может, к тому времени я уже не буду ни скучать по ней, ни сердиться. В далеком будущем наше сегодня превратится в грустные воспоминания о прошлом. И мы станем рассказывать о нем, как рассказывают сегодня старики о войне, вспоминая страшные бомбардировки и голод.
Когда я была маленькой и расстраивалась по пустякам, мама с улыбкой утешала меня: «Когда-нибудь вспомнишь про этот случай и посмеешься». И еще она часто говорила: «Тяжелые времена не могут длиться вечно». Предназначались эти слова мне, но, думается, мама имела в виду и свои проблемы. Да, может, в 2000 году мы обе посмеемся. Все возможно на этом свете. За двадцать пять лет произойдет очень много и плохого и хорошего. Но думать о будущем мне сейчас не хочется. Мне интересней мое прошлое. Все бы отдала за то, чтобы вернуться в детство, на нашу лужайку, увидеть маму и бабушку и услышать пение сверчков.
Глава 3. По горной тропе
Я еще только поднималась по лестнице в доме Като, как услышала, что они о чем-то горячо спорят. Увидев, как я захожу в кухню, госпожа Като вскочила со стула.
– Хочешь чаю? – Голос ее прозвучал неестественно весело, а вымученная улыбка получилась чересчур приветливой.
Не успела я ответить, как она зажгла плиту и насыпала в маленький чайник заварку. Откинув с квадратного лица короткие седеющие волосы, она одарила меня еще одной улыбкой. Пастор Като, поставив на стол миску с рисом, рассеянно кивнул мне и снова принялся за еду, вылавливая палочками из мисо морские водоросли вакаме. Кийоши явно избегал моего взгляда. Перед ним на тарелке лежали три остывших тоста, к которым он, судя по всему, не притронулся. На нем синие джинсы и коричневая майка-футболка с короткими рукавами – сувенир, привезенный прошлым летом из лагеря юных христиан на острове Сикоку. Кийоши тогда решил, что он обрел веру в Бога и должен пройти обряд конфирмации. На этой майке спереди нарисована высокая гора, испещренная следами человеческих ног, на спине написано разноцветными буквами: «Возрадуемся!», а ниже, белым шрифтом – цитата из Нового Завета.
Когда я потянулась за чашкой, предложенной госпожой Като, Кийоши резко вскочил. Ножки его стула с визгом проехали по полу. Через секунду его шаги стихли в конце коридора – он прошел в свою комнату и плотно притворил за собой дверь.
– Ну, как дела в школе? – спросил пастор, когда я опустилась на стул, на котором только что сидел Кийоши. Очки для чтения священник сдвинул на кончик носа, чтобы лучше разглядеть меня. Он довольно высок, но нескладен. Одет в простую белую рубашку и мешковатые коричневые брюки. Выглядит пастор гораздо старше моего отца. Круглая проплешина на его макушке с каждым годом заметно увеличивается.
– Сейчас каникулы, – ответила я, удивившись, как он не может запомнить, что у нас учебный год заканчивается раньше, чем в муниципальных школах. – Вчера был последний урок. Правда, мне нужно еще сдать конкурсное сочинение. Учительница позволила мне принести его через несколько дней.
– Уверена, она не пожалеет о том, что дала тебе поблажку. Сочинение ты напишешь прекрасное, – вмешалась в наш диалог госпожа Като.
– Не знаю. Идет с трудом. Вчера наконец закончила, но мне оно не нравится.
– Ты чересчур требовательна к себе, – нахмурилась госпожа Като. В этом она упрекала и мою мать. «Чи, – обращалась она к ней по имени (а это имя означает „Одаренная мудростью“), – ты слишком самокритична. Нельзя все время пилить себя».
– Кстати, мама не прислала вам письмо для меня? – спросила я и мгновенно, по выражению лица госпожи Като, узнала ответ.
– Пока нет, – натужно улыбнулась она. – Но уверена, письмо скоро придет.
Мама уехала в январе и с тех пор написала мне всего три раза. Первое письмо – сплошные извинения. Просила прощение за то, что уехала, за то, что до последнего дня утаивала от меня свои планы. Сообщила, что очень хочет повидаться со мной или хотя бы поговорить по телефону. «Ужасно скучаю по тебе, – писала она, – но мой отъезд – единственный реальный выход из сложившейся ситуации. Иначе мои дни были бы сочтены и мы бы расстались уже навсегда. Мы с твоим отцом сделали друг друга глубоко несчастными людьми. Я не могла оставаться в его доме, поскольку не выношу атмосферы лжи и фальши. Вдобавок мы постоянно ругались. Не осталось ни любви, ни просто добрых чувств. Хотя наш брак не был освящен христианской церковью (отец – человек неверующий), я знаю, что Бог не пожелал бы ни одной семье подобного союза. Мыс госпожой Като целый год обсуждали, как следует поступить. Вместе молились, прося помощи у Бога. Я советовалась с пастором Като. Он тоже молился за меня. В конце концов и пастор, и его жена, моя ближайшая подруга, согласились с моим решением. Бог простит меня, а тебя будет хранить от всяких бед. Конечно, не видеть тебя – это худшее из наказаний. Но, дорогая Мегуми, у нас все еще впереди. Семь лет пролетят быстро. Постараемся же мужественно пережить эти трудные для нас времена. И, хотя мы в разлуке, я денно и нощно буду думать о тебе. Прости меня, пожалуйста, за отъезд и за ложь (я имею в виду мое обещание вернуться весной)».
В этом письме мать впервые за долгое время была более или менее искренна. По крайней мере призналась, что замужество принесло ей несчастье, и не скрывала, что нас ожидают трудные времена. Прочитав письмо, я не почувствовала облегчения, но все же у меня возникло желание простить ее. Разумеется, я тут же ответила ей, написала, что все понимаю, что постараюсь собрать все силы, чтобы пережить тяжелые годы. Однако сейчас мое настроение несколько изменилось. В следующих двух письмах мать снова принялась за старое: опять стала уверять, что никакой драмы в нашей жизни не произошло. Сообщала о погоде, о делах в мастерской дедушки, о соседях – короче говоря, будто уехала на отдых и пишет о местных новостях. Ни следа грусти или раскаяния. Дежурные фразы. Все равно что госпожа Като, которая протягивает мне с приветливой улыбкой чашку чаю, хотя пару минут назад пастор и Кийоши вынуждены были прервать яростную перепалку на религиозную тему.
До прошлого года они ругались потому, что Кийоши не верил ни в бога, ни в черта. Теперь же они орут друг на друга по иной причине: Кийоши считает религиозные убеждения отца поверхностными и формальными. А в глазах пастора его сын – какой-то средневековый фанатик, не прощающий братьям во Христе ни малейших отступлений от библейских заповедей. Окажись я на месте госпожи Като, меня бы давно стошнило от этих бесконечных богословских споров. Но зачем утаивать семейные раздоры?
Мы с Кийоши давно подметили: наши матери любят приукрашивать жизнь своих семейств, представлять ее в розовом свете. А ведь эти женщины воспитаны в духе христианской морали. Значит, для них должна быть дороже истина, а не видимость.
Я медленно потягиваю чай, прислушиваясь, не долетит ли какой-нибудь шум из комнаты Кийоши? Что он там делает? Раньше, когда родители его доводили, он врубал на полную мощность рок-музыку. Сейчас затаивается, как мышь. Пастор Като взял утреннюю газету и принялся ее просматривать, предоставив жене убирать со стола. Вообще-то он не безрукий, умеет, например, готовить, но, когда жена дома, не удосужится ни налить себе чаю, ни вымыть блюдце. Покончив с грязной посудой, госпожа Като села допивать чай. Долгое время мы все хранили молчание.
– Пожалуй, пойду, – вымолвила я наконец.
– Может, хочешь поесть? – спросила госпожа Като.
– Нет, спасибо.
Я поставила свою чашку в раковину, а несъеденные тосты Кийоши решила со стола не убирать.
– Увидимся завтра в церкви, – сказал пастор.
– Конечно. Благодарю за чай, госпожа Като.
Из комнаты Кийоши не доносится ни звука.
Может, постучать ему в дверь? Нет, не стоит. Он тоже хорош. Я пришла, а он смылся. Не слишком вежливо по отношению ко мне. Я, что ли, виновата в его проблемах? И не я, а госпожа Като начала разыгрывать сцену семейной идиллии.
Сбежав вниз по ступенькам, я очутилась в пустом церковном дворе. Сегодня тихо, ветра нет. Под раскидистым кленом стоят трое качелей. Доски, замершие в неподвижном воздухе, выглядят, как цепочка минусов.
По дороге домой я размышляла, почему мать так долго не пишет. В письме, отправленном неделю назад, я спросила ее, можно ли раз в неделю звонить ей из дома Като. «Конечно, отец запретил мне с тобой разговаривать, – писала я, – но он запретил и переписываться с тобой. Однако ж ты согласилась на переписку через Като. Значит, и позвонить от них можно. В этом ничего дурного нет. Я вообще против дурацких отцовских запретов. В данном случае маленькие хитрости не делают нас лжецами. Даже пастор Като, служитель Бога, не возражает, чтобы ты присылала письма для меня на его адрес».
Сейчас я сожалею об этом письме. Оно могло спугнуть мать. Не надо было напоминать ей лишний раз о том, что, договорившись о тайной переписке, мы уже поступили нечестно по отношению к отцу. Не дай бог, она заново все обмозгует и перестанет мне писать. Может, именно в эту минуту она мучается над последним письмом, терзается сомнениями и никак не может набраться мужества и найти нужные слова?
Даже представить себе не могу, что больше не получу от нее весточки. Пусть хоть двадцать писем пришлет – таких, что меня раздражают: гладкие, лживые послания. Лишь бы давала о себе знать, а я уж как-нибудь прочту между строк. Да и вообще я человек отходчивый. Помню, когда училась в начальной школе, бывало, подерешься с подружкой и, когда нас расцепят, выпалишь ей: «С сегодняшнего дня я с тобой не разговариваю!» Она в ответ – то же самое. А через пару часов – снова не разлей-вода. С матерью ситуация похожая. Как бы я ни сердилась на нее, я ни в коем случае не желаю прекращать нашу переписку.
Дрожа от холода, я подняла воротник темно-красной куртки, сшитой матерью. В горшках, выставленных в окнах домов, цвели анютины глазки, весенние хризантемы, желтые маргаритки. В моем доме цветов больше нет. Бабушка Шимидзу, впрочем, привезла с собой из Токио деревца-бонсай – три карликовые сосны с искалеченными корнями. Держит их на низком столике в своей комнате и раз в месяц стрижет, заглядывая в руководство по выращиванию этих уродцев. Деревце-бонсай напоминает мне человека, в которого так боялась превратиться мама – не по годам ветхого, скрюченного, вечно брюзжащего и глубоко несчастного. Должна признаться, если бы я представила свое будущее именно таким, то тоже сбежала бы из дому. Точно так же, как моя мать.
Отец сидит на кухне, завтракает. Сегодняшнее меню – суп мисо, рис и соленая рыба. На нем темно-синий спортивный костюм, в котором он на заднем дворе играет сам с собой в гольф. Вчера поздно вечером он вернулся из Хиросимы и пока что здесь: нужно ведь передохнуть и переодеться. Интересно, надолго ли он у нас задержится?
Как и пастор Като, отец просматривает утреннюю газету. Правда, в отличие от пастора, он читает без очков да и вообще выглядит моложе. Его черные волосы по-прежнему густые и блестят как вороново крыло. Цепкие горящие глаза, лицо резко очерчено. Он высок и хорошо сложен. Мне часто говорили:
– Повезло тебе. Твои родители – на редкость красивая пара. В кого из них ни пойдешь, в любом случае будешь привлекательной девушкой.
Но я так не думала. Мне всегда казалось, что мать, с ее овальным лицом и огромными глазами, намного красивее отца.
Бабушка Шимидзу кашляет, но помалкивает. Она уже позавтракала. По утрам встает, когда еще нет шести, и съедает маленькую миску риса – больше ничего. А сейчас, одетая в серое кимоно, она суетится на кухне, то и дело подливая сыну чай.
– Хорошо прогулялась? – спрашивает отец, на секунду оторвавшись от газеты.
– Да. Сегодня тепло. Я спустилась к реке.
До чего же легко можно обманывать отца, плести ему небылицы. При этом я не чувствую угрызений совести, что меня, впрочем, расстраивает. Самое интересное – врать кому-либо другому мне было бы труднее, и совесть бы меня мучила.
– Так ты решила, как проведешь весенние каникулы? – спрашивает отец, отложив газету, и на его лице появляется фирменная натянутая улыбка, означающая: «А теперь нам надо серьезно поговорить».
– Даже не знаю.
Я стараюсь сохранить спокойное выражение лица, но при мысли о предстоящих каникулах мне становится нехорошо. Все мои подруги разъедутся вместе с матерями, братьями и сестрами. В большинстве случаев отправятся погостить у родственников по материнской линии. А мне что делать? Слоняться по улицам в одиночестве? Или сидеть дома как сыч?
– Мегуми лучше бы позаниматься, – вклинивается бабушка. – Ей нужно подумать о переходе в муниципальную школу – если не в этом апреле, то в следующем году.
Я сжала кулаки так, что ногти впились в ладони.
– Впрочем, и в этом году еще не поздно оформить перевод, – продолжает гнуть свое бабушка. – Чем скорее, тем лучше. В ее школе не имеют понятия о том, что такое дисциплина. В муниципальных школах учебная нагрузка гораздо больше, регулярно проводятся тесты. А окончив свою школу, Мегуми может и не поступить в колледж. Разве только в какой-нибудь захудалый. А уж университета ей не видать как своих ушей.
– Колледж при нашей академии далеко не захудалый.
– Мне лучше знать. Короче говоря, переходишь в муниципальную школу и набираешься ума, чтобы поступить в университет, по примеру отца.
Отец нервно зашуршал газетой.
– Мама, у нас впереди достаточно времени, чтобы решить этот вопрос. Зачем обсуждать его сегодня утром?
Отец незаметно кивнул мне, как бы говоря: «Ты ведь хорошо знаешь свою бабушку. Пусть выговорится».
Мне захотелось выскочить из кухни. Почему же он не скажет ни слова в мою защиту? Ведь я вынуждена терпеть бабушку по его вине. Если бы не его похождения, мать была бы сейчас здесь, со мной. Даже когда она уехала, не обязательно было вызывать бабушку. Сам бы мог за мной присматривать и что-то делать по дому. Но ему же необходимо мотаться чуть ли не каждый день в Хиросиму. И даже на то, чтобы сейчас за меня заступиться, у него духу не хватает.
Вытянув тощую шею, бабушка самодовольно ухмыляется. Она, как и я, знает, что отец не будет ей перечить. Помощи от него никакой. Он может хоть совсем переехать в Хиросиму – все равно толку от него нет. Приходится защищаться самой.
– Я больше не желаю ничего слышать по поводу моей школы, – заявляю я ледяным, как мне кажется, тоном. – Никуда не буду переходить, и ты меня не заставишь.
Бабушка Шимидзу, поджав губы, слегка наклонила голову вбок. Сейчас она похожа на коварную старую ведьму из сказки, которую мне читала в детстве мать.
– А с какой стати отцу платить большие деньги за твое обучение в частной школе? Не он надумал отдавать тебя в эту академию.
– Правильно, это идея мамы. Но не только ее. Мне самой там нравится, и среднюю школу я окончу в академии.
Я стараюсь говорить спокойно, но голос у меня дрожит. Бабушку не переспоришь. Она знает, как надавить на собеседника, выбить у него почву из-под ног, чтобы он поверил в ее правоту. Она вполне может убедить отца в том, что платить за мое обучение – пустая трата денег. И я попаду в муниципальную школу, буду ходить в синей форме и сдавать вечные экзамены, вместо того чтобы изучать живопись и каллиграфию.
Отложив газету, отец преувеличенно тяжело вздохнул.
– Я работаю каждый день допоздна. Хоть в субботу можно мне отдохнуть? – Он изображает на лице улыбку. – Спокойно обсудим этот вопрос в другой раз.
Губы у него тонкие, и, когда он улыбается, его рот превращается в узкий, изогнутый шов. Мне сразу вспоминаются их ссоры с матерью. Доведя ее в очередной раз до слез, он уходил из дома и возвращался с подарком для меня – коробочкой печенья, бусами или игрушкой. И вручал подарок все с той же недоброй улыбкой. Затем я бежала к матери, а он снова куда-то исчезал.
– Нет, мы не будем обсуждать этот вопрос в другой раз и вообще никогда не будем! – завопила я, обращаясь уже к отцу. – Ни в какую другую школу я ходить не стану!
С этими словами я выскочила в коридор. За моей спиной, на кухне, бабушка открыла кран с горячей водой. Поднимаясь к себе в комнату, я представила, как бабушка, прищурившись, внимательно разглядывает наполненную дымящимся кипятком мойку, пересчитывая убитых микробов.
Свиристель сидит на ветке персикового дерева, служащей ему жердочкой, и по-прежнему трещит, как сверчок. Он съел половину из тех фруктов и ягод, что я ему положила ранним утром. Пораненная лапка заживает. Хотя на ней недостает одного когтя, она почти так же цепко обхватывает ветку, что и здоровая. Когда я три дня назад приладила в сумке эту ветку, свиристель тут же уселся на нее, а потом склевал все почки и цветы. Кое-что съел, а остальное выплюнул. Теперь он чистит о персиковую кору клюв, будто точит нож.
Пора снова показать его доктору. Сняв сумку с крюка, я вышла из дома через переднюю дверь, не попрощавшись с родственничками.
– Птичка выглядит просто прекрасно, – сказала доктор Мидзутани, заглянув в сумку. – Можно выпустить ее на волю.
– И с ней все будет хорошо?
Открыв сумку, доктор одним ловким движением извлекла из нее свиристеля. Перевернув его вверх грудкой, осмотрела лапку и удовлетворенно кивнула. Затем вернула птицу на место и пояснила:
– Лапка почти зажила. Если бы она ее поджимала или волочила, я бы попросила вас подержать ее у себя еще неделю. И пришлось бы сделать ей специальную повязку, чтобы когти находились в правильном положении. Но, как видите, этого не понадобилось. А она у вас летала?
Я кивнула.
– Немножко полетала по комнате, а потом села на подоконник и стала долбить его клювом.
– Бабушка не возражала?
– Ей не обязательно вмешиваться в мои дела.
Доктор понимающе улыбнулась.
– И как летает наш пациент?
– Очень быстро. Иногда зависает в воздухе и потом меняет направление или пикирует вниз. В общем, фигуры высшего пилотажа.
– Тогда он снова готов к самостоятельной жизни. Рада, что не нужно держать его еще неделю. Свиристели скоро улетят в Сибирь.
– В Сибирь? В такую даль?
Усевшись на персиковую ветку, птица стала чистить перышки. Страшно даже подумать, сколько взмахов крыльями придется ей сделать, чтобы пересечь Японское море.
– Для перелетных птиц это не расстояние, – успокоила меня доктор, угадав мои опасения. – Кстати, свиристели выводят птенцов в Сибири. Так что нашей птичке дорога эта знакома. Вот только нужно какое-то время, чтобы она нашла здесь своих сородичей. Птицы мигрируют стаями, а не в одиночку.
Стая стаей, но лететь-то над океаном. Ни поесть, ни передохнуть…
– Я никогда не держу у себя птиц дольше, чем необходимо, – продолжала доктор. – Особенно если они отбились от стаи. В одиночестве они на воле долго не протянут.
– Почему?
– Они теряют интерес к жизни. За вашу птицу я не слишком волнуюсь: этот свиристель уже взрослый. Через неделю-другую найдет себе компанию. А вот, скажем, птенца воробья или дрозда я бы не отпустила. Оставшись в одиночестве, многие птенцы даже не разевают клюв, чтобы что-нибудь проглотить. Попросту не хотят ни есть, ни вообще жить. Сдаются. Другого объяснения не нахожу.
Свиристель между тем соскочил с ветки и стал клевать дольку дыни. Проглотил несколько кусочков, вернулся на привычное место и снова затянул свою странную песню.
– Вам не грустно расставаться с ним? – участливо спросила доктор.
– Нет. Главное, что он выздоровел. Одна только вещь меня беспокоит.
– Какая?
– Как он найдет других свиристелей?
– А вот прислушайтесь к его песне. Это не просто чириканье. Это зов, условный сигнал.
Так птицы и находят друг друга. Сначала попоют, потом прислушаются и, может, услышат ответ. К тому же мы отвезем его туда, куда обычно слетаются свиристели. Я знаю такое место.
– Мне хотелось бы поехать с вами.
– Конечно! Вы ведь его выходили. Значит, вам и на волю его выпускать.
Я шагаю вслед за доктором Мидзутани по узкой тропинке, проложенной через лес, окаймляющий город с севера. Мыс мамой часто здесь бродили. С тех пор как она уехала, я, конечно, здесь не бывала. Под ногами – грязь и гравий. В воздухе пахнет сосновыми иглами, мхом, корой кедра, прошлогодними листьями. Наш свиристель смирно сидит в сумке, глядя строго вперед.
– Вот здесь, – сказала доктор, когда мы очутились на небольшой поляне.
Я поставила сумку с птицей на землю.
– Видите? – указала она на десяток виргинских черемух, растущих метрах в двадцати от нас. Листья на них еще не распустились. С голых ветвей свешиваются черные колокольчики прошлогодних ягод. – Свиристели – прирожденные кочевники. Никогда не угадаешь, где они будут обитать сегодня. Прилетают неизвестно откуда, все съедают и тут же исчезают. Но здесь я их вижу каждую весну: они любят эти засохшие ягоды. Скоро снова прилетят.
– Вы уверены?
– Поверьте мне, я здешние леса знаю как свои пять пальцев. Брожу здесь часами. Наверное, смогу отличить каждую птицу, которая залетала сюда в последние пять лет. В любом случае, ваш пациент в этих местах не новичок. Тоже порхал среди кустов, но зачем-то спустился в город и попал в переделку.
– Ну, хорошо. Я готова.
Доктор поставила сумку на плоский камень, лежащий у тропы.
– Итак, действуйте. Откройте дверцу – пусть летит.
Открыла. Птица наклонила головку набок, словно взвешивая все за и против. Но раздумывала она недолго. Через несколько секунд свиристель вылетел из сумки и устремился прямо к виргинским черемухам. Какое-то время перепархивал с ветки на ветку, а затем исчез в кроне кедра. Мы двинулись в обратный путь. Я шагала впереди, размахивая пустой сумкой.
Тропа вскоре расширилась, и доктор Мидзутани, поравнявшись со мной, положила руку мне на плечо.
– Молодец! Вы оказались настоящей целительницей. – Немного помолчав, она добавила: – Забыла сказать: мой отец вас знает.
– Странно. Я его раньше никогда не видела.
– Это, так сказать, заочное знакомство. Прошлым летом вас наградили почетным дипломом за сочинение на антивоенную тему. Не правда ли?
– А, вы имеете в виду конкурс, который проводил городской муниципалитет?
– Да, конкурс на лучшее сочинение. А мой отец был одним из трех членов жюри. Ваше сочинение ему так понравилось, что он запомнил ваше имя и фамилию. Но когда сообразил, что это именно вы, вы уже ушли. Стареет, к сожалению. Он говорил, что вы писали о своем дяде.
– Даже это запомнил?
– Представьте себе, да. Ваше сочинение настолько его тронуло, что он хотел присудить вам первую премию. Остальные члены жюри тоже вас похвалили, но отдали предпочтение работам, посвященным большой политике. Отец даже разругался с коллегами, пытался доказать им, что ваше сочинение лучше, сильнее, поскольку в нем нет общих слов. Мировые проблемы, как он говорит, пропущены через личное восприятие, через человеческие судьбы.
Мы шли через лес, в котором я часто гуляла с матерью. Она знакомила меня с природой, учила названиям птиц и деревьев. Я невольно подумала о ее старшем брате, Сусуму, погибшем во время Второй мировой войны в Маньчжурии.
«Моя мама до сих пор оплакивает своего брата, – писала я в том сочинении. – Когда они последний раз виделись, между ними вспыхнул спор. Мать ненавидела войну, а Сусуму рвался на фронт. Под конец они разругались и расстались очень холодно. К сожалению, мать никогда не сможет с ним помириться. Но больше всего ее огорчает то, что Сусуму погиб не за правое дело».
Вслушиваясь в звук наших шагов, я вспомнила слова матери, сказанные ею, когда мне было тринадцать:
– Японские солдаты в Маньчжурии зверствовали: убивали мирных жителей – детей, женщин, стариков, сжигали целые деревни. И я не возьмусь утверждать, что мой брат был исключением. Вполне возможно, что он убил чью-то сестру, дочь или бабушку. А если сам не убивал, то видел, как это делают другие, и не пытался их остановить. Я не говорю, конечно, что он заслужил смерть, но героем я его тоже считать не могу. Хорошо, что меня не слышат сейчас твои бабушка и дедушка. Они утверждают, что Сусуму – одна из бесчисленных жертв войны, подобно жителям Кобе, погибшим от бомб. Но в Библии сказано: только через истину мы обретем свободу, и я верю в это. Сусуму был солдатом. Он пошел на войну, готовый не только умереть, но и убивать. И с моей стороны делать из своего брата героя или безвинную жертву означало бы оскорбить его память. Впрочем, когда идет война, людей безвинных нет. Даже мы, которые были в тылу, в той или иной степени виноваты. Одни в том, что поддерживали войну, а другие в том, что недостаточно активно протестовали против нее.
В какой-то момент мне захотелось сесть прямо на тропинке и заплакать. Я была несправедлива, считая мать лгуньей. Просто она, как и госпожа Като, хотела, чтобы наша семья выглядела в глазах окружающих благополучной, хотя на самом деле это не так. Она, например, утверждала, что бабушка Шимидзу – добрая женщина. Выдумала историю со своим отъездом, говоря, что должна помочь своему отцу и скоро вернется. Но, думается, это была ложь во спасение. Говоря мне неправду, мать сама хотела верить в нее. Хотела, чтобы и бабушка чудесным образом переменилась и чтобы наше расставание оказалось недолгим. Такую ложь можно простить. Скорее это даже фантазии. В принципе, мать – человек искренний: не выгораживает же она своего погибшего брата. Наоборот, сказала мне всю горькую правду: в Маньчжурии он вполне мог убивать безоружных людей.