355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кей Уайт » По следу северного оленя (СИ) » Текст книги (страница 1)
По следу северного оленя (СИ)
  • Текст добавлен: 2 ноября 2019, 08:35

Текст книги "По следу северного оленя (СИ)"


Автор книги: Кей Уайт


Жанры:

   

Слеш

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Christmas, children, is not a date. It is a state of mind.

– Mary Ellen Chase

У него никогда не имелось особенного багажа за понурыми плечами, а чёрный чемодан на шатких колёсиках как назло казался в тот вечер не просто тяжёлым, неуклюжим и до раздражённого нетерпения раздутым – чемодан этот был попросту неподъёмным. Он скрипел, ворчливо покачивался из стороны в сторону, упрямо цеплялся просевшим днищем за дорожную брусчатку, прилипал к бордюрам и карнизам поднявшимися дыбом застёжками, застревал в ельнике, сброшенном протасканными туда и обратно умирающими зелёными деревьями.

Чёрт поймёшь как и чёрт поймёшь чем набитая поклажа тяготила руку и поднывающее сердце, шаг заплетался в себе самом, норовя оборваться да заплутать, и Мишель Бейкер, запахиваясь в воротник белого дорожного пальто, мрачно сутулился, сводил на переносице аккуратные тёмные брови, прикусывал замёрзшие – сине-алые, будто ягодный джем – губы.

Поздний декабрьский ветер трепал изрядно отросшие волосы, щипал ходящую мурашками кожу, забирался в закоулки ворчливо отворачивающейся души, перевязанной по случаю не празднично-алой, а траурно-серой подарочной ленточкой, не пропускающей за грубую драпировку ни повсеместных рождественских огней, ни вязаных варежек на оленьем меху, ни хлопьев перламутрового снега, ни завлекающего аромата молотого мускатного ореха, приправленного запечённой вместе с яблоками корицей.

Мишель ёжился, протаскивая ношу сквозь напоенные живой вечерней музыкой подземные тоннели. Пинал ту носками сапог на скользких лестницах – песок на тех водился изборчивый, своенравный: на одной ступеньке лежал, на другой – ничего и близко подобного. С трудом протискивался в узкие двери переполненных переходов, отпихивался локтями от беззаботной кутящей толпы, пускающей в синее небо бумажные взрывы грохочущих хлопушек – долгожданный Сочельник обещал нагрянуть через два с половиной часа, и все нормальные люди собирались родными стаями, в то время как ненормальный юнец с яркой внешностью угрюмо, но неотступно продвигался к напитанному моторикой железному зверю, прикорнувшему у причалов притихшего автобусного порта.

Принеси ветра рождения в его жизнь чуть больше недостающей осмысленности – Мишель, наверное, никуда бы не поехал. Не потащился бы он к человеку с насмешливым именем – ладно, фамилией, именем его всё ещё был «Алан» – Кармы, ради пустой, совсем не нужной встречи бесцельно пересекая чужие города и границы. Не вгрызался бы сточенными зубами в насильно запихнутые в глотку вензеля, не заглушал бы тоскливого отчаяния вяло трепыхающегося сердца, что, боязливо заворачиваясь в прянично-шоколадную фольгу, шептало: если Алан и значил что-то, то очень и очень давно. Так давно, что Мишель – с год назад, с три, с пять…? – успел позабыть о тех временах, не оставив при себе ни важных воспоминаний, ни светлых слов. Так давно, что, уже однажды бросив его, человек-Карма опять позволил себе швырнуть на грустную человеческую свалку две горсти проеденных красной ржавчиной дней: так спокойно, будто между ними ничего никогда не случалось, появился веянием новогоднего призрака, поманил смеющимся пальцем, неряшливо потёр переносицу, растянул рот в виноватой улыбке, нашептал, словно глупый обманщик-джин из замусоленной бутылки, три ничего не обещающих обещания, и Бейкер…

Бейкер, заранее прекрасно знающий, что джины ничьих желаний не исполняют – наоборот только отнимают те последние мечты, что спрятались под ноющей ложечкой, – тускло оглянувшись на имеющееся у него абсолютное Ничего и самому же себе наступив на сопротивляющуюся глотку, послушно поплёлся на возвращающий всё по своим местам зов, с тошнотой и обидой на собственную слабость впихивая в багажный отсек пресловутый откормившийся чемодан, вобравший его страшное и повальное…

Всё.

Думающий свои дорожные сны автобус завертел синегривого – за спиной всегда шелестела персональная беспроглядная ночь – юнца беспокойными тревогами, преодолёнными километрами плавно-прощального хода, билетными бумажками, улыбчивой стюардессой с ещё одним насмешливым именем – Жанна, Жанна, кем ты там обожаема, кем желанна в чёртову одинокую ночь чёртового салютующего мира? Ничего не значащими бирками – свои Мишель прикрепил на запястье, чтобы не потерять, – обитыми велюром – красным в чёрный квадрат – сиденьями и бархатными, что усатые конские носы, стенами усыпляющего салона. Кнопками искусственного освещения – каждому личного, отдельного, своего, а всё равно если и освещающего, то в критичной степени всё. Неслышным гулом перемолотого рождественского ветра во включённых на полную мощность кондиционерах – было вообще-то холодно, но декабрь, переодевшись одним из пассажиров, успел прокрасться внутрь, усесться, наколдовать: ветер в итоге продолжал дуть, автобус не слушался, стюардесса извинялась бесплатным горячим чаем и преждевременно предложенными одеялами. Вшитыми в спинки кресел молчаливыми планшетами с фильмотекой самых неудавшихся, жалких, нашумевших и скудоумных блокбастеров за такие же жалкие и скудоумные времена. Дожидающейся в карманном плеере музыкой, летучим вай-фаем, соткавшим с затерявшимся в подкладках пальто айфоном жалкую, но покалывающую кожу нервозную связь: если вибрировал один – вибрировал и другой, и дрожь от чужого наэлектризованного присутствия раз за разом рикошетила пулей по застывающему телу. Тощей ёлочной веткой с небьющимися пластиковыми игрушками, худо-бедно привешенной к потолку, и берегами покачивающегося, медленно отчаливающего жёлтого города ровно за два часа до торжественного рождения ничего не изменившего Спасителя.

Мишель не любил Рождество; особенно даже не помнил, что то где-то и почему-то существовало, разбросав по свету выпотрошенный из овечьей колыбели пуховый снег, и Рождество, следуя закону отторжения, сговорчиво отвечало темноглазому юнцу той же не случившейся взаимностью.

Он, по крайней мере, привык в это верить.

И действительно ведь верил, действительно старался не обнадёживаться и обходить дни чьего-то сердечного веселья невзрачной стороной, пока…

Пока шалый, сумасшедший, рано или поздно приходящий по душу всякого праздник, истинно обывающий не в метеличьих перинах с перечными горошинами, не в разлапистой голубой хвое, не в сусальном блеске гирляндовых оленей, а в сердце и душе самых обыкновенных да простых людей, не швырнул в лицо запруду смеющейся душистой корицы да леденечного порошка с мандариново-мятным семечком.

Пока Рождество – хитрое, каверзное и дурашливо-игривое – не подарило ему его.

🦌

Автобусный салон, отрезанный от проносящегося рядом мира, бережно хранил ту удивительную пустоту, под чарующим присутствием которой начинало казаться, будто остальная планета – она просто взяла да, уснув глубоким столетним сном, по-белоснежкиному умерла. Свершился напророченный кем-то апокалипсис, о котором забыли предупредить в ежевечерних новостях; люди, обернувшись осенними кленовыми листьями грибастой расцветки, не проснулись и случайно задохнулись под шёпотом спустившегося с гор ледникового снега. По земле пробрели, грузно отгремев костяными барабанами, бородатые великаны перевернувшегося Асгарда, Хельхейма и ещё десятка-другого освободившихся скандинавских стран – поросших северным кедром, синим льдом, гложущими подземный камень троллями. Вместе с напевающим колыбельные аквилоном пронеслись над смолкшими пустошами чёрные коты Йоля, пожирающие празднующих человечков в неугодных одеждах красными-красными голодными ртами, задули в ржавые горны исполинские жители затонувшей Гипербореи, обернув кислород и слюдяные волны поблёскивающей в полуночном солнце изящной сосулькой.

Всё, что осталось от прежнего неуёмного мирка – это маленький одинокий автобус, перевалочно колесящий по рытвинам залитых бетоном дорог: жёлтый, приметный в темноте перемигивающимися грустными фарами, а в нём – два водителя в синих фуражках, стюардесса по имени Жанна, сонно завёрнутая в клетчатый плед на сдвинутых вместе передних сидениях. Мишель, занимающий пятое от лобового стекла место – уютно зашторенное занавеской, расползающееся испариной согретого дыханием окна. Причудливый дед в чёрной вязаной шапке с пацифистской нашивкой окрылённого сердца и чёрными округлыми очками на горбящемся носу. Бабулька, постоянно забывающая причитающийся кресельный номер, а оттого перемещающаяся после каждого получасового посещения туалетной комнаты между пустующими номерами двадцать девять, тридцать и отчего-то – сорок три. Ещё где-то там, далеко позади, куда не хотелось ни оборачиваться, ни узнавать, пребывал на вымышленно-перевозном аборигенском острове лоснящийся чернокожий мавританец, обвешанный связкой пахучих бананов и тремя рядами толстенных наушников, и…

Собственно, последний чёрт-те знает кто, волей издевательской судьбы усевшийся не где-то, а прямиком и точнёхонько за спиной у Мишеля.

Этот чёрт-те кто издавал слишком много шума на себя одного, пах безумной смесью из медовой корицы, приправочной гвоздики, острого имбиря и кардамона, присыпанного горькой шоколадной сытью, время от времени лягался – то ли устроиться никак не мог, то ли, как говорится, Бог наградил. Задевал спинку откинутого Бейкером сиденья, постоянно возился-шуршал-возился и один только дьявол знает, что делал ещё, в конце концов практически насильно, хоть и без непосредственного вмешательства, вынудив нелюдимого юношу разбудить клетчатую стюардессу и выкупить у той на грядущую ночь поношенные старые наушники, чтобы обезопасить и сердце и слух оцифровками таких же поношенных старых киношек на экране салонного планшета – что угодно, лишь бы унять клокочущую в грудине злость и забыть про пинающегося идиота.

Мишель, пытаясь успокоиться и забыть, старательно, но не особо втекая в происходящее на экране, крутил по таблице одинаковые фильмы – один за другим, один за другим, лениво вслушиваясь в причудливую акцентирующую фонетику исковерканного вестернским Техасом или простачковой Аризоной английского. Ёжился, кутался в надетый на голое тело колючий пуловер из серой шерсти северного карибу – несмотря на оставленный работать обогрев, он умудрялся подмерзать, терзаясь между «попросить у проводницы этот её клетчатый плед» или «не попросить, оставаясь встречать жестокую зимнюю полночь холодным, зато кому-нибудь вопреки незапятнанно интровертным».

Оголодавшему желудку между тем тоже не хватало чего-нибудь уютного, желудок мученически ферментировался прогорклой кислотой, и если собственный небольшой бумажный пакет, прикорнувший на соседнем сиденье, пах в лучшем случае чёртовым сюрстрёммингом – забродившей сельдью норманнских берегов, потому что порой Мишель напрочь забывал о неудобном свойстве еды портиться от тёплого и временного, – то из-за спины…

Из-за спины долетали какие-то совершенно особенные, определённо измывающиеся запахи не то раскупоренного гречишного мёда, не то поджаренного с кленовым сиропом тростникового сахара, не то и вовсе густейшего вишнёвого какао, сдобренного ложкой верескового варенья.

Сладкой пищи Бейкер не любил, питать к той тёплых чувств не спешил, предпочитая обеды-ужины куда как более простые и без всяких извращённых излишков, заморачиваться которыми просто-напросто ленился, но именно сейчас, сегодня, в этот вот дурной Сочельник, в голодном сонном автобусе, с пресловутой еловой веткой под крышей и безрадостной конечной остановкой, обретающей облик извечно взлохмаченного непутёвого человека – тело обиженно и оскорблённо требовало горячего, печёного, сдобренного сахаром так, чтобы свело разнывшиеся зубы.

Живого.

Настоящего.

Хоть чего-нибудь настоящего в опостылевшей ненастоящей жизни, откуда попросту не отыскать выхода с зажжённым зелёным светофором, Небесный ты Господь.

Давящий на нервы брыкуче-медовый тип за спиной жрал, ёрзал, шебуршился.

Мишель листал изученную вдоль и поперёк фильмотеку, темнел осунувшимся лицом, пил из невидимой и несуществующей купели пустой задыханный воздух и всё беспросветнее раздумывал, что жалкая попытка сорвать на пахучем неудачнике – и один чёрт, что неудачником здесь был и оставался исключительно он один – гложущий изнутри пар – вовсе не такая уж и плохая идея, когда…

Когда этот самый псевдонеудачник, окончательно потерявший стыд, крышу на плечах и всякую пресловутую совесть, вдруг взял да и…

Дёрнул его за прядь забранных в низкий хвост волос.

Случайно или нет – хотя чёрта с два, а не случайно, кто вообще поверит в подобную ерунду? – Мишель не стал даже пытаться разбирать: к бесу разборки, когда внутренняя истерия, накапливающаяся с момента кармического звонка, с какой-то особенной остервенелой радостью возликовала, отыскала спасительную отдушину, всеми десятью когтями ухватилась за подаренный слепой лотереей шанс дать себе волю и выпустить погибающего зверя-клеща, жадно выкачивающего душевную кровь из сочащихся капилляров, сосудов и венозных созвездий бегло-белых сердечных псов.

– Тебе что, жить надоело?! Какого хрена, а?! – взревел, едва справляясь с трясущимся – не думать, только не думать о том, что трясётся он совсем от другого – голосом, Бейкер, хватаясь за окна-сиденья и резким порывом поднимаясь на нетвёрдые ноги. – Какого хрена ты здесь творишь, ублю…

День, как и другие триста шестьдесят четыре злополучных дня до него, снова, вопреки только-только забрезжившим радостям, оказался в корне неудачливым, садистским, дрессирующим убиваться, мучиться, но неизменно терпеть, не скулить, молчать – ну каким ещё мог назваться поганый день, когда единственную возможность не задохнуться и остаться пожить намертво выбила такая же поганая подвесная полка для поганого же барахла, позабыто нависшая над головой?

Врезался Мишель со звенящей силой, с неподдельным искромётным чувством, с отдающейся тошнотой болью, чёрно-алым кружением в глазах, скрипом сомкнувшихся зубов и резкой вспышкой в надруганной макушке, спрессовавшей, если верить терзающим ощущениям, весь несчастный череп разом. Врезался и, не находя сил собрать из завертевшихся вокруг обрывков цельное полотно, так и рухнул обратно на примятое сиденье, впиваясь скривившимися пальцами в раскалывающиеся пульсацией виски.

За то, что чёртов ублюдский ублюдок, которого он даже не успел толком разглядеть, стал фактически единоличным свидетелем этого вот несмываемого унизительного позора, Бейкеру его нестерпимо сильно захотелось прикончить. Просто взять и прикончить, впиваясь клыками-когтями в скотскую глотку и терзая ту под едкий матерный рык до тех пор, пока поверженное тело недобитого медоносца не свалится прямиком к ногам.

Прикончить, дьявол всё забери!

Заслужил, замучил, пусть расплатится уже хоть кто-нибудь за всю его паршивую пародию на жизнь! Немедленно! Сию же секунду!

Прикончить его, и точка!

Только вот Мишель…

Мишель не прикончил.

Даже не окрысился.

Ни слова не сказал.

Вообще ничего, если уж на то пошло, не сделал: шарахнулся только – диковато и недоверчиво, – когда этот проклятущий тип, понятия не имеющий о каких-то там прописях правильных заповедей и чужого причитающегося пространства, оплаченного, между прочим, расценкой грёбаного билета, взял и, обманчиво успокаивающе улыбаясь проснувшейся да заозиравшейся в растерянности всклокоченной стюардессе, перетёк в свободное рядом с Бейкером кресло, безапелляционно притрагиваясь к плечу кончиками теплейших – такие вообще бывают на этом чёртовом свете…? – пальцев.

Кажется, он ещё и что-то говорил.

Кажется, обеспокоенно водил перед глазами пальцами руки другой, ненароком задевая разбросанные тут и там шелковистые волоски, так и манящие ненадолго, скользящим да таинственным движением, к ним прикоснуться.

Кажется, хмурил чересчур светлые брови и показывал прокравшиеся на бледное лицо морщинки, обосновавшиеся там не то от пожарящей внеплановой тревоги, не то просто так, потому что седой же какой-то, а значит, не такой и молодой, как краем скошенного глаза до этого чудилось.

Мишель должен был убивать и проклинать его за всё замечательное да хорошее, ещё раз убивать и ещё раз проклинать, пиная сапогами, локтями и выдранными из пазух сиденьями, а сам сидел, таращился, непонимающе потряхивал чумеющей головой, силясь отогнать от той навязчивое гудящее наваждение, и ни разу не понимал, что говорят потрескавшиеся губы напротив, складывающиеся в насмешливые беззвучные жесты подбитых стрелой индейских каноэ.

У мира вообще отключило питание, мир обесточился и потерял с прежней реальностью всякую связь, автобус остался желтеть в мокрой надрывной метели, и в отблесках сырого вьюжного снега, гроздьями налипающего на чёрные стекла, Бейкер отрешённо, проглотив кусающий за язык пыл, глазел на серебро чужих волос – не то и впрямь до глупости седых, не то просто перекрашенных, как давно уже стало принято, если надоедало находить по утрам в зеркале одно и то же знакомое замызганное лицо. На сталь взволнованных, то сужающихся, то вновь взрывающихся в космическом зрачке глаз. На непонятный и крючковатый, но давно уже сросшийся шрамный след, пересекающий левую щёку затянутой тонкой кожей белой полосой. На ещё более непонятную безделушку-каффу, венчающую левое ухо зубами чешуйчатого драконьего зверя, подушечной кошачьей лапой и позвякивающей от каждого – так вот откуда доносился этот звон, стучащий копытами заблудившегося Клауса – движения жестяной побрякушкой – кругловатой, с дымчатой спиралькой и единственным ромбовидным камнем, болтающимся на конце.

Тип этот был не то на десяток лет старше самого Мишеля, не то не на десяток, а меньше, пряча настоящего себя за дряхлыми сединами стареющей на душу собаки; вполне развитое тело притаилось за полами и аккуратно подвёрнутыми рукавами вязаного кардигана дождливого окраса, а поверху шуршал и бархатился расстёгнутый дублет винного бургундского оттенка, отороченного по капюшону пушистой собольей шкуркой. Не хватало только, если хорошенько подумать, какой-нибудь нашивки лапландских странствующих оленей да холщового мешка за спиной – и получился бы недокормленный Санта из чьих-то несбывшихся грёз, променявший вытесненные миром сани на автобусную карету, колесящую небесные дороги в час английского обмена подарками да французского Ревейона – богатейшего воспевания полуночной праздничной трапезы.

– …в порядке…?

Мишель недоуменно сморгнул, дёрнулся. Нехотя протёр ребром ладони слезящиеся глаза и, мотнув на пробу головой – кружение никак не проходило, – непонимающе, но хмуро уставился на недоделанного святца, совсем не догадываясь, что сам сейчас похож на дикого, никогда не имевшего дома кота-инея, потерявшего вербеновую душу в пыльных можжевеловых снегах.

– Я спрашиваю, вы… ты… – Мишель непроизвольно особачился, не подозревая, что тем самым безошибочно помог невольному незнакомцу определиться с выбором. – Ты в порядке? Ничего себе не отшиб? То есть вижу, что отшиб, но, я имею в виду… Дай посмотрю? Хотя с такой-то гривой попробуй ещё разгляди, разбил ты там себе что-нибудь или не разбил… Но грива у тебя хорошая. Загляденье одно. Можешь сердиться, но не сказать об этом я просто не мог. Всё время, что сидел позади, смотрел на неё и думал, что до конца дней себе не прощу, если не плюну на всё и не притронусь. Поэтому вот и… тронул, да. Не подумал почему-то, что ты так бурно отреагируешь. Извини меня, хорошо? Мне правда очень жаль, что тебе пришлось испытать из-за меня боль. Это совсем не то, чего я от нашего с тобой знакомства хотел. Клянусь тебе.

Мишель от подобной наглости, завёрнутой в умопомрачительно-яркую коробку вылитых на одном дыхании не то не укладывающихся в голове откровений, не то каких-то совсем уж зарвавшихся насмешек, против собственного хотения обомлел, растерялся, рассыпался между гневом и скулящим непониманием, и способность к шевелению конечностями, осмыслению происходящего и складыванию банальных слов на время потерял, перепуганно наблюдая, как седой недоэльф, продолжая сохранять торжественную мрачность, и впрямь потянулся к нему навстречу, ухватился кончиками пальцев за воротник, требовательно нажимая так, чтобы непокорная голова и в самом деле взяла да и чуть наклонилась, а потом…

Потом, будто только так и надо, преспокойно полез под стянутые хвостом – глянцевитые и пахнущие сиреневым мылом – волосы этими своими настойчивыми животными лапами.

Вопреки тому, что вот прямо сейчас ехидную паршивую физиономию захотелось ударить так сильно, чтобы чокнутая седая дрянь пролетела сквозь весь салон, пробив собой одну-другую стекляшку или стену, сделать этого Бейкер, к собственному глубокому сожалению, толком не смог.

Не «толком» не смог тоже: и потому, что вот эта вот хренова… дворняга седомордая изрядно выбила почву из-под ног, обернув любую попытку замахнуться и схватить каким-то непростительно-жалким балаганным спектаклем, и ещё потому, что…

Эта самая дворняга, нисколько не меняясь в лице – да в морде, в морде она не менялась, гадина, – просто взяла и, проявив бесстыжую выучку, перехватила его запястье ещё до того, как неплотно стиснутый кулак обрушился не ломающим, так хотя бы оцарапывающим никчёмным ударом.

Пальцы дворняги держали крепко.

Так крепко, что Бейкер не сумел добиться ничего, кроме как продемонстрировать закравшемуся в сердце неприятелю явственнее проступившие посиневшие вены, стиснутые зубы и забившуюся грудную клетку, перегоняющую шестерёнки завертевшегося колеса колдовской сансары.

– Пусти, – наконец, постыдно и униженно приняв, что оказать достойного сопротивления так и не сможет, задето прошипел он. – Поняла, псина недобитая? Отпусти мою руку и вали обратно к себе.

Приблудившийся ничейный Санта Клаус, который без бороды и оленей, чуть приподнял похрустывающие морозом брови, умудряясь сохранять на искалеченной физиономии непоколебимую хромую участливость.

– Что это за «псина» такая, прости, пожалуйста? Да ещё и «недобитая». Тебе не кажется, что оскорблять человека, которого ты даже не успел как следует узнать и который проявляет о тебе беспокойство – пусть, ладно, он и сам не без греха, – крайне дурной тон? Тогда будет совсем неудивительно, если с такой запоминающейся внешностью, но скверным характером, у тебя не окажется ни одного маломальски близкого человека, и потому-то и получается, что ты… – внезапно он как-то весь разом померк, смолк, прикусил болтливые губы, с завалявшейся в глазах маслянистой темнотой поглядел на передёрнувшегося Мишеля. Как будто вдруг спохватился, понял, что напрочь перепутал адресатов, пожалел об открытом рте, решил даже сделать вид, будто ничего не было и ничего такого он совсем не говорил…

И всё бы хорошо, всё бы замечательно да расчудесно, только вот руки своей поганой не разжал и вот этого вот глаза-в-глаза не прекратил тоже, так и оставшись буравить то, что ни открывать, ни демонстрировать, ни даже просто соглашаться, будто оно в нём есть, Бейкер категорически не желал.

Водевильный, по всем фронтам бесящий, трижды непрошеный и трижды допекающий бледномордый тип, потерявший за душком распитого накануне куантро последнего летучего оленя, будь тот гарцующим Прэнсером или громовержцем Дондером, тем больше добивал, чем дольше вынужденный бессильный контакт продолжался; Мишель всегда умел – на свой извращённый лад, конечно – признавать того, кто обладал большей силой, нежели сам он, и точно так же умел эту силу принимать, не имея привычки бульварно доказывать слепому и глухому доисторическому миру, что бродячий король с иллюзорным колпаком и палкой из ложного золота в том бывает только один.

Он вообще никогда не стремился слыть ни королём, ни запальчивым сивым принцем, ни каким-нибудь внеочередным сильнейшим человеком на земле, ни даже пресловутым рыцарем или воином на страже навязанного порядка, в котором от порядка единица, помноженная на крионически замороженный ноль.

– Что я «что»? – чуть язвительно, чуть наигранно безразлично и чуть устало – пожалуй, усталость была единственным, что хоть сколько-то пахло редкой заезженной честностью – переспросил Мишель, отводя в сторону взгляд и прекращая, наконец, сопротивляться – пусть себе хватается за его чёртову руку, собака седая, если заняться больше нечем. Рано или поздно всё равно надоест, а спорить или скандалить, тем более впустую, больше почему-то не хотелось. – Если уж начал говорить, то договаривай до конца. Терпеть не могу таких вот тряпок, которые только и умеют, что чесать своим хреновым языком и тут же поджимать хвост, едва запахнет горелым.

Тип, который олений, выслушав его в подозрительно снисходительном молчании, сощурил глаза, пожевал губу. Задумчиво и рассеянно покосился на зажатую в пальцах руку, осторожно и неуверенно разжал свою хватку, наблюдая, как юнец, отдёрнув награждённую будущими синяками конечность, провёл по потемневшему запястью подушками пальцев, скованно разминая затёкшую плоть. Мазнул взглядом по заснеженному лицу в залегающих тут и там пятнышках-черняках, по длинной чёлке на мерцающие чахлым небом глаза, по собранным в хвост растрёпанным волосам, по поднятому воротнику пальто и обтягивающей шею горловине шерстистого пуловера с ершистым, как и характер его удивительного обладателя, начёсом…

– Поэтому ты едешь куда-то в грустном одиночестве в канун Сочельника, хотел бы я сказать… – с ноткой не такой уж и виноватой вины выдохнул седой пёс, меланхолично разводя беспокойными руками, а потом, чуть помолчав и уловив неожиданно беззлобное фырканье смирившегося с его присутствием Мишеля, с куда как более тёплой улыбкой договорил: – Но ведь и я делаю то же самое, верно? Выходит, и у меня характер отнюдь не такой хороший, как я тут пытаюсь тебе показать. Или, может, дело вовсе даже не в наших с тобой характерах, скверностях или что там бывает ещё, а в том, что мне и тебе просто…

Мишель, застрявший в этой вот сумасшедшей инсценировке с картонными драконами и голубыми елями из наметённой мишуры, с дворцами из дорожного папье-маше и доспехами из старых консервных банок вдоль накрытых льдистым настилом обочин, вновь неуверенно скосил чуть заинтересованный взгляд. Приподнял брови, когда седовласый, продолжая удерживать извиняющуюся улыбку, протянул ему руку ладонью вверх – неуловимый, но немного не совсем тот жест обоюдного доверия, которым принято обмениваться при очередном мало что значащем знакомстве ради совместного смешения заскучавших микробов и пары скользких поверхностных слов.

Этот конкретный жест был больше похож на негласную спасительную присягу, предложенную тоскливой принцессе-в-замке, заточённой в друзу, янтарную смолу да плен собственного волосяного золота – нежно, с просьбой-надеждой, с зелёной кровью ящера на обнажённых пальцах, ошибочно принятой глупой деви́цей за тёплое одуванчиковое молоко. С дрожащими грубыми мозолями, линиями-созвездиями, пересечёнными шрамами да с приторным душком потной конской сбруи, смешавшейся с запахом железного человеческого тела: солёного, вскрытого, не оставившего при себе пугающе ничего.

В общем, руку во имя судьбоносной встречи белый пёс протягивал так, как протягивать было не принято.

Особенно, когда на шутовском запястье с задравшимся меховым рукавом ненароком проглядывал дурацкий цветочный браслет с оттенками развесёлой переливчатой радуги – настырно кричащий символ в сообществе простых и прямых фломастерных линий, извечный романтизм и извечное пагубное клише, навешанное на планету, точно стеклянные шары-снегири – на большую синеиглую ель.

Мишель его руку не принял – показушно прицыкнул, недовольно отвернулся к окну, буркнул что-то о том, что пошёл бы этот вот новый знакомый, который ни черта не знакомый, обратно в свою паршивую будку, жрать-пить-греметь и не-трогать-его-волосы, которые неправда, ни хрена никому не мешают, придумай что-нибудь получше, дурацкий неудавшийся клоун.

Правда, и наглеющий Клаус без оленей, конечно же, никуда не пошёл.

Вернее, вроде бы как пошёл, но только на одну минуту и двадцать шесть невольно отсчитанных разнервничавшимся Бейкером секунд…

Пока, собрав всё своё разбросанное барахло, едва умещающееся в руках, не вернулся обратно, невозмутимо устроившись под боком сгустком ударившего в голову наркотического гашиша, острого дурмана, мириадами расползающихся по коленям безделушек и быстрым грохотом заведённого малиновым ключиком паточного сердца, безошибочно почуявшего сладкое, тёплое и томительное, которое только единожды в год, единожды в ночь, единожды в жизнь.

Выгнать – не выгнать, сказать – не сказать, умереть – и то невозможно, и у Мишеля, то холодеющего, то столкнутого в напекающий до раздавленных костей жар, получалось только слепо вглядываться в налипающую на стёкла снеговерть, проплывая призраком сквозь сменяющие друг друга крохотные города, становясь всё ближе и ближе к изначально известному несчастливому финалу, последнему минорному «до», слякотной соли под ботинками и табачному прибою да запаху испачканных смятых простыней, годами баюкавших сугробы чужих изношенных тел.

– А хочешь поесть? – вторгаясь во все и каждую запретные мысли, сметая всё, что вьюги-бураны успели нашвырять, разрушая горькое безумие вроде бы самой искренней на свете улыбкой, спросил вдруг святочный сумасшедший, притрагиваясь кончиками пальцев к рукаву дёрнувшегося мрачного юнца.

Сделал он это снова так неожиданно, неправильно и правильно одновременно, что заблудившийся в самом себе Мишель слишком поздно рыкнул мало кого впечатлившее отрицательное «нет» – сероглазый чужак, досчитавший до трёх и решивший, что и этого времени вполне хватит, уже не слушал.

Оставив его ненадолго в покое, возился в прихваченной брюхастой сумке, живо вытаскивая на подвесной автобусный столик завёрнутые в фольгу ножки жареной индейки в просыпающихся наружу сухарях, убранную в пластиковый контейнер подсолнечную картошку с луком и розмарином, безымянные баночки, безымянные странности, которых Бейкер, проживший два десятка почти что полных лет, отчего-то никогда не встречал прежде даже за глаза.

– Хрустящие вареники с карпом – это по-польски. Английские сосиски в беконе и немного рождественского пудинга с фисташками, мятным сиропом и малиной. Буш дё ноэль – шоколадный французский рулет. Печёные овощи, мандариновый пирог и козули в глазури – куда же без них в Рождество, м-м-м? – затараторил седой безумец в красной мохнатой шубе, довольно потирая выбеленные снегами ладони. – Я успел всё это накупить перед самым рейсом, едва на него не опоздал, а потом вдруг понял, что и аппетита у меня почему-то нет… Не было, пока не увидел тебя, если точнее. Ты всё-таки и правда прости, что я такой идиот и додумался дёргать тебя за волосы – не знал я, что ещё можно сделать, чтобы привлечь твоё внимание, а ты совсем не похож на того, кто захочет познакомиться по-хорошему. Я ведь угадал?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю