Текст книги "Мюнхгаузен, История в арабесках"
Автор книги: Карл Иммерман
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ШНИК-ШНАК-ШНУРСКИЕ СОБЫТИЯ
ПЕРВАЯ ГЛАВА
Взаимные откровенности
– Эти козы на Геликоне...
– Вы хотите сказать – на Эте...
– Нет, я хочу сказать – на Геликоне; я в прошлый раз оговорился. Итак, эти козы на Геликоне, к которым я попал крошечным мальчиком, учредили союз для утончения своей шерсти, – сказал Мюнхгаузен.
– Я рад, что мы, наконец, переходим к скоту, – воскликнул старый барон. – Я все время ждал этого момента в ваших историях, ибо остальное, что вы нам с тех пор рассказывали, стало мне казаться менее занимательным. Не сердитесь на меня, человече, но между друзьями должна царить откровенность.
– Безусловно, – торжественно подтвердил Мюнхгаузен. – Значит, козы...
– Добрый учитель, можешь ли ты заверить, что в этом рассказе не встретится ничего такого, что бы могло задеть мою деликатность? – перебила его барышня. Она перешла с Мюнхгаузеном на "ты" после одной возвышающей душу сцены, происшедшей между ними за несколько дней до этого.
– Решительно ничего, Диотима-Эмеренция [67]67
Платон называет в «Пире» Диотиму, жрицу из Мантинеи, своей учительницей любви. В этом смысле Диотима стала именем нарицательным.
[Закрыть], – ответил г-н фон Мюнхгаузен. – Правда, согласно законам природы, этому виду животных полагается иметь и козлов, и они встречаются в моем рассказе, но я буду деликатен и не премину называть их супругами коз. Кроме того, там выступает навозный жук; он будет именоваться у меня Конем Тригея [68]68
В комедии Аристофана «Мир» Тригей едет на Олимп верхом на навозном жуке.
[Закрыть]; затем вплетется в рассказ мясная муха – ты поймешь, о ком я говорю, всякий раз, когда речь зайдет о Голубой Мечтательнице.
– Я до конца пойму тебя, учитель, – ответила баронесса с одним из своих неописуемых взглядов.
– Да, – сказал г-н фон Мюнхгаузен, – в этом отношении ты – это ты и подобна всем своим сестрам. Стоит назвать козла супругом козы, и вы можете выслушать все что угодно.
– Послушайте, дети, – воскликнул старый барон полушутя, полусердито: Это "ты" да "ты", и опять "ты" да "ты" звучат, точно кто-то тычет тебя под ложечку. Я думаю, что вам лучше опять перейти на "вы", это более тонкая, изысканная форма обращения. Я люблю тебя, Ренцель, и ценю вас, Мюнхгаузен, а потому я буду умным за вас обоих: марьяж в ваши годы – это уже не дело.
– Марьяж! – воскликнула барышня и покраснела. – Ах, отец, вы меня опять глубоко, глубоко не понимаете! – и она вышла из комнаты.
– Марьяж! – воскликнул барон и позеленел.
– Нет, достойный старец, не бойтесь никакого марьяжа. Я мог бы тысячу лет говорить вашей бесценной дочери "ты" и все-таки не думать о марьяже. Для марьяжа нужны амуры, а я не чувствую никаких амуров к моей Диотиме-Эмеренции. Сейчас и место и время, чтобы сделать вам это важное признание. Я чувствую такое уважение к этому чистому женскому существу, которое стремится в беспредельность, что его можно сравнить разве только с восторгом Кюне перед Теодором Мундтом [69]69
Густав Кюне (1806-1888) и Теодор Мундт (1808-1861) – писатели группы «Молодая Германия». Расточали похвалы друг другу.
[Закрыть].
Когда Эмеренция чихает, это для меня поэма; но в то же время мои чувства держатся особняком; они как бы застывают, не касаются моего уважения к ней и живут, так сказать, своим домком. Короче говоря (ибо между друзьями, как вы сами прямодушно и сердечно заявили, должна царить откровенность), ваша божественная дочь, несмотря на все уважение, которое я к ней питаю, мне глубоко отвратительна.
– В сущности, как отец, я должен был бы на это обидеться, – сказал старый барон. – Но мне, главным образом, важно, чтобы между вами не вышло марьяжа, и потому я рад, что вы терпеть не можете Ренцель. Бог с вами, говорите ей "ты" сколько вам угодно. Разумеется, между нами, а не при учителе. Сначала я решил, что в качестве зятя вы были бы для меня желанной опорой в старости, но после того как обнаружились в вас эти странные игры природы, дело изменилось. Правда, меня в вас уже больше ничего не пугает. Когда после ваших таинственных экспериментов вы издаете чертовски минеральный запах, точно Нендорф, Пуон и Ахен, вместе взятые [70]70
Курорты с сернистыми источниками.
[Закрыть], то я говорю себе: «Ничего не значит: великие люди имеют свои странности» – и беру двойную понюшку доппельмопса. Я действительно считаю вас великим человеком, но... да будет это сказано в третий раз: между друзьями должна царить откровенность... и... и хотя я признаю все ваши достоинства... вы стали для меня субъектом, к которому я питаю прямо-таки внутреннее отвращение.
Щеки Мюнхгаузена сделались изумрудными, разноцветные глаза и щурились и сверкали от слез. Он с глубоким волнением схватил руку барона, прижал ее к сердцу и воскликнул:
– Как я вам благодарен за это откровенное признание! Разве мужественная манера высказывать свободно все, что у тебя на сердце, не стоит выше, чем подгнившая чувствительность и вежливая робость, у которой в груди – змеи, а на устах – соловьи?
– Разве истинный немец не может сказать истинному немцу: "Ты олух" – и в то же время жить с ним душа в душу? – горячо воскликнул старый барон.
– Разве я не могу считать вас старым простофилей и тем не менее любить вас от всего сердца? – крикнул Мюнхгаузен.
– Брат! – зарыдал старый барон и бросился гостю на шею. – Разрази меня господь, если твое общество не опротивело мне хуже горькой редьки. Я думал, что ты заменишь мне журналы, но от раза до раза ты кажешься мне вздорнее всякого журнала.
– Неужели ты думаешь, брат, – возразил г-н фон Мюнхгаузен и исцеловал хозяина, – что я хоть час остался бы с тобой и твоей прокисшей дочерью, если бы у меня было где преклонить голову и что пожевать?
Взволнованные приятели долго лежали друг у друга в объятиях. Первым до известной степени овладел собой хозяин и пробормотал:
– Итак – мой брат?
– Твой брат! – прошептал гость.
– И в самом дерзновенном смысле слова!
Вошел учитель. Новоиспеченные друзья отерли слезы, а учитель произнес:
– Баронесса послала меня спросить, придется ли ей выслушать еще какие-нибудь неприятные намеки, если она вернется?
Барон отправил посланца обратно с успокоительными заверениями, а также с сообщением, что в комнате царит величайшая взаимная откровенность.
Когда барышня появилась, все еще с легким румянцем на щеках, Мюнхгаузен пошел ей навстречу, поцеловал у нее по своему обыкновению руку и серьезно сказал:
– Никакого марьяжа, моя Диотима-Эмеренция!
– Никакого марьяжа, учитель, – с достоинством ответила барышня.
Так стояли эти молодые люди, взявшись за руки, без всяких любовных или брачных намерений. Отец подошел к ним, положил десницу, как бы благословляя, на их сплетенные руки, взглянул на небо и воскликнул:
– Никогда в жизни, никакого марьяжа!
Умиление, царившее в этот вечер, не имело границ. Козы на Геликоне были позабыты. Никто из трех лиц, так близко подошедших друг к другу по пути откровенности, не смог проглотить ни куска. Учитель, ничего не понимавший во всем происшествии, один уплел весь ужин.
Из глубокомысленных замечаний, сделанных в этот вечер Мюнхгаузеном, история сохранила следующие:
– Наша эпоха требует правды, всей правды, ничего, кроме правды. Дойдет до того, что никто не будет обижаться на другого за пощечину, если таковая дана с искренним убеждением. Долой тайну корреспонденции, долой фамильные секреты! Все эти устаревшие понятия должны отпасть. Все должно стать публичным. Столбцы газет не должны быть закрыты даже для известий из того места, куда сам Карл Пятый, к своему сожалению, не мог послать никого в неурочный час.
– Что это за место? – спросила барышня.
– По-еврейски это называется: геенна, – ответил г-н фон Мюнхгаузен.
– Ах, так, – заметила барышня и сделала вид, что она вполне поняла Мюнхгаузена.
Тот продолжал:
– Все должно стать публичным для нового поколения жрецов правды! Конечно, господь бог скрыл мозг и сердце под покровом костей, кожи и мяса, и потому человечество долгое время считало нужным утаивать многое из того, что занимало мозг и сердце, но это была ошибка: при сотворении мира просто была допущена оплошность. По идее, грудь и голова должны были быть снабжены стеклянными заслонками, но их забыли сделать при тогдашней спешке. Я знаю это от Нострадамуса, с которым я недавно беседовал, а ему сказал сам господь.
– Кто такой Нострадамус? [71]71
Нострадамус (1503-1566) – французский врач и астролог. Получил известность как автор «Столетий», содержащих предсказания грядущих событий европейской истории.
[Закрыть] – спросил старый барон.
– Отставной профессор естественной истории в Лейдене, – ответил г-н фон Мюнхгаузен, взял свечу и откланялся.
После ухода Мюнхгаузена барышня обратилась к барону:
– Отец! Чтобы намеки, заставившие меня сегодня удалиться из комнаты, никогда больше не повторялись, я хочу, как только г-н учитель удалится, сделать вам одно важное признание.
Учитель вышел, пробормотав:
– Сегодня я приму окончательное решение.
Но старый барон, погруженный в свои мысли, не слыхал слов дочери и сказал:
– Перегородка упала, теперь я все себе уясню, – после чего покинул комнату.
Эмеренция, собираясь сделать свое важное признание, повернулась лицом к стене, чтобы избежать взглядов отца, или, как она говорила, из женской стыдливости. Поэтому она не заметила его ухода и долгое время выкладывала свои интимнейшие сердечные тайны перед глухой стеной, пока в горячем порыве внезапно не обернулась и не увидела, что у нее нет, да, по-видимому, и не было, слушателя. Слово застряло у нее на губах, а остаток признания – в сердце; молча и обиженно отыскала она свое ложе.
ВТОРАЯ ГЛАВА
Автор дает несколько необходимых разъяснений
Чтобы не делать тайн замка, который я и в дальнейшем буду называть Шник-Шнак-Шнур (ибо я и многое другое, что встречается в этой истории, не могу назвать своим именем), – словом, чтобы не делать тайн означенного замка чрезмерно непроницаемыми, я должен здесь частично сообщить, что эти три действующих лица имели в виду в своих речах.
Не успел еще Мюнхгаузен как следует обжиться в родовом замке Шнук-Пуккелиг-Эрбсеншейхеров из Дубравы у Варцентроста, как его присутствие заметно и самым различным образом отразилось на настроении барона, его дочери и учителя, ибо вообще выдающаяся личность никогда не вступает в какую-нибудь среду без того, чтобы не изменить царящих в ней отношений. До прибытия Мюнхгаузена кружок нашего замка тихо питался своими бесстрастными фантазиями; но с тех пор это идиллическое состояние нарушилось, или, вернее, трое академиков Шник-Шнак-Шнура пребывали в восторженных сердцебиениях, жгучем любопытстве и серьезном самонаблюдении.
На долю Эмеренции выпали восторженные сердцебиения. Она узнала Руччопуччо, бирмана из Сиены (в сущности, претендента на гехелькрамский престол), сквозь все покровы, в которые каприз или глубокий расчет заставили его облечься. Женское сердце – это непогрешимый указатель во всех таких случаях. Дамаянти тотчас же узнала в вознице царя Ритупарны своего супруга Наля, а Теодолинда Баварская, поднося кубок своему мнимому свату, не преминула опознать в нем предназначенного ей жениха Аутхарита, короля лангобардов, – и не много времени понадобилось, чтобы Эмеренция сообразила, как обстоит дело... со слугой Карлом Буттерфогелем.
Не пугайтесь, дорогие! Все произошло самым естественным путем, а именно так: сначала образ долгожданного возлюбленного витал перед ней, как во сне; постепенно сон принимал определенные черты; и, наконец, всякое сомнение исчезло и уступило место увереннейшей уверенности.
Вспомните волнение Эмеренции, когда оба незнакомца вступили в замок ее предков, когда из уст слуги раздались роковые слова: "шляпа с цветами и передник скорохода" – и когда он сам предстал перед ней в импровизированной шляпе с цветами и переднике скорохода! Ведь столько лет ей рисовался такой скороход, как вестник князя гехелькрамского! А тут он встал перед ней с пестрым носовым платком на бедрах вместо передника, с букетом полевых цветов на шляпе, не какой-нибудь обыкновенный, нарочито сооруженный скороход, а естественно образовавшийся роковой скороход!
Сердце ее содрогнулось. Если бы она в этот миг не поняла указания небесных сил, она стала бы презирать самое себя.
– Смотри, Эмеренция, – прошептала она бьющемуся сердцу, – смотри, как бы последнее разочарование не было самым ужасным!
Она задала Мюнхгаузену те глубокомысленно испытующие вопросы, которые он так же мало понял, как несчастный читатель первой части этой истории. Теперь она была убеждена, что через посредство шляпы с цветами и передника ей было возвещено появление князя гехелькрамского. "Где же, где же ты?" спрашивало ее тоскующее сердце.
Мюнхгаузен все рассказывал и рассказывал, день за днем проходил, а Руччопуччо оставался невидим. Душа ее страдала от беспокойного ожидания. Наконец она собралась с духом (на что не отважится любящая женщина!) и однажды робко обратилась к слуге Карлу Буттерфогелю, когда тот выколачивал сюртук Мюнхгаузена:
– Карл, будьте откровенны со мной. Где пребывает тот великий и высокий, на чьей службе вы в действительности находитесь?
Карл Буттерфогель опустил выбивалку, широко раскрыл глаза, сплюнул, как делает простонародье в минуты недоумения, и сказал:
– Черт меня подери, если мой хозяин выше меня; а еще выше я никого не знаю, да и вообще довольно с меня этой службы.
– Как? – спросила барышня с живейшим любопытством.
– Мне эта кондиция не по нутру: я скоро устроюсь сам по себе, продолжал Карл Буттерфогель.
– Что? – воскликнула барышня, испуганная внезапной мыслью. Она покачнулась и была близка к обмороку. В это время Мюнхгаузен, которому надоело дожидаться сюртука, спускался в одном камзоле с лестницы и подхватил свою приятельницу под руки.
– Бездельник! Ты опять канителишься? Беги сейчас же за уксусом для баронессы! – крикнул он Карлу. Но тот дерзко ответил:
– Я не бездельник, так как вы мне не платите жалованья, а за уксусом я пойду из милосердия.
– Мюнхгаузен, – прошептала Эмеренция на руках у барона, – ты, видя скорбь мою сердечну, явил мне сердце человечно [72]72
Пародия на сцену из «Смерти Валленштейна» Шиллера.
[Закрыть]. Я называю скорбью эти ощущения, так как избыток счастья может причинить боль. Я в невыразимом состоянии и умоляю вас сказать мне: вы и Карл чьи-нибудь предшественники? Или вы сами...
Мюнхгаузен странно передернулся, ноздри его задрожали, он робко оглянулся по сторонам и, не дав Эмеренции договорить, быстро залепетал:
– Какие там предшественники? Выбросьте это из головы, моя Диотима. Не дай бог, чтобы кто-нибудь шествовал за нами! Мы – здесь, я и мой негодяй-слуга, и нас надо брать такими, какими вы нас видите, и не думать, что кто-то гонится за нами и приедет сюда в замок.
– Значит, все решено, все ясно, о, мое счастье! – воскликнула баронесса.
Карл Буттерфогель вернулся с уксусом.
Пусть теперь Эмеренция сама выскажется о себе и своем счастье.
ТРЕТЬЯ ГЛАВА
Страницы из дневника Эмеренции
«Какие там предшественники? За нами никто не шествует» и «я не знаю никого более высокого, эта кондиция мне не по нутру, я скоро устроюсь сам по себе». Значит, верны указания судьбы! Шляпа с цветами и передник скорохода не указуют куда-то вдаль; нет! Вблизи от меня находится тот, кого моя душа будет любить вечно, мой князь, мой друг, мой бирман из Ниццы! После долгих лет испытания пробил час воссоединения, глаза моего друга ищут меня среди дщерей Сиона, и не спит Суламифь, голубица. Никого не посылал он вперед, сейчас он явится сам, он – в замке, «ибо никто не шествует за ним», – он здесь, «ибо он не знает никого более высокого». Счастливая Эмеренция!!
Но кто из двух? Барон или ты, Карл? Теперь наблюдай, теперь будь осторожно, теперь прояви всю свою прозорливость, о сердце!
Ах, сердце молчит! И Мюнхгаузен, и Карл мне безразличны. Это прекрасно для дальнейших намерений рока, ибо я хочу быть князю подругой в самом чистом смысле этого слова, но для настоящего момента это нехорошо.
Я узнаю претендента на престол гехелькрамский. Под чужим одеянием хочет он испытать свою Эмеренцию, и как прекрасно решила бы она свою задачу, если бы внезапно подошла к нему, к настоящему, и сказала:
– Князь, вы узнаны! Страсть зорка непостижимо: всюду видит верных слуг. Лишь кивок главы любимой – и желанный узнан друг.
Но почему оба мне так безразличны? Странная мука, удивительная путаница чувств, крепко стянутый узел!
Я думаю, это – барон. Мы стояли сегодня у утиного прудка; мирно хватали птицы зеленую ряску у наших ног; освежающий дождь мягко падал с серого неба; барон рассказывал мне одну из своих глубокомысленных историй, как он когда-то давно положил на голову горчичник, и тот так натянул, что вправил ему вывихнутую ногу... Грудь моя расширилась, и мне было так хорошо и так больно, так... так...
Глупая помеха! Меня зовут, чтобы выдать сало. Куда пропала Лизбет, эта бродяжка, эта бездельница! Я ей задам, когда она вернется.
Нет! нет! нет! Тайна прояснилась, Карл – это Руччопуччо! Вот я сижу в глубокой полуночной тишине и доверяю вам, безмолвные страницы, эту удивительную весть. Да, удивительным должна я назвать предопределение, которое вторично предоставляет щелкунчику решающую роль в моей жизни.
Я сегодня поднялась рано с постели, уже полная предчувствий. Чулки смотрели на меня так многозначительно, в туфлях чувствовалась какая-то тихая жизнь и движение, нагар догоревшей свечи свисал выразительными фигурами. Неужели мне предопределено, чтобы ничто вокруг меня не происходило по-обыкновенному, чтобы я всю жизнь была игрушкой великих и темных сил?
В голове у меня все спуталось и перепуталось! Я раскрыла окно, чтобы охладить пылающие щеки. Ночью мне снились Ницца, море, Альпы. На самой высокой вершине я увидела двух евреев, отнесших меня к родителям после ужасной катастрофы. Они стояли в ореоле солнечных лучей, со скорбными лицами, и я слышала, как один сказал другому:
– То, что нас сделали оседлыми гражданами, вот, горе сынов наших в нынешние дни, через что они себе стали писать стихи и малевать картины. Старое время, реб Янкель, старое время было лучше, когда мы шатались повсюду, как наши деды в пустыне Син, что между Елимом и между Синаем.
Многозначительный сон, пророческий сон! Слыхала ли я когда-либо о пустыне Син, что между Елимом и между Синаем? Сон выучил меня этим иудейским названиям; верховная рука пожелала подать мне знак: "Смотри, я здесь и сотворю чудо перед лицом твоим".
Я взглянула в окно.
Во дворе появился Карл.
– Сто пятьдесят тысяч чертей собачьих! Опять мне нынче жрать не дадут? – воскликнул он.
Ужасные выражения для дневника нежной девушки! Но я должна заносить все точно и с мельчайшими подробностями.
Звук этих слов пробудил во мне старые воспоминания. Точно из глубокой дали донесся он до моего слуха, подобный голосу, который некогда был мне так дорог! Это удивительное сходство тона, эти проклятья – князь тоже изредка имел это обыкновение, но он больше пользовался так называемой "холерой в бок" – мой сон в Ницце, скорбящие евреи, пустыня Син, фигуры свечного нагара, ожившие туфли, многозначительные чулки...
Карл присел на камень во дворе и сказал:
– Надо поискать в карманах, – пощупал левый карман куртки и воскликнул: – Слава богу, хоть пара старых орехов, а то сдохнешь с голодухи, – полез в другой карман, вытащил оттуда...
Я схватилась за сердце обеими руками, отправилась в столовую и нарезала для Карла бутерброд...
Я не в силах писать дальше – воспоминания одолевают меня – пульс клокочет...
Я несколько успокоилась. Вчера снизошедшая на меня благодать всплыла перед глазами пестрой фантасмагорией красок, сегодня она превратилась в чарующий ландшафт, где каждое деревце говорит: "Моя тень принадлежит тебе" – и живописный источник шепчет: "Сестра, отдохни на моих берегах".
Я незаметно подошла со своим бутербродом к Карлу Буттерфогелю. В последний раз стоит это имя на страницах дневника! Он не заметил моего появления и продолжал спокойно щелкать орехи инструментом, который он вынул из правого кармана...
Я посмотрела ему через плечо. Ах! Тут мои колени подкосились, я уронила бутерброд, Карл уронил щелкунчика, я подняла щелкунчика, Карл поднял бутерброд! Я прижала щелкунчика к губам. Это был он! Он! Старый, верный щелкунчик! Первая любовь, предвестница Руччопуччо! Тебя, тебя я узнала сразу! И как я могла не узнать?.. Лица и тела людей, к сожалению, меняются с годами, но щелкунчик остается тем, чем он был.
И все же горька и мучительна была эта встреча! Милая святыня моей юности выглядела развалиной. Яркий блеск сполз с красного мундира, цвет продолжения едва можно было узнать, потухли прекрасные ярко-голубые глаза, рот потерял свою силу благодаря постоянному щелканию, шляпы на нем почти что не было; только усы оказались пощаженными немилостью времени: черные и густые, свисали они, как в золотые дни, над старыми утомленными губами.
Поток слез облегчил душу. После этого я оправилась и подумала о себе и своей участи. Карл съел бутерброд и смотрел на меня с удивлением.
– Ишь ты, – воскликнул он, – ведь вот дурацкая морда (я должна повторять его собственные выражения)! Тому много лет я нашел этого негодяя на помойке за домом в одной итальянской дыре. Я сунул его в карман и с тех пор ношу постоянно с собой, а мерзавец (я чуть не умираю от муки, когда пишу такие слова) все еще цел. В то время я служил у четырнадцати берлинских дворян, которые там лечились и держали все вместе одного слугу.
– Князь, – сказала я серьезно и сдержанно, – не притворяйтесь более! Меня не введут в заблуждение ни ваша лакейская куртка, ни те ужасные выражения, к которым вы принуждаете ваши благородные уста, чтобы остаться неузнанным. "Какие там предшественники? За нами никто не шествует" и "я не знаю никого более высокого", многозначительные чулки, ожившие туфли, фигуры свечного нагара, мой сон о Ницце, скорбящие евреи, пустыня Син, что лежит между Елимом и между Синаем, – все это были символы, не могущие обмануть. Затем мелодия вашего голоса, ваши проклятья, мой любимый щелкунчик в ваших руках и, наконец, то, что вы знаете про помойку и про недоброе дело моей покойной матери, ввергшей щелкунчика в несчастье... все это... Господи, не отрицайте больше, не подвергайте излишним мукам бедную девушку, которая осталась достойной вас! Будьте ласковы и добры со мной, скиньте маску и скажите: "Эмеренция, я – это он".
– Кем я должен быть? – воскликнул он. – Я вовсе не он, я сам по себе!
Его суровое упорство все-таки на минуту меня поколебало.
– Если это не вы, – сказала я решительно, – то это – ваш господин! Во всяком случае, кто-нибудь из вас двоих.
– Я вижу, – сказал он, – что для вас важно, чтобы это был я. Поэтому я хотел вас спросить, что из этого выйдет, если я буду он?
– Если вы – он, – ответила я, – то я буду вашей подругой в самом чистом смысле этого слова. Вся моя предшествующая жизнь была лишь подготовкой к этому великому мгновению. Ваша светлость! В расцвете молодости мы принесли жертву страсти на алтаре наших сердец! Для таких жертвоприношений у нас теперь не стало фимиама. Но алтарь еще стоит. Принесем же теперь на нем жертву дружбе, запас которой у меня для вас неиссякаем.
Карл почесал голову (чудовище, он это сделал!) и сказал:
– Я все еще думаю, что вы это все в насмешку. Но все же я попробую, и черт побери того, кто вздумает меня провести. Значит, вы моя подруга, а если, значит, вы моя подруга, то вы должны позаботиться, чтобы мне побольше поесть и выпить. Если вы хотите быть моей подругой на этот манер, то я готов. А коли так, то вы уже сегодня последите, чтобы мне был порядочный кусок мяса.
Он ужасно играл мною. Даже в этот великий момент он не оставил своего дикого юмора. О, мужчины, мужчины, как вы с нами обращаетесь! Веселье отчаяния охватило меня, и, устремившись за ним по следам его необузданного настроения, я воскликнула:
– Вы получите сегодня два фунта говядины!
Это потрясло его. Он угадал мое страданье сквозь судорогу шутки. Слезы выступили на его глазах, он сказал:
– А раз вы такая добрая, то, стало быть, по рукам: я – это он.
Карл ушел, подавленный благородным и гуманным умилением.
Душа моя узнала его по этим слезам, как уже прежде узнал мой разум. В остальном он остался верен своей роли. В полдень он пришел за двумя фунтами говядины. Я отдала их ему и приготовила для нас оладьи, сказав отцу, что кошка украла мясо. Карл съел их целиком; его притворство, вероятно, досталось ему нелегко.
Куда только девалась эта глупая золушка Лизбет? С такой бурей в груди я должна стоять теперь у печки! Правда, оладьи были пересолены и совершенно несъедобны.
Сегодня между нами произошло окончательное объяснение. Я напомнила ему про наши прогулки в Ницце, про изготовление векселей, про шестой слоновый полк и про козни бирманского царя. Я напомнила ему про Гехелькрам и его право на престол. Я назвала ему сладкозвучное имя: Руччопуччо. Я спросила его, думает ли он еще об этом. Он на все ответил мне: да.
Но и в этот час откровенных излияний он остался лакеем в речах, движениях и манерах. Я горячо просила его сбросить по отношению ко мне эту безобразную личину и стать князем. Он отвечал, что это невозможно и чтобы я, ради создателя, оставила его в покое. Я не буду больше настаивать: по-видимому, он боится, что, обнаружив себя передо мной, он забудется при других. Какие ужасные усилия должна делать над собой эта возвышенная душа, чтобы носить такой низменный облик!
Его инкогнито, по-видимому, преследует двойную цель. Он хочет испытать меня, не будучи узнанным, и, кроме того, намерен выждать в укромном месте, какие результаты будет иметь его обращение к могущественным придворным по поводу гехелькрамского престола. Я сказала ему в лицо мои предположения, и он ответил, что все обстоит так, как я думаю.
Как ему удалось отыскать меня, когда я в Ницце носила имя Марсебиллы фон Шнурренбург-Микспиккель? Об этом я спрошу его в следующий же раз.
Надлежит терпеливо ждать дальнейшего хода наших дел. Если его признают князем, то и для меня найдется тихая обитель. Я выполняю свое предназначение, и я спокойна.
Но одна мысль преследует меня все время. У него нет супруги! От этого отчасти меркнет ореол моего положения. Я хотела быть ангелом-хранителем его дома, хотела примирить супругов. Это теперь отпадает. Итак, жизнь не выполняет до конца данных нам обещаний.
Но он совершенно не похож на Руччопуччо! Тщетно я ищу в его лице хоть одну черточку прошлого. Правда, прошло уже несколько лет, как мы расстались...
...Дурища Лизбет засунула куда-то перед уходом все мои бюварные принадлежности; я принуждена пользоваться такими перьями, которые страшно затрудняют письменные излияния. Это ужасное существо...
...И, кроме того, он много перенес. Ему приходилось даже порой терпеть побои от своего господина. Разумеется! Ведь индусские цари такие варвары!
Я разгадала теперь и Мюнхгаузена. Этот великий ум, этот новый пророк природы и истории, вероятно, камергер князя, или его адъютант, или его статс-секретарь, или еще кто-нибудь из этих чистых идеальных фигур! И ему тоже притворство дается нелегко; я это вижу. Взять хотя бы его болезненные подергивания, когда он должен для вида накричать на своего повелителя. Недавно он притворился, что бьет его палкой, а князь притворился, что кричит.
Теперь мне ясны рассказы Мюнхгаузена! Отец понимает их буквально и отчасти верит им. Я сейчас же почуяла в них скрытое значение и не ошиблась. Изумрудно-зеленое нагорье Алапурин... и т.д., это – наша молодость; на нем пасутся золотисто-желтые телята чувств; мысли девушки нежны, как персик, а все проявления ее существа терпки и целомудренны, как простокваша; затем ее внутренний мир раскалывается, это расщепление с его подрасщеплениями олицетворены шестью братьями Пипмейерами, схожими до неразличимости, как расщепления наших душ; затем идет проза жизни в лице полкового цирюльника Гирзевенцеля и затягивает узел противоборствующих отношений, символизированных крысиным королем смешанных ощущений.
Правда, отдельные стороны этой символики еще покрыты для меня мраком. Так, например, какой момент женской жизни олицетворен последствиями единственной лжи Мюнхгаузена?
Что за роскошное ощущение – наблюдать, как возвышенное и божественное победоносно прорывается для посвященного глаза сквозь личину слуги, в которую оно вынуждено облекаться от времени до времени. Хотя мой августейший друг изображает лакея до ужаса реально, но скрыть свою княжескую кровь он все же не может, и в этом я сегодня убедилась.
Претендент на гехелькрамский престол чистил сапоги своего так называемого господина. Я вообще замечала, что слуги, исполняющие эту работу, делают ее в какой-то неблагородной позе, согнувшись и с отвратительными отрывистыми, быстрыми, резкими движениями – неприятное зрелище!
Совсем иначе выглядело то, что я видела сегодня.
Карл сидел. Он отклонился назад в благородной и небрежной позе; на сапоги он почти что не глядел; медленно водил он щеткой взад и вперед по предмету, столь ниже его стоящему, и только для виду касался презренной кожи.
Правда, сапог не слишком блестел, и Мюнхгаузен, притворившись сердитым, обругал Карла ленивой скотиной. Одно из самых тяжких испытаний, наложенных на меня всем этим обстоятельством, – это необходимость в угоду полной истине навязывать тебе, о мой чистый дневник, столько проклятий и ругательств!
Князь обладает невероятным аппетитом. Сегодня он опять скушал целую жареную колбасу, а она была одной из самых крупных в кругу своих сестер. Вероятно, индийский климат истощил его. Лишь бы только она ему не повредила!
У меня в ушах жужжит старая песнь:
Ты щелкунчика прежде любила,
А после любила меня...
Я помню ее до этого места, а дальше, сколько раз ни пела, не могу восстановить. Между тем в страшный час, когда нас разъединили евреи, мы дали священную клятву узнать по ней друг друга. Я напомнила об этом князю, но он тоже не знает остальных стихов.
Я больше не в состоянии выносить грубой насмешки, связанной с именем "Карл Буттерфогель" [73]73
Буттерфогель – «бабочка» (нем).
[Закрыть]. Разве я не женщина, т.е. существо, не понимающее иронии, склонное к одной только простой, тихой серьезности? Чтобы не удаляться от образа, избранного князем, я называю его при других Карлос Мотылек. Отец расхохотался, когда в первый раз услышал это имя. Он никогда меня не понимает. Зато Мюнхгаузен опять меня понял вполне, понял, хотя мы не обменялись ни единым словом.
Он сказал: "Лишь бы осел не возгордился!" (Боже, как я страдаю от таких выражений!) Конечно, его родовая гордость проявится во всем своем великолепии, когда над нами мало-помалу взойдет заря новых просветляющих отношений и именований.
О, Мюнхгаузен, Мюнхгаузен, великий знаток сердец!








