Текст книги "Горькая любовь"
Автор книги: Карло Бернари
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Карло БернариГорькая любовь
Перевод с итальянского Л. В ершинина
1.
Сидя в красильне, я со страхом прислушиваюсь к ее крикам.
– Могу я все-таки поговорить с самим хозяином?
Сколько времени длится осада – она у стойки шумит, возмущается, а я в красильне жду, когда стихнет ее громкий голос, – точно не знаю, знаю лишь, что раз в неделю последний час работы отравлен ее воплями.
– Это свинство, самое настоящее свинство!
Теперь голос доносится через окно, выходящее во двор, – должно быть, женщина стоит у входной двери.
– Пусть все знают, что вы за красильщики!
– Ну зачем же так, – робко возражает приемщица. – Ведь все можно исправить.
– Когда? Как? – кричит клиентка. – И что значит исправить?
– Надо было сразу не брать платье, а то прошел целый месяц.
Наконец-то моя приемщица подыскала нужный ответ. Но клиентка и тут нашлась:
– Вы его всучили обманом, когда мама была дома одна. А она плохо видит. Да еще заставили заплатить все деньги сразу... Вот как было дело, моя любезная. Уже месяц, как я по вашей милости каждый день таскаюсь в эту красильню.
– По моей? – растерянно переспрашивает приемщица.
– Да, по вашей, разумеется, по вашей.
Этот противный голос доносится из «залы» – видно, клиентка вернулась к стойке.
– Но скоро этой истории придет конец, – снова возвысив голос, нараспев обещает она. – Встретимся в суде... Вот пойду и подам на вас жалобу. Где находится ваш полицейский участок? Посмотрим, как вы будете оправдываться перед полицейским комиссаром!
Такой оборот дела грозил мне крупными неприятностями – ведь полиция безропотно подчинялась не только приказам фашистских властей, но и требованиям отъявленных наглецов.
Я решил вмешаться и, не переодевшись, вошел в залу.
– Так что же вы скажете полиции?
Мое внезапное появление, моя одежда, наглый вопрос – все это смутило клиентку.
– Я ей скажу, скажу... – пробормотала она.
Потом оглядела меня с головы до ног. Она словно не знала, стоит ли разговаривать с грубияном подмастерьем.
– Скажу, что вы натворили. – Она подошла к самой двери, точно желая привлечь в свидетели пассажиров, ожидавших автобуса. – По-вашему, это работа?! Тогда признайтесь честно, что вы мазилы и разрешение открыть красильню получили незаконно! – воскликнула она.
– Простите, но вы не имеете никакого права позорить нас перед прохожими. Скоро тут толпа соберется. Закройте дверь! – велел я приемщице. – А вас попрошу подойти к стойке. Вот здесь и возмущайтесь! – обратился я к посетительнице в черном платье.
Прежде в красильне я ни к кому не обращался, не добавив вежливо «синьора», и сейчас с досадой заметил, как легко употребил эту, очевидно, привычную для моей клиентки форму.
Приемщица закрыла дверь, а клиентка остановилась в нерешительности у стойки.
– Не бойтесь, мы не кусаемся.
– Надеюсь, – с прежней резкостью ответила женщина в траурном платье.
– Я же вас просила не кричать у самых дверей, – приободрившись, заметила приемщица.
– А вам лучше помолчать! – осадила ее клиентка. – Это вы виноваты, что все так получилось!
– Я? – возмутилась приемщица.
– Да, вы и только вы!
Приемщица побледнела, глаза ее сначала округлились от изумления, потом сузились, лоб покраснел словно от удара.
Она метнула полный ненависти взгляд на женщину в черном.
Назревала ссора, и я снова поспешил вмешаться:
– Синьорина, уже восемь вечера, вы можете идти домой. Опустите решетку витрины и до половины дверную решетку. И еще потушите свет в красильне.
Приемщица неохотно подчинилась. Как только она исчезла в дверях, клиентка опять принялась на нее жаловаться:
– Почему она сразу вас не позвала, синьор?
Она перешла, на эту вежливую форму, словно желая придать своему протесту полную объективность.
– К тому же она просто невоспитанна. Вам бы следовало ее заменить. Уж поверьте мне на слово, в обращении с клиентами прежде всего нужна вежливость.
– Знаю. К сожалению, не от меня зависит, уволить ее или оставить. Но насколько мне известно, она отлично справляется со своими обязанностями. Поймите, она делает то, что ей велят.
– Так это вы приказали ей водить меня за нос?!
– Я лишь старался выиграть время. Клиенты донимают нас своими капризами, и нам приходится прибегать к разным уловкам.
– Вот как! Да, в откровенности вам не откажешь. Значит, мои требования – каприз?
– В вашем случае, может, и нет, но как правило... Впрочем, покажите, что вам не понравилось.
– Посмотрите сами! Это называется черный цвет! А что вы скажете об этих полосах? Вы положили в чан мало краски.
– О, святая простота! – Я вскинул руки к потолку. – Эти полосы – не что иное, как проступившая основа материала. Можно подумать, что я крашу платья по очереди и ваше, вам назло, положил в чан последним!
– В вашем ремесле я не разбираюсь! Для меня важен результат. А мне придется выбросить платье или подарить его Красному Кресту для какой-нибудь бедной абиссинки. Посмотрите вот здесь... и здесь.
Поглаживая рукой ткань платья у выреза, она придвинулась ко мне вплотную, и я ощутил, как вздымается ее грудь, Одного взгляда было достаточно, чтобы понять – это набивной жоржет, доставляющий нам, красильщикам, столько хлопот. Охватившее меня возбуждение я попытался замаскировать «профессиональными» действиями, которые хотя и выдавали мое волнение, но выглядели так, будто я издеваюсь над ее претензиями, столь не вязавшимися с ее влажным взглядом. Стоило мне поднять глаза, как наши взгляды встретились.
Я просунул руку ей за пазуху, ладонью касаясь ее груди, дотронулся пальцами до взмокшей подмышки, словно хотел проверить, насколько крепка ткань в самом уязвимом месте. Затем высоко поднял край ее юбки и стал разглядывать его на свет. Наконец я изрек:
– Пожалуй, можно попытаться кое-что исправить. Но только на вашу ответственность.
Прерывающимся, сдавленным голосом, точно моя близость мешла ей дышать, она спросила:
– Как вас понимать?
– Заранее вас предупреждаю: можно все окончательно испортить. Чтобы вы потом не скандалили. Набивной жоржет – прековарная штука, особенно когда цвет основы очень яркий. Ткань тогда плохо впитывает краску, и на ней проступают следы. А если сделать раствор погуще, она приобретает красноватый либо зеленоватый оттенок.
И тут вошла приемщица. Она молча прошла мимо нас, слегка кивнув нам на прощание головой.
– До завтра, – сказал я.
Моя клиентка, даже не кивнув в ответ, проводила ее презрительным взглядом.
– Если бы эта девица, – сказала она, едва за той захлопнулась дверь, – меньше думала о своей внешности, а больше – о клиентах, она бы предупреждала их, что такие платья красить нельзя... Но ей, видно, очень хочется угодить вам.
– Вы слишком к ней строги. – Я сжал посетительнице руку, которую она на миг покорно протянула, но сразу же отдернула, словно притронулась к раскаленному железу. – Эта девушка работает не ради собственного удовольствия, а из нужды: у нее недавно умер отец. Во всяком случае, если хотите, я верну вам деньги за окраску, – добавил я. – Потом вычту их из жалованья синьорины.
– О нет, нет! Раз ей так тяжело приходится, бедняжке... Лучше я вам оставлю платье. Может, все-таки удастся его перекрасить. Ну, а если ничего не получится... – Вдруг она резко возвысила голос: – Тогда ноги моей здесь больше не будет. Хватит с меня одной неприятности. Разве я не права?!
Ее глаза, устремленные на меня, говорили совсем о другом: «Скажи, чтобы я вернулась, и я вернусь». Я так и сделал.
– А я, синьора, думаю, что вы еще придете к нам. И даже очень скоро.
– Вы в этом уверены? – слабым голосом, выдававшим сильнейшую растерянность, сказала она.
– Совершенно уверен, – прошептал я нежно, словно признаваясь ей в любви. – Больше того, я уверен, что теперь вы всегда будете звать меня. А пока не выпить ли нам в знак примирения вермута?
– Только не вермут! У меня от него голова болит.
– Тогда чашечку кофе-каппучино.
– Хотите загладить вину чашечкой каппучино!
Она улыбнулась мне, и я, поднимая трубку телефона, уже знал, что она в моей власти.
– Алло! Это бар Систина? Как кто говорит?! Не притворяйся болваном! Ты прекрасно знаешь, кто с тобой говорит. Ведь я единственный клиент вашего паршивого бара.
Я старался показать себя во всем блеске остроумия, и кассир бара как всегда подыгрывал мне.
– Брось! Такого выгодного клиента тебе больше не найти. Так что запиши без разговоров: две чашки каппучино в красильню... Кое-кто и вечером вместо аперитива пьет кофе. Тебе-то какое дело?! Благодарю за совет, я и сам знаю, что сейчас половина девятого! А я решил не закрывать! У тебя есть возражения?! Нет? Тогда добавь еще и пирожных. И притом самых свежих. Понял? Иначе я все отошлю назад и позвоню в бар напротив. Ваш конкурент только этого и ждет.
Дама в черном платье с любопытством разглядывала меня.
– Он мой давний друг. Если хочешь, чтобы тебя обслужили как следует, его надо подзадорить, – объяснил я. Но тут, вешая трубку, я увидел себя в зеркале. Улыбка замерла у меня на губах. Неужели этот самый оборванец в испачканной краской, изодранной тенниске, в подпоясанных бечевкой черных штанах с дыркой у колена и есть я? А обшитые белой ниткой петли на рубахе и деревянные облезлые башмаки на голых, черных от анилиновой краски ногах!
Да, я узнал себя, это, конечно же, был я. Но моя глупая, самодовольная улыбка никак не вязалась с моей одеждой.
– О боже, в каком я виде! – с искренним ужасом воскликнул я. – Извините, я мигом переоденусь.
Проходя мимо входной двери, я закрыл ее на ключ и убавил свет в люстре. Затем, остановившись на ступеньках лесенки, которая вела в саму красильню, завернулся в портьеру и сказал синьоре, удивленно озиравшейся вокруг:
– Когда постучат в окно, откройте, пожалуйста, дверь посыльному из бара, велите ему поставить поднос на столик и сразу же снова заприте дверь. Иначе потом мороки не оберешься с запоздавшими клиентами.
– А может, с клиентками? – спросила она, когда я влезал в ванну, вода в которой уже успела согреться.
2.
Вернулся я с напомаженными волосами, весь благоухая одеколоном. Смыть анилиновую краску с рук и ног мне удалось лишь хлорамином, и я надеялся, что одеколон заглушит его отвратительный запах. На мне был щегольской костюм светло-жемчужного цвета, который стоил ровно столько, сколько я зарабатывал за целый месяц.
– О, какие мы элегантные! – воскликнула она, когда я появился.
Я притворился, будто принял ее комплимент как должное.
– Садитесь, что же вы стоите!
Она села на плетеный диванчик, скрестив ноги, и расправила складку платья.
– Господи, до чего же оно безобразное. Смотреть противно! – со вздохом сказала она.
– Ну, не стоит об этом вспоминать?
Я протянул ей чашку кофе и сел рядом.
– Хотите пирожное?
Она пристально посмотрела мне в глаза, потом, взяв пирожное, спросила:
– Вы всегда так поступаете с клиентками?
– Все зависит от того, скандалят ли они, приятное ли у них лицо. Правда, таких красивых клиенток, как вы, я почти и не встречал, – небрежно-кокетливо ответил я.
– А мне показалось, что у вас богатый опыт.
По ее глазам я догадался, что она скорее ждет не опровержения, а подтверждения своей догадки. Тут весьма кстати на память мне пришли стихи Бодлера, прочитанные накануне. И я продекламировал с пафосом:
Entre tant de beautes que partout on peut voir,
Je comprends bien, amis, que le desir balance,
Mais on voit scintiller en Lola de Valence
Le charme inattendu d'un bijou rose et noir[1].
– И эта розовая и черная жемчужина – я? – весело смеясь и всем телом наклонившись вперед, спросила она. – Розовая и черная! Очень приятный комплимент. И неожиданный. Надеюсь, что черная краска будет не вашей.
– Увы, это исключено, – сказал я, впившись в нее взглядом. – Вам черный цвет был дан гением природы, и красками ему служили лепестки роз, ягода тутовника и зерна суммака, а не жалкие анилиновые красители вашего покорного слуги.
– Подумать только! – воскликнула она, покачав головой, словно хотела отогнать неотвязную мысль. – Кто бы мог всего два часа назад поверить, что я буду сидеть рядом со своим мучителем и слушать его комплименты! Признаюсь, я вас просто ненавидела.
– Теперь вы тоже меня ненавидите?
Она не ответила. Протянула мне сигарету и вынула зажигалку. Я взял ее руку в свои и сказал, чтобы она закурила первой.
– Чьи это стихи? Ламартина? – смущенно спросила она, закурив и отдавая мне зажигалку.
– Бодлера. Одного из двух моих самых любимых поэтов! – изрек я, пустив струйку дыма.
– А кто второй? – Рука у нее дрожала.
– Леопарди. Бодлер с редкой полнотой выразил чувства своей эпохи. После него и Леопарди поэзия утратила всю нежность.
– Я в поэзии мало разбираюсь. Наверно, вы правы. Вот стихи Леопарди я знаю неплохо. Он был родом из моих мест. Девушкой я не раз мечтала у заветного холма. «Всегда дорогими мне были этот заветный холм и изгородь эта», – продекламировала она нараспев с преувеличенным пафосом.
– Нет, нет, не так, – остановил я ее. – Ведь вы его коверкаете, бедного Леопарди!
– Кто учится пению, тот по привычке читает нараспев даже обычное письмо, – согласилась она.
– Вы учитесь вокалу? – Мне стало приятно, что я ухаживаю за оперной певицей. Но она сразу уточнила:
– Училась. Прежде. Знаете, замужество, дети. Потом начались беды, сплошная цепь несчастий. И самое последнее из них – смерть мужа. – На ее розовом лице снова появилось растерянное выражение. После секундного молчания она спросила: – Как это вы умудряетесь интересоваться сразу столькими вещами? – А ее черные глубокие глаза досказали без слов: столь далекими от вашего ремесла?
Я медлил с ответом, не зная, что выбрать – то ли: «Я пишу, рисую, сочиняю стихи» или же: «Горький в молодости тоже был красильщиком». А сказал лишь многозначительно:
– Учусь. Стараюсь смотреть на мир не только сквозь окна моей грязной красильни.
– Очень хорошо поступаете, – одобрила она.
– Довольно часто хожу на выставки, – продолжал я. – Увы, у меня остается мало свободного времени... Но на последнем Куадреннале я все-таки побывал.
– Вам понравились скульптурные работы Руджьери?
– Вы говорите о портном, который стал скульптором?
– Так вы и это знаете? Вы обратили внимание на его бюст женщины, выставленный в четвертом зале?
– Нет, признаться честно, не обратил.
– Ему позировала я. Но об этом никто не знает, – сказала она с обезоруживающим бесстыдством.
– Но я-то теперь знаю! Он и это изобразил? – вполголоса сказал я, дотронувшись ладонью сначала до ключицы, а потом и до упругих бедер. – А может, и пониже?
– Слишком вы любопытны! – сказала она, закрыв мне рот рукой. Я легонько укусил ее палец, и она тут же отдернула руку.
– Да, жизнь – странная штука, – вздохнула она.
В ее долгом, глубоком вздохе таилось предчувствие чего-то необыкновенного, и я с таким же печальным вздохом подтвердил:
– Воистину, странная. – Я желал найти оправдание быстрой перемене чувств и самой ситуации и грустным голосом добавил: – Кто знает, к каким тонким уловкам и хитростям прибегает жизнь, чтобы сошлись пути двух существ, которые еще минуту назад слепо ненавидели друг друга.
Она благодарно посмотрела на меня, я взял ее руки в свои и стал гладить себя по щеке. До тех пор, пока ее пальцы сами не начали меня ласкать.
– Знаешь, только когда выходишь из дома, а уж когда вернешься – знать не дано, – тихо сказала она.
Я поцеловал ее и дрожащими губами спросил:
– Думала ли ты, что мы будем целоваться?
– Думала, – прошептала она, возвратив мне поцелуй. – Все шло к этому. – Она улыбнулась мне. – Я чувствовала.
– И хотела? – допытывался я, снова целуя ее.
– Это было как прерванный разговор, который ждет своего завершения, – сказала она, слегка отодвинувшись.
– Такого?
С этого мгновения наши объятия и поцелуи словно подчинились точному ритму и неумолимой логике. Едва она устало откидывалась назад, я снова впивался губами в ее губы и снова обнимал ее ищущими руками.
Часы бежали с невероятной быстротой между одним ночным патрулем и другим. Каждый раз патрульные стучали в дверь, чтобы удостовериться, есть ли кто в этой красильне, до сих пор почему-то незапертой и освещенной.
Когда мы вышли из красильни, я не удержался и с мальчишеской гордостью показал ей надпись, которую поэт и писатель Альваро оставил в знак признательности за нашу работу:
Пусть каждый как умеет окрасит свои иллюзии
И почистит свою совесть.
Что же до одежды – не беспокойтесь,
Обо всем позаботится Красильня.
Она прочла это посвящение Альваро с недоверчивой улыбкой и, видно, подумала про себя: «Какие же безумцы, эти поэты! Чего только не выдумают!»
Но я был ей благодарен даже за это не слишком лестное для меня суждение. Я обнял ее за талию, и так, тесно прижавшись друг к другу, мы медленно шли в счастливом молчании по сонным и безлюдным улицам центра.
3.
Я как сумел перекрасил платье и несколько дней спустя позвонил в дверь ее дома. Рената небрежно взяла отглаженное платье, которое я осторожно ей протянул, и, едва удостоив его взглядом, бросила на руки старухе, выскочившей в коридор с очками в одной руке и с газетой «Мессаджеро» в другой.
– Возьми и повесь в шкаф этот шедевр красильного искусства.
Старуха обиженно водрузила очки на нос, чтобы получше рассмотреть платье. Рената повернулась к ней спиной – ее явно злила не моя плохая работа, а то, что черный цвет напоминал о трауре – на ней самой было уже пестрое светлое платье.
– А ты наглец. Мог хотя бы предупредить меня по телефону, – сказала она, как только ее мать ушла к себе в комнату.
И поцеловала меня.
Но мгновенно отпрянула, потому что в комнату, распахнув дверь, ворвался мальчишка лет восьми-девяти. Он подбежал к матери и обхватил ее ноги.
– Осторожнее, мне больно! – чуть не упав, сказала она. – Вот мой Витторио.
– Красивый мальчик, – сказал я, пристально глядя ей в глаза. – Ну, давай, дружище, руку! – Я наклонился к нему.
Витторио посмотрел на меня исподлобья и уткнулся матери в коени. Рената потрепала его по плечу.
– Какой же ты невоспитанный. Поздоровайся с дядей.
Витторио, набычившись, мрачно разглядывал меня.
– Перестань дурить, – рассердилась Рената. – Знаешь, он не дерется.
– О, нет! – воскликнул я. – Умных мальчиков я очень даже люблю.
– Тогда тебя ждет разочарование, – грустно сказал она, открывая дверь гостиной. Мы вошли в гостиную, и я обратился к Витторио, который неотступно шел за матерью:
– А я по твоим глазам вижу, что ты вовсе не глупый. Ну, как тебя зовут?
Мальчуган снова уткнулся головой Ренате в живот. Она его отстранила.
– Отвечай же. Ты что, онемел?
– Оставь его в покое. Он меня первый раз видит, стесняется. В каком ты учишься классе?
Витторио отвернулся и опять уткнулся головой в материнскую юбку. Рената сказала:
– Горе с ним, да и только. Кто бы ни пришел, сразу начинает капризничать. Представляешь, ему уже десять лет, а он второй год сидит в четвертом классе.
– Не велика беда. Исправится. – Я неловко попытался погладить мальчугана по голове, но тот наклонился еще ниже, и мои пальцы скользнули по бедру Ренаты. – Годом меньше, годом больше, – добавил я.
– О господи! После твоих речей он вообще перестанет учиться... Расскажи ему лучше, что случается с теми, кто плохо учится.
– Что может понять десятилетний мальчишка?
– В этом возрасте уже многое понимают; потом будет поздно. Ты же сам мне рассказывал, что если бы окончил вовремя среднюю школу, то не стал бы красильщиком. Объясни же ему, как тяжела твоя работа, как тебе приходится вечно торчать в грязной, сырой мастерской у дымящегося котла, носить лохмотья, в которых я позавчера тебя увидела!
Упоминание о моем трудном ремесле, призванное пробудить в сыне отвращение к физическому труду, меня глубоко ранило.
– У каждого ремесла есть свои минусы. У меня руки всегда в краске, у другого они всегда грязные от жира и ржавчины.
– Конечно, всякая работа нелегка, иначе и быть не может. Но твоя показалась мне самой тяжелой.
Витторио смотрел на нас грустно и растерянно. Вдруг он сказал:
– А я бы хотел красить.
– Что? Красить? – взвилась Рената. – Не думай, это тебе не рисунки в альбоме раскрашивать. Почему бы тебе не показать Витторио свою мастерскую? – обратилась она ко мне. – Пусть полюбуется на огромные медные чаны, посмотрит, что в них красят.
– Охотно покажу, – сказал я, глядя на Витторио. Наконец-то мальчуган мне улыбнулся. Он держался за ручку двери, но не открывал ее.
– Поверишь ли, с ним нет никакого сладу, – пожаловалась Рената. – Меня он не боится, а уж бабушку и подавно... Знаешь, мне приходится делать с ним все задания. Какая скучища все эти учебники по истории, арифметике, итальянскому!
– Что же я тогда должен говорить! – воскликнул Витторио, отворил наконец дверь и выбежал в коридор.
– Ах, тебе надоело учиться, бедняжке! – настиг его голос Ренаты. – Ничего, попозже разберемся. А пока иди и делай уроки.
Дверь со стуком захлопнулась, Рената вернулась и сказала в полной растерянности:
– Иногда мне кажется, что я просто не дотяну до того дня, когда он кончит школу. Ты ничего не заметил? – Она шагнула ко мне. – Видишь, как сильно я хромаю.
– Хромаешь?
Рената наклонилась и поцеловала меня.
– Да, любовь моя, я хромаю. Рано или поздно ты бы и сам это заметил. Уж лучше самой тебе сказать.
– Пройдись немного, пожалуйста.
Она послушно стала ходить по гостиной, от пианино до балкона и обратно, покачивая бедрами, словно манекенщица, но я так и не понял – нарочно ли, из кокетства, или по необходимости она это делала,
– Нет, иначе, – сказал я. – Походи так, как ты обычно ходишь по улице.
– Увы, вот так я и хожу по улице, любовь моя. Подумай, еще есть время.
– О чем! – воскликнул я, обнимая ее. – Ты мне полюбилась такой, какая есть. С первого взгляда. Остальное – пустяки. Но право же, если заранее не знать, то ничего и не заметишь.
– С годами станет хуже. По крайней мере так говорят врачи.
– Поменьше слушай этих врачей, – ободрил ее я, садясь на ручку кресла.
Рената явно не приняла всерьез мои слова утешения. По-прежнему стоя у кресла и глядя прямо перед собой, на балконную дверь, она сказала:
– Чему быть, того не миновать!.. Представляешь, я много лет гуляла с Витторио на вилле Боргезе и никогда ничего не случалось. Но стоило мне однажды немного захворать, и вот... Витторио в тот раз, как всегда, пускал в фонтане кораблик с парусом, а я сидела на каменном бортике и читала. Я там бывала часто, особенно летом, когда у фонтана такая приятная прохлада. В тот день мне вдруг стало нехорошо, я вся обливалась потом, но подумала: «Может, это оттого, что дует сирокко» – и просидела у фонтана до самого ужина. Вернулись мы домой, и тут я чувствую, что еле взбираюсь по лестнице. Витторио мне говорит: «Мама, ты сейчас на старуху похожа». И правда, я будто отяжелела. А Витторио снова: «Мама, какая ты смешная!» Я поглядела в зеркало – о боже, я вся раздулась, стала похожа на чудище. А голова горит, лихорадка меня бьет. Я слегла и пролежала три месяца. Врачи только недоуменно переглядывались. Наконец один из них, самый молодой, нашел объяснение. Он сказал, что когда я сидела у фонтана уже больная, то впитала в себя всю сырость и влагу. Из-за этого меня и раздуло. Ну, а потом начался деформирующий полиартрит. Бедра ослабели и словно слиплись. Пришлось мне, лежа в постели, заново учиться раздвигать колени. Сначала я просовывала между колен книгу, потом – подушку. Со временем я оправилась, но ходить свободно, как прежде, уже не могу... Тут внутри, – она погладила бедро, – осталась как бы горсть песка, который скрипит при каждом шаге.
Я обнял ее ноги и приник ухом к больному бедру.
– Слышишь, как скрипит, – сказала она, опираясь на больную ногу и приподняв здоровую.
– Ничего не слышу, – солгал я, хотя и услышал звук, похожий на шелест занавесок.
– Спасибо тебе, мой дорогой, – сказала она, погладив меня по затылку. – Хочешь придать мне мужества. Но Витторио, а он честный и безжалостный, как все дети, еще года два назад перед сном капризничал, хотел послушать, «как шумит завод в маминой ноге».
Она отошла к открытому балкону и, словно обращаясь не ко мне, а к душной и знойной виа Рипетта, сказала со вздохом:
– Нам надо было встретиться не сейчас, а несколько лет назад. – Она будто догадывалась, что я буду любить ее тем сильнее, чем беспомощнее она мне покажется.
– Ты уверена, что тогда я полюбил бы тебя еще больше, – с упреком сказал я.
Она ничего не ответила, вернулась к дивану, села, взяла со стола альбом с фотографиями.
– Вот, можешь сам убедиться, если хочешь. Садись рядом.
Когда ее рука легла на последнюю фотографию (объектив запечатлел ее сидящей с грустным видом на балконе в том самом платье, которое я потом красил), я невольно зажмурился, словно желая отбросить ее прошлое, обступившее меня большими фотографиями-портретами и маленькими фотокарточками, групповыми снимками на прогулке и на отдыхе. На меня глядели глаза детей и стариков – целый неведомый мне мир, воспоминания о котором были ей так дороги. Она любила это свое прошлое, недоступное мне, окутанное мраком. С гордостью показала мне фотографии; на них она, уже взрослая девушка, была снята рядом с юношей, который постепенно становился все толще и серьезнее, все более созревая для женитьбы.
Последней была фотография этого же синьора уже во фраке и на вершине буржуазного благополучия. Рядом у старинного портала сельской церкви стоит она, и ее тоненькое личико будто выбелено майским солнцем 1925 года. Потом шли фотографии Ренаты с другим кавалером – мужа сменил «ее маленький мужчина» Витторио, который с каждым годом делался все более похожим на своего покойного отца... Затем – перерыв в два-три года и, наконец, отдельная фотография: Рената в одиночестве сидит на балконе и смотрит вдаль, быть может, на шпиль церкви. На эту фотографию она и положила руку, словно желая скрыть ее от моих глаз.
– Эту фотографию давно пора выбросить, – сказала Рената, отрывая ее от страницы альбома. – Я тут сама себя не узнаю.
– Ошибаешься. Подари ее мне, – сказал я, отводя руку Ренаты. – Для меня эта фотография лучше всех.
– Правда? – искренне удивилась Рената. – Эта гадость? Смотри, сколько тут чудесных фотографий.
– По мне эта самая красивая. На ней ты такая, какой я тебя увидел впервые. А не та прежняя Рената, которой я не знал.
Я неотрывно смотрел на фотографию, чуть наклонив голову, не в силах поверить, что именно мне выпало счастье узнать Ренату в самом расцвете ее красоты…
– Ты бесконечно хороша! С этим бледным лицом королевы в изгнании!
Рената мечтательно улыбнулась: сравнение с королевой в изгнании ей, видно, польстило. (В те годы пользовались большим успехом женщины типа бельгийской королевы Астрид.) Но словно желая отогнать немыслимый соблазн столь лестного для нее сравнения, она негромко сказала:
– На сегодня хватит. Идем делать уроки. Хоть бы я что-нибудь помнила!.. Витторио! – позвала она, когда мы вышли в коридор.
В другом конце коридора отворилась дверь темной столовой. (Похоже, дверь отворила старуха, потому что в проеме белел лист «Мессаджеро».) Витторио выполз на четвереньках из-под стола – здесь он прятался вместе со своими «игрушками»: старым инструментом, пришедшей в негодность кофеваркой, кастрюлями, крышками с оторванными ручками и сковородами без днища. Он подошел ко мне, прикрываясь, точно щитом, крышкой от супницы; на голове у него красовался шлем – ржавая кастрюля, он вытянулся по стойке «смирно» и отсалютовал мне сломанной вилкой.
– Посмотри только, на кого он похож! – засмеялась Рената.
Я же со всей серьезностью ответил на его салют военным приветствием и громко скомандовал: «Воль-но!» Витторио радостно улыбнулся мне из-под кастрюли.
– Ты его покорил! – сказала Рената, открывая дверь и погладив меня по затылку. Для меня ее ласка была словно нежное дуновение ветерка.
4.
Витторио прочно вошел в наши отношения, порою досаждая мне шалостями или дурацкими выходками, порою радуя неожиданными, смелыми поступками. Его молчаливая тень нависала над всеми нашими встречами.
Достаточно было Ренате бросить: «Кто знает, что он там сейчас вытворяет» или же мне упомянуть о нашем будущем: «Больше мы не расстанемся», как мысль о Витторио все меняла, пугая мою возлюбленную.
– Нет, нет, это невозможно! – твердила она точно одержимая.
Вот уже несколько недель, как она вечером в часы между закрытием красильни и поздним ужином приходила ко мне в меблированную комнату, которую я снимал вблизи Трафоро. Последнее время я было возненавидел эти четыре угрюмые стены, оклеенные золотисто-желтыми обоями, и собирался перебраться в другое место. Но Рената убедила меня остаться.
– Это чудесная комнатка, мечта поэта! – воскликнула она. – Ах, если бы можно было остаться здесь навсегда! Нет, я бы ни за что на свете не променяла ее на другую!..
Рената любила после долгих объятий лежать в постели и следить за тенью сигареты на потолке, лежать с открытыми глазами и грезить.
– Как было бы чудесно, – говорила она и при этом мечтала не о чем-то несбыточном, а о нашем будущем, которое мы могли бы создать силою веры и терпеливого труда. А в конце неизменно добавляла: – Да что там, ведь это одни мечты! – и разрушала причудливый узор от дыма сигареты, словно разрушая грезу...
– Стоит тебе захотеть, и мы будем счастливы, – возражал я.
Однажды вечером она приподнялась на локте и взглянула на мой лоб.
– Начинаешь лысеть. – Она погладила меня по виску. – Чувствую, ума и воли тебе не занимать!
– Тогда почему ты боишься мне довериться, Рената?
– Даже когда ты совсем облысеешь, ну, скажем, через двадцать лет, тебе будет сорок два, а мне ровно на десять больше. Понял теперь? – с обидой ответила она.
– Что значат десять лет, подумаешь, какая большая разница! – рассердился я. – Просто ты меня не любишь!..
Она, точно обессилев, снова упала на подушку и уставилась в потолок.
– Одной любви мало. Я буду для тебя обузой... Если б еще не Витторио!..
Мысль о сыне преследовала ее неотступно.
– Если бы не Витторио! – каждый раз повторяла она.
Наконец, в один из вечеров она внезапно вскочила и, как была, подбежала к зеркалу – кто бы подумал, что у нее повреждено бедро, – и стала ожесточенно причесываться.
– Прекрати эти разговоры, иначе я больше не приду.
Я подошел к ней, отнял гребень и стал нежно расчесывать ее длинные волосы, которые я всегда расплетал в минуты любви. Понемногу она успокоилась. Она призналась мне, что за несколько дней до нашей встречи собиралась постричься под мальчика, убежденная, что ее старомодная прическа никогда не понравится ни одному мужчине.
– Как хорошо, что ты этого не сделала!
– Но никто из мужчин на меня больше не смотрел, – защищалась она.
– Потому что мужчины – глупцы!.. Гоняются за девушками – думают, что чем они моложе, тем страстнее будут в любви. Глупцы, все до единого! Не знают даже, что девушки любят, чтобы их любили, желали, хотят получать, ничего не давая взамен.