412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карл Иммерман » Мюнхгаузен, История в арабесках » Текст книги (страница 12)
Мюнхгаузен, История в арабесках
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:09

Текст книги "Мюнхгаузен, История в арабесках"


Автор книги: Карл Иммерман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)

У этого человека был такой дар сочинять и разглагольствовать, какого я никогда ни у кого не встречал. Он обладал аристофановским юмором, фантасмагорической силой воображения и неисчерпаемым подъемом духа, но главным образом страстью и любовью к вранью, которое было прямо-таки гениально. Никто его не уважал, и в то же время он был повсюду принят. Наше замкнутое общество раскрыло перед ним двери; он был украшением наших семейных, холостых и прочих кружков, ибо ты знаешь, что, как мы ни чопорны и ни тяжелы на подъем, все же испокон веку все шарлатаны делали с нами и у нас все, что им было угодно. Его считали чем-то вроде честного проходимца и в то же время с нетерпением поджидали, если ему случалось опоздать. Я все же убежден, что скверных поступков за ним не было, иначе он держался бы тише, скрытнее, искусственнее. Некая теоретическая неправдоподобность сделалась его второй натурой, но против законов он, вероятно, не погрешил.

Ты спросишь: "Чем же он вас обворожил?" Да, чем? Несуразными сказками, которые он нам рассказывал, сарказмами, фокусами. В своих сказках он с невероятной дерзостью хватал какое-нибудь ближайшее явление или общественное лицо и вертел, и крутил, и манипулировал им так, что оно превращалось в его руках в фантастического паяца, который, если посмотреть ему поближе в лицо, лопался, как мыльный пузырь. Во время его рассказов я часто чувствовал себя так, точно передо мной возникает, движется и распадается смерч. Легкое облако парит над океаном, протягивает длинный тонкий палец в бесконечные глуби, навстречу ему вскипает, вертится и пляшет вздыбившаяся вода, она свистит и шипит; туман и пена кругом, и молнии без грома! Так прыжками продвигается вперед призрак, который уже больше не пар и не волна, пока с плеском не разорвется.

И когда я говорил себе: господь всемогущий собрал в этом архиветрогоне все поветрия нашей эпохи, насмешку без убеждений, холодную иронию, бездушную фантастику, экзальтированный ум, чтобы, когда этот тип сдохнет, одним ударом избавить от них мир, хотя бы на время.

Этот Шримбс, или Пеппель, этот остроумный сатирик, этот враль и юмористически усложненный всемирный скоморох, это – дух эпохи in persona, не дух времени или, вернее говоря, Вечности, творящий свое тайное дело в тихих глубинах, а пестрый гаер, которого хитрая Старуха послала в толпу, чтобы отвлеченная им и его карнавальными дурачествами и сикофантскими декламациями толпа не мешала своим дурацки-наглым глазением и цапаньем рождению Будущего. У этого бродяги были две замечательные особенности: во-первых, он не рассказывал чистейших сказок, но преподносил вам самые гротескные выдумки и фигуры с таким спокойствием, убеждением и серьезностью, так они въелись ему в плоть и кровь, что вы не получали во время рассказа художественного наслаждения, но либо должны были считать его сумасшедшим, либо хоть на час поверить в его басни, как бы нелепы они ни были. Во-вторых, если он в своих милетских рассказах и продергивал глупцов и злодеев нашего времени, то скоро вы убеждались – по крайней мере, у меня было такое ощущение после недолгого знакомства, – что насмешка не исходила от возмутившейся добродетели, а от мозга, которому была мила и нужна извращенность и для которого она являлась потребностью и субстанцией. Ты знаешь мои принципы в этом отношении. Я стремлюсь к положительным ценностям: воодушевление и любовь – единственная пища, достойная благородных душ. Шутку я признаю. Но мне глубоко противны издевки, брюзжание и хихикание, вертящиеся вокруг мусорной ямы, которой мы делаем слишком много чести, упоминая о ней.

Вернувшись домой, я уже застал его вполне акклиматизировавшимся в нашем обществе. Все старые дяди и кузены надрывали животы от его выдумок или разевали рты, насколько позволяли мускулы, когда он показывал им их собственные доморощенные персоны, отображенные в удивительных гротесках. Я тоже слушал его и бывал попеременно то одурманен его речами, то неприятно отрезвлен. Возможно, что я не сблизился бы так с Клелией, если бы эта запутанная околесина не усилила бы во мне потребности в простом, искреннем общении. У этого Шримбса, или Пеппеля, была еще одна странность: регулярно каждый день он запирался на три часа с тремя молодыми людьми, прибывшими спустя некоторое время после него и носившими прозвище "неудовлетворенных".

Они говорили только о том, что они не удовлетворены: при этом они тупо и странно смотрели перед собой. Никто не знал, откуда они явились, но так как они жили тихо и трезво, то они никому не казались подозрительными.

Как я уже сказал, Шримбс запирался с "неудовлетворенными" ежедневно на три часа. Чем они там занимались, так и осталось неизвестным. Но ни дело, ни приглашение в гости, ни прогулка с восторженными слушателями, ни что бы то ни было другое не могли удержать его – едва наступал назначенный час, чтобы не бросить все и не отправиться в дом, где происходили таинственные встречи. Когда его пытались расспрашивать об этом, он отвечал со своим отвратительным спокойствием и достоинством, что "неудовлетворенные" его изучают; когда же кто-либо хотел проникнуть в смысл этого загадочного объяснения, то он обычно заявлял, что они изучают его в связи со своими занятиями, а если его спрашивали, какие же это занятия, то ответ гласил: те, ради которых они меня изучают.

Но теперь перейдем к концу этой истории. Он присутствовал во время всей моей нелюбовной новеллы с Клелией, но, казалось, не обращал на нее особенного внимания. Когда же все постепенно вошло в колею, мой друг Пфлейдерер приносит мне в полном замешательстве – это было в городе, где я тогда гостил, – литографированный листок; на этом листке была изложена вся наша история, все уловки и способы удалиться друг от друга, не привлекая к себе внимания, и все это было превращено в самую дикую бамбоччиаду [56]56
   Бамбоччиадами называют грубокомические сцены из жизни простонародья, как их рисовал художник Питер де Лар по прозванию Бамбоччо.


[Закрыть]
. Она называлась «Рассказ о Гусенке и Гусыне, которые не поняли своего сердца».

Он сказал мне, что это произведение исходит от авантюриста Шримбса, о чем, впрочем, можно было догадаться по первым же фразам. Шримбс якобы рассказал эту историю в одном обществе, где ее нашли очень милой; какой-то проворный борзописец зафиксировал ее на бумаге и затем по общему желанию литографировал, злорадства ради, для членов этого общества. Каждый передавал ее по секрету близкому знакомому, и так она успела обежать полгорода.

Я читал и читал и, пожалуй, стерпел бы все, касавшееся меня; мало того, я признаюсь, что в отдельных местах и сам невольно смеялся. Но, конечно, он там не пощадил и Клелию.

Это привело меня в такое бешенство, что я окончательно озверел. Я поклялся отомстить плуту страшной местью. Чтобы осуществить эту последнюю, мне следовало подкараулить Шримбса в его квартире. Но, вот видишь, все та же глупость всегда замешивается в мои поступки!

Я положил в конверт литографированный листок и написал автору, что я в такой-то и такой-то час явлюсь к нему и потребую удовлетворения, словом, форменный вызов. Когда в назначенный час я явился на его квартиру, гнездо оказалось пустым; он удрал, сломя голову. Я счел это за уловку и бросился в дом, где происходили таинственные встречи, так как думал его там найти, но тут сидели трое "неудовлетворенных" и сокрушались над исчезновением учителя – так они называли этого шута. Усиленные расспросы навели меня наконец на след беглеца, указывавший сюда, на север, в Нижнюю Германию. Я сел в коляску со старым Иохемом, который принимает это еще ближе к сердцу, чем я, и поскакал вдогонку из города в город, пока наконец не бросил здесь якорь. Я, видишь ли, послал Иохема на дальнейшие поиски, так как если мы хотим поймать Шримбса, то, прежде всего, необходимо соблюдать инкогнито: меня же люди повсюду примечали, куда бы я ни приезжал; бог ведает, почему это происходило, хотя я прилагал все усилия, чтобы скрыть свое истинное звание. Ради инкогнито мы и коляску оставили в Кобленце. Оттуда мы ехали на почтовых или шли пешком.

Я радуюсь, как дитя, что исповедь сняла у меня с сердца эту историю, так как теперь я могу писать о более приятных вещах. Я не в силах описать, как хорошо у меня стало на душе в тишине холмистой вестфальской долины, где я вот уже восемь дней квартирую среди людей и скота. Именно среди людей и скота, так как коровы помещаются в доме по обе стороны сеней. Но в этом нет ничего неприятного и нечистоплотного; напротив, это усиливает впечатление патриархальности. Против моего окна шелестят верхушки дубов, а по бокам от них я вижу длинные, длинные луга, колышущиеся ржаные поля и между ними то здесь, то там дубовые рощи с одинокими хуторами. Ибо здесь все еще обстоит так, как во времена Тацита. "Они живут отдельно и разбросанно там, где им полюбился источник или поле или лес". Поэтому каждый такой двор – это маленькое обособленное государство, и хозяин его такой же государь, как сам король.

Мой хозяин отличный старик. Его зовут Старшина, но, конечно, у него есть и другое имя; прозвание же Старшины принадлежит ему только как владельцу данного двора. Я слыхал, что здесь это принято повсюду. По большей части только двор имеет название, имя же владельца вполне им покрывается. Отсюда эта связь с почвой, эта жилистость, эта живучесть здешних людей. Моему Старшине лет шестьдесят, но свое сильное, крупное, костистое тело он носит, не сгибаясь. На его желто-красном лице отложился загар пятидесяти жатв, через которые он прошел; большой нос торчит, как башня; и над блестящими глазами свисают, точно соломенная крыша, взъерошенные брови. Он напоминает мне библейского патриарха, который ставит алтарь из неотесанного камня богу своих отцов, льет на него жертвенное вино и масло, вскармливает своих жеребят, жнет свою жатву, а потому неограниченно властвует над своими и судит их. Я никогда не видал более компактной смеси благородства и хитрости, ума и упрямства. Это настоящий свободный крестьянин прежних времен в полном смысле этого слова; я думаю, что этот тип людей можно встретить только здесь, где, благодаря древнесаксонскому упорству, разбросанности жилищ и отсутствию больших городов, сохранился характер первобытной Германии. Всякие правительства и власти пронеслись над ней, они скосили верхушки растения, но корней его не выкорчевали, так что оно продолжает пускать свежие ростки, которые, однако, уже не могут образовать густых вершин и макушек.

Местность никак нельзя назвать красивой, так как она состоит из одних волнистых подъемов и спусков, а горы видны только в отдалении; к тому же последние более похожи на мрачный кряж, чем на красивую вытянувшуюся цепь.

Но самая непритязательность этой местности, то, что она не лезет тебе в глаза своей нарядностью и не спрашивает: "как я тебе нравлюсь?", а, как смиренная домоправительница, помогает до последних мелочей строительству рук человеческих, делает ее мне особенно любезной, и я провел там много хороших часов во время одиноких блужданий. Может быть, этому способствовало то обстоятельство, что маятник моего сердца опять получил свободу раскачиваться как ему угодно и никакие благоразумные люди не крутят и не дергают механизм.

Я даже стал поэтом; что ты на это скажешь, дорогой Эрнст?

Я набросал сказку, на которую вдохновило меня одно божественное прекрасное воскресенье, проведенное мною когда-то в дубровах Шпессарта. Она называется "чудо в Шпессарте".

Охотнее всего я сижу на холме в одном тихом местечке между ржаными полями Старшины, которые там кончаются. Передо мною просторный склон, поросший травой и кустами ежевики. Вокруг разбросаны большие камни; самый крупный из них лежит против поля, и над ним сплели свои ветви три старые липы. Позади шуршит лес. Место это бесконечно уединенно, закрыто и спокойно, в особенности сейчас, когда его загораживает рожь в рост человека.

Там я бываю часто; правда, не всегда для сентиментальных наблюдений над природой, ибо это мой обычный вечерний пост, откуда я стреляю в оленей и лосей, покушающихся на рожь Старшины.

Они называют это место Тайным Судилищем. Вероятно, во время оно суд высиживал здесь среди ужасов ночи свои вердикты. Когда я как-то похвалил Старшине это Судилище, лицо его приняло любезное выражение. Спустя некоторое время он без всякого повода повел меня в одну комнату на втором этаже, открыл окованный железом сундук и показал лежавший там старый, заржавленный меч.

При этом он торжественно сказал:

– Этот меч – величайшая редкость; это меч Карла Великого, хранящийся в Обергофе свыше тысячи лет и не утерявший своей власти и силы.

Затем он захлопнул крышку без дальнейших объяснений.

Я не смог бы ничем разрушить его веры в эту святыню, хотя беглый взгляд и показал мне, что эта широкая рыцарская шпага не могла быть старше нескольких столетий. Но он показал мне форменный аттестат, подтверждавший подлинность оружия и выданный каким-то услужливым провинциальным ученым.

Я собираюсь остаться здесь среди мужиков, пока старый Иохем не принесет мне известий о Шримбсе, или Пеппеле. Правда, отмахав восемьдесят миль, я несколько остыл, и нельзя не остыть, когда между намерением и исполнением проходит две недели; к тому же еще остается под вопросом, каким именно образом я должен ему отомстить; но, впрочем, там видно будет.

Когда я перечитываю свое письмо, оно кажется мне довольно курьезным. Вначале прелестные рассуждения, которых мне нечего стыдиться, в конце то же самое, а в середине – точно глупый мальчик рассказывает свои проказы.

Надеюсь, Ментор, ты вскоре еще услышишь о своем Не-Телемахе.

Но прошу тебя, побрани его как следует".

СЕДЬМАЯ ГЛАВА,
в которой охотник рассказывает Старшине старую историю про своих родителей

Прошло несколько дней в обычном для Обергофа спокойствии и однообразии. Старый Иохем все еще не давал знать ни о себе, ни о сбежавшем авантюристе, и его молодого господина уже начинало одолевать некоторое беспокойство. Ибо так нас всех оплела наша урегулированная эпоха, что никто, как бы необуздан он ни был, не может долго прожить, не примостившись к какому-нибудь делу или занятию.

Правда, со Старшиной юноша общался, когда только представлялась возможность, и оригинальные свойства этого человека действовали на него все с той же притягательной силой, как и в первый день их знакомства, но старик то возился по хозяйству, то подолгу разговаривал с людьми, которые ежедневно приходили на двор, чтобы просить у него совета или помощи. При этом охотник заметил, что Старшина никогда не делал ничего безвозмездно в полном смысле этого слова. Он был готов на все для соседей, кумовьев и друзей, но всегда они должны были отплатить ему чем-нибудь, будь то исполнением самого незначительного поручения где-нибудь по соседству или другой подобной же услугой.

Ежедневно шла пальба, но всегда мимо, так что старик, который попадал в цель, во что бы он ни метил, только диву давался, глядя на эти бесцельные потуги.

К счастью для нашего охотника, владелец ближайшего поместья находился в то время в отъезде вместе с семьей и челядью, а то графские охотники изловили бы его около Судилища.

Юный шваб охотно разузнал бы о некоторых вещах, которые были ему непонятны. Так, работник однажды спросил Старшину, не скосить ли ему созревшую рожь вокруг Судилища, и услыхал в ответ, что ее скосят после свадьбы.

Охотник не обратил бы внимания на эти слова, если бы он невольно не связал их с содержанием одного разговора, незримым свидетелем которого он оказался незадолго перед тем.

А именно: охотник слышал, как два соседних хозяина, посетившие Старшину, спросили его: "Когда собрание?" – и получили ответ: "На второй день после свадьбы", с добавлением, что тогда же и зятю дано будет посвящение. Молодой человек связал этот разговор с приказанием работнику не трогать ржи возле Тайного Судилища, не уясняя себе, однако, полного значения всего этого.

В свою очередь, Старшина спросил однажды охотника, когда тот опять вернулся домой с пустой пороховницей и пустым ягдташем:

– Скажите, молодой господин, почему вы никогда не попадаете?

Охотник был в тот день в дурном настроении, что иногда способствует откровенности. Поэтому он ответил кратко:

– Что я не попадаю, это не моя вина, а что, несмотря на это, не могу не стрелять, это у меня от рождения.

– От рождения? – переспросил Старшина.

– Я не могу этого иначе назвать, – ответил охотник. – Вы такой рассудительный человек, что у меня нет никаких оснований не рассказать вам истории, могущей объяснить мою неудачную охоту, по поводу которой вы с некоторого времени, как я вижу, покачиваете головой. Встречаются родинки в форме звезд, крестов, корон, мечей; их связывают с тем, что женщина, будучи в положении, взволновалась при виде ордена, крестного хода, коронования или находилась в то время среди военной сутолоки. Почему бы человеку не быть охотником от рождения?

Старшина предложил юному гостю присесть за стол под липами перед дверью, приказал подать бутылку вполне пристойного вина, и тогда охотник рассказал следующее:

– Мать повенчалась с отцом после того, как долго прогрустила и проплакала в невестах: родственники и разные обстоятельства мешали этому браку, но, наконец, любовь, которую они питали друг к другу, победила, и они обменялись кольцами. Последствием этих длительных задержек и препятствий вовсе не было быстрое охлаждение после достижения цели, как это нередко бывает: напротив, это был в высшей степени нежный брак, так что в этом случае любовь доказала свою правоту. Еще теперь пожилые люди, видевшие моих родителей в первые годы супружества, рассказывают о прекрасной чете; они обходились друг с другом, как влюбленные. Нежность моей матери выражалась в заботах о жизни и здоровье отца, которые нередко бывали преувеличены. Если он задерживался на прогулке или в гостях по соседству на несколько минут против назначенного времени, то она в испуге посылала за ним; если почему-либо цвет его лица был бледнее обыкновенного, то она тотчас же начинала опасаться тяжелой болезни и собиралась послать за врачом. Ни за что на свете не позволила бы она ему путешествовать ночью, и где бы он ни находился, он должен был оберегаться сквозняка. Оставаясь твердой, беззаботной и смелой в отношении себя, она видела во всем, что окружало отца, только ужас и гибель.

– Да, да, – пробормотал про себя Старшина, – у благородных господ есть досуг для таких вещей. У нас, мужиков, тумак в счет не идет.

– Особенно настоятельно мать просила отца воздержаться от охоты. В первые годы брака ей приснился какой-то путаный сон; проснувшись, она помнила только красивый зеленый мундир, виденный ею на муже, и то, что в этом мундире с ним случилось несчастье. Тут ей пришли в голову всякие происшествия, бывающие на охоте: испугавшиеся лошади, шальные пули, кабаны, бросающиеся на охотника, и т.п., и она заставила отца дать ей слово, что он никогда больше не станет предаваться этому роковому удовольствию. Тот согласился, так как видел ее любовь к себе и вообще не питал особой страсти к охоте, хотя и занимался ею, как это пристало его положению.

Много лет брак оставался бездетен. Наконец матушка почувствовала, что господь благословил ее лоно. Обычно, как мне говорили, склонность жены к мужу слабеет в этом состоянии и обращается на созревающий плод; но мать моя составляла исключение из этого правила. Ее любовь к отцу еще возросла, если только вообще это было возможно. Одновременно она снова вспомнила о старом и почти забытом сне, детали которого, однако, не хотели проясниться, хотя она целыми часами старалась вызвать их в памяти. Отец должен был повторить прежнюю клятву.

Между тем приближался день св.Губерта, когда князь, от которого отец мой зависел, обычно устраивал большую охоту. Среди его приближенных много раз болтали о том, почему мой отец за последние годы уклонялся от участия в этом развлечении; наконец как-то узнали настоящую причину, и это не слишком деликатное, ветреное общество потешалось над покорным супругом.

Князь, резкий и настойчивый, решил нарушить это супружеское послушание. Вошло в обычай устраивать накануне св.Губерта веселый банкет в Охотничьем замке. Стены зала, в котором он имел место, были убраны оленьими рогами, арбалетами и старинными рогатинами. Там, как у нас говорят, основательно "наводили лоск", т.е. выпивали, и тот, кто присутствовал на банкете, не мог, разумеется, отказаться от охоты.

Отец ни за что не принял бы участия в пиршестве, если бы князь не завлек его хитростью в Охотничий замок. А именно: он вызвал его туда под предлогом какого-то дела и задержал продолжительным разговором до момента, когда лакей доложил, что кушать подано. Тогда отец хотел ускакать обратно, но другой лакей, посланный вниз, вернулся и сообщил, будто конюх с лошадьми уехал до вечера домой, так как понял, что барин останется к столу.

– Ну, раз это так, тебе придется удовольствоваться нашим обществом и остаться здесь, – сказал князь.

Что было делать отцу? Как ему ни претило, но пришлось остаться. Когда за столом стало уже довольно шумно, один из присутствовавших бросил ему вопрос, будет ли он завтра на охоте.

Не дожидаясь его ответа, другой воскликнул:

– Нет, он не смеет: ему жена строго-настрого запретила.

– Правда ли, – спросил князь через весь стол, – что жена приказала тебе не дотрагиваться до курка? Если так, то ты образец мужа на всю округу.

Громкий смех последовал за этими словами, хотя в них не было ничего особенно потешного. Отец рассердился, но взял себя в руки и ответил, что это не так, что вообще нельзя думать, будто жена приказала ему нечто подобное, и сказал все, что можно было сказать в его положении и в таком расходившемся обществе.

– Стой! – воскликнул князь. – Отлично! Значит, ты поможешь нам завтра доказать нашу преданность св.Губерту.

А когда отец стал отнекиваться под предлогом поездки, гостей, нездоровья, то тот ответил:

– Ого! Значит, супруга здесь все-таки замешана. Мы должны выяснить это дело. Напомните мне в следующий раз, когда я увижу строжайшую повелительницу, чтобы я серьезно расспросил ее об этом.

В эту минуту отец решился. Он счел нужным избавить мать от неприятного разговора, которого, ввиду неделикатности князя, всегда приходилось опасаться, и сказал поэтому:

– Для того чтобы рассеять ваши подозрения, я приму завтра участие в охоте.

Раздались рукоплескания, и все с шумом поднялись из-за стола; князь сказал несколько отяжелевшим языком:

– Но если завтра тебя не будет в шесть часов на месте сбора, мы все in corpore поедем поднимать тебя с постели.

Отец коротко и сухо откланялся, накричал в передней на совравшего лакея, который, хитро улыбаясь, спросил, не прикажет ли он подать лошадей, и сам направился через двор в конюшню, где нашел конюха, и не думавшего никуда уезжать из Охотничьего замка.

Из этого отец заключил, что все было подстроено по заранее подготовленному плану. На обратном пути он обдумал свой собственный план. Отступиться от данного слова было невозможно, так как на следующее утро вся компания, к ужасу матери, действительно была бы перед домом. Поэтому он решил принять участие в охоте, но удалиться, как только это будет возможно; для того же, чтобы скрыть от других свое отсутствие, он хотел просить своего друга обер-егермейстера, по мрачному лицу которого он угадал его отрицательное отношение к этой шутке, чтобы тот назначил ему самое отдаленное место, откуда он при благоприятных условиях мог удалиться. Дабы, однако, на будущее время внушить князю и всему обществу уважение к себе, он надумал послать самым ярым из вчерашних крикунов письменный вызов, который принудит их либо заткнуть рты, либо взяться за пистолеты.

Дома он посвятил в тайну старого испытанного слугу и приказал вынуть из шкапа роскошный охотничий мундир, в котором каждый кавалер должен был являться на парадные придворные охоты; при этом, несмотря на свое раздражение, он испытал – как он рассказывал много лет спустя, вспоминая эту историю, – тайное удовольствие, когда увидал зеленый, сверкающий колет с блестящими пуговицами, богатое золотое шитье, аксельбанты, тяжелые эполеты, завернутые в папиросную бумагу, и роскошный, хранившийся в футляре, охотничий нож со сверкающими каменьями в рукоятке – предметы, которые ему давно не приходилось видеть. Для матери он придумал какой-то незначительный повод, якобы заставлявший его уехать из дому на весь следующий день. Ему удалось ее обмануть; она спокойно легла спать рядом с ним.

Ночью она опять видела тот же сон, подробности которого не могла вспомнить в бодрствующем состоянии. Ей снилось, что отец поднялся с постели и, бросив на нее озабоченный взгляд, вышел на цыпочках из комнаты. Затем сон повел ее в гардеробную. Там отец надевал, одну за другой, все части роскошной зеленой формы. Она не могла вдосталь на него насмотреться, так он казался ей хорош, но все же она настоятельно и в великом страхе упрашивала его оставить свое намерение. Он же не внял ей, опоясался охотничьим ножом, и в эту минуту заржала лошадь. Тут видение молниеносно оборвалось, и она с ужасом увидела моего отца лежащим на плитах двора с окровавленной головой. Прежде чем она успела наклониться, чтобы ему помочь, лошадь, которую она почему-то не видела, заржала во второй раз – и тут она проснулась, как ей показалось, от настоящего ржания. Полусонная, пощупала она вокруг себя, чтобы для успокоения погладить отца по щеке, беспокойная дремота уступила место испуганному воображению, так как соседняя кровать была пуста и одеяло откинуто. Она позвонила камеристке и спросила, где барин. Та видела, как отец, крадучись, проскользнул мимо нее, и ответила, не без колебаний, что он в гардеробной. Тут ее уже ничто не могло удержать, она быстро накинула пеньюар и скорее побежала, чем пошла в гардеробную. Когда дверь раскрылась, оба родителя очутились друг перед другом, одинаково испуганные, и думали, что они сейчас упадут в обморок. Отец стоял таким, каким он ей приснился, во всем своем блеске, освещенный розовым светом зари, и опоясывался охотничьим ножом. Последовали оживленные вопросы и объяснения, пока он не доказал ей самым настойчивым образом, что на этот раз отменить поездку было невозможно. Пока они спорили, оседланная лошадь отца в третий раз заржала во дворе. Мать бросилась к окну, увидела, как горячий скакун бьет копытами землю и становится на дыбы, ужасный конец сна встал перед ее глазами, и она принялась умолять отца во имя младенца, трепетавшего у нее под сердцем, по крайней мере не ехать верхом, а воспользоваться легким экипажем, так как у нее было твердое предчувствие, что на лошади с ним случится несчастье. Сильно расстроенный, он крикнул слуге:

– Так прикажи запрягать! – ласково вывел мать за дверь и попросил ее, ради создателя, снова лечь в постель, так как в легком пеньюаре и при утренней стуже она могла тяжело заболеть; увидев, что она наконец направилась в спальню, он быстро сбежал по главной лестнице, чтобы вскочить на лошадь, как можно скорее вернуться с охоты и закончить этот проклятый день.

Но мать, уже начавшая питать подозрения, проскользнула во двор по маленькой боковой лестнице, чтобы удостовериться в том, что отец действительно поехал в коляске. Когда она добралась вниз, то увидела, что отец уже сидит верхом и еле справляется с лошадью, которую он в своем раздражении еще больше нервировал резким обращением. С громким криком бросилась она во двор; лошадь, приведенная в бешенство этой внезапно появившейся белой фигурой, повернулась, обезумев, на задних ногах, попала на скользкое покатое место, поскользнулась и рухнула на землю. Отец действительно лежал на плитах двора с окровавленной головой, а мать не могла ему помочь, так как сама упала в обморок у дверей.

Охотник остановился, переведя дыхание, сам взволнованный своим рассказом, подробности которого, как он сообщил после небольшой паузы, потому так живо стояли у него перед глазами, что происшествие было ему раз сто пересказано очевидцами во всех деталях. Оно вошло в историю их семьи и замка.

Его слушатель задумчиво откинул волосы со лба и спустя некоторое время сказал:

– Что происшествие не имело грустных последствий, это ясно, так как вы, сударь, сидите передо мной здравы и невредимы.

– К счастью, все свелось к испугу, – возразил охотник. – Отец сумел быстро бросить поводья, его эполет оторвался от резкого движения, попал ему под голову и защитил от слишком сильного удара; он отделался легкой раной. Матери, в отношении которой можно было опасаться самого худшего, помогла ее исключительно крепкая натура. Она оправилась и дождалась положенного времени, хотя мысли об этом утре не покидали ее ни на одно мгновение.

– И вы полагаете, что отсюда происходит ваша страсть к охоте? – спросил Старшина.

– Я появился на свет несколько месяцев спустя после этого события с родинкой под сердцем в форме охотничьего ножа. Когда я стал мальчиком, никакие увещевания и наказания не могли удержать меня от того, чтобы я не бегал за охотниками. И так оно продолжается и по сей день, хотя меня, как вы, к сожалению, успели заметить, не поощряет к этому занятию ни добыча, ни успех.

– Но если ваша матушка питала такой страх перед охотой, то вы скорее должны были бы чувствовать к ней отвращение, – сказал Старшина.

– Нет! – воскликнул молодой человек, и глаза его засветились темными огнями, как с ним обычно бывало, когда речь заходила об этом предмете. – В этом вы ничего не понимаете, Старшина. Если человеческое существо может невольно влиять на другое через кровь, через душу или симпатически, то это влияние падает в самые темные глубины, где силы властвуют и бушуют по своему усмотрению, ткут и создают наклонности, которых никто не в состоянии ни предвидеть, ни угадать. Омерзение может вызвать желание, страх – мужество, любовь – отвращение, и никому не дано восстановить родословное дерево таких новообразований.

– В этом я действительно ничего не понимаю, и мне нет до этого никакого дела, – сказал Старшина. – Но из истории, которую вы так занятно рассказали, я вывожу тройную мораль.

– Вы, по-видимому, высоко цените мораль?

– Мораль отличает нас от скота, – торжественно заявил Старшина. – В сущности, скоту во всем живется лучше, чем человеку; он вернее находит дорогу, у него есть определенный корм, он не боится смерти, не предается бесплодному сладострастию; но морали у скота нет; мораль есть только у человека.

– Так, значит, из моей истории вытекают три моральных вывода?

– Да, три. И я не стану их скрывать от вас, г-н охотник.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю