Текст книги "Либидо, его метаморфозы и символы"
Автор книги: Карл Юнг
Жанр:
Психология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)
Мы уже видели выше, как лошадь, через Игтдразил, связана с символикой дерева. Лошадь есть также «дерево смерти»; так в средние века погребальные носилки назывались «лошадью св. Михаила», а на новоперсидском языке вместо гроба говорят «деревянная лошадь»[491]491
Пациентка госпожи Шпильрейн говорит о лошадях, пожирающих людей и даже вырытые из земли трупы.
[Закрыть]. Лошадь также играет роль психопомпа, ибо верхом на ней переправляются в потусторонний мир; женщины-кони уносят души (валькирии). В новогреческих песнях говорится о Хароне, верхом на коне. Ясно, что все эти определения приводят нас к материнской символике. Троянская лошадь представляла собой единственное средство победить город, ибо лишь тот является непобедимым героем, кто вновь проник в мать и из нее вновь возродился. Троянская лошадь не что иное, как чародейство, точно так же как и жертвенные огни, служившие для заклинания роковой необходимости. Очевидно, что формула гласила так: «Для того, чтобы преодолеть затруднение, ты должен совершить инцест, то есть еще раз родиться из твоей матери». Можно предположить, что вколачивание гвоздя в священное дерево имело такое же значение. Таким же палладиумом была, очевидно, и «палка в железе» в Вене.
Следует еще упомянуть об одной символической форме, а именно: черт иногда изображается верхом на треногой лошади. Богиня смерти, Гель, во время чумы также едет верхом на треногой лошади[492]492
Negelein: Г. с. стр. 41&.
[Закрыть]. Стоящий в небесном дождевом озере Вурукаша исполинский осел тоже о трех ногах: его моча очищает воду озера, от его рева зачинают все полезные звери, а все вредные выкидывают. Триада опять-таки указывает на фаллический элемент. Противоположная символика, которую мы видим у богини Гель, слилась в единый образ в легенде об осле, стоящем в озере Вурукаша. Libido присуще как оплодотворяющее, так и разрушающее свойство.
Все эти определения, взятые вместе, ясно раскрывают перед нами следующие основные черты: лошадь есть символ libido, имеющий отчасти фаллическое, отчасти материнское значение, точно так же, как и дерево; следовательно он и представляет собой libido в таком сочетании, а именно libido вытесненную благодаря кровосмесительному запрету.
К герою драмы, описанной Миллер, подкрадывается индеец, готовясь пустить в него стрелу. Но Шивантопель гордо стоит, выпятив грудь навстречу врагу. Эта картина напоминает авторше сцену между Кассием и Брутом в Юлии Цезаре Шекспира[493]493
Действие IV, сцена II. Русский перевод А. Л. Соколовского.
[Закрыть]). Между друзьями возникло недоразумение: Брут упрекает Кассия в том, что тот отказывает ему в деньгах для легионов. Обиженный и раздраженный Кассий разливается жалобами:
"Где вы, где вы Антоний и Октавий?..
Зову я вас, чтоб Кассию отметить!
Он жить устал! он ненавидим теми,
Кого любил! Он братом оскорблен,
Как низкий раб. Его все недостатки.
Сосчитаны, занесены, как в опись
И брошены затем ему в лицо!..
Я выплакать слезами мог бы душу
Теперь свою! – Смотри, вот мой кинжал!
Вот грудь моя: в ней скрыто сердце, чище
Чем золото; ценней, чем те богатства,
Которые один лишь только Плутус
Мог накопить в подземных глубинах.
Ты Римлянин! Вот мой кинжал! Тебе
Отказ послал я в деньгах – отдаю
За то теперь тебе мое я сердце.
Рази его, рази, как поразил
Ты Цезаря! Ведь знаю я, что ты,
И поразив, любил его в тот час
Во много раз сердечней и сильней,
Чем Кассия.
Для полноты материала следует упомянуть о том, что эта речь Кассия несколько аналогична предсмертному бреду Сирано[494]494
Ср. часть I.
[Закрыть], но слова и поведение Кассия гораздо театральнее и преувеличеннее и отличаются даже несколько детским и истерическим характером. Ведь Брут и не думает его убивать, а, напротив, окачивает его в следующем диалоге холодной водой:
Брут: Возьми кинжал назад.
Кричи, бесись, волен ты это делать!
Теряй хоть честь – все это будут шутки.
Ах Кассий, Кассий! Ведь ягненком ты
Родился в свет, чей гнев похож на искру,
Что спит в кремне: удар ее заставит
Сверкнуть на миг и тотчас же остынет
Она опять. К а с с и й: А я? Уже ль рожден
Я только для того, чтоб быть для Брута
Посмешищем? Чтоб он срывал на мне
Свою хандру и желчные порывы?
Б р у т: В порыве я тебе все насказал.
Кассий: Сознался ты?.. Так подавай же руку!
Б р у т: И сердце с ней…
Кассий: Ах, Брут!
Брут: Ну, что еще?
Кассий: Уже ль меня не любишь ты настолько,
Чтоб извинить, когда я горячусь?
Ведь желчный нрав достался мне в наследство
От матери. Брут: Ну, хорошо, и если
Рассердишься на Брута ты вперед,-
Представит он себе, что разворчался
Не ты, а мать, и кончит этим дело.
Разобрав аналитически обидчивость Кассия, мы приходим к тому заключению, что он в данном случае отождествляется с матерью и поэтому ведет себя женоподобно, о чем свидетельствует и его речь. Его женская, алчущая любви, безнадежная подчиненность мужской, своенравной воле Брута дает последнему право ласково заметить, что он, Кассий, подобен ягненку, то есть отличается слабостью, неустойчивостью характера, унаследованной им от матери. Из всего вышесказанного не трудно сделать аналогический вывод, показывающий нам наличность инфантильного предрасположения, в котором, как всегда, первое место занимает родительская imago, в данном случае imago матери. Инфантильный индивидуум именно потому и инфантилен, что недостаточно или даже совсем не освободился от связанности с детской средой, т. е. от своей приспособленности к родителям; это заставляет его неправильно реагировать по отношению к внешнему миру: с одной стороны он ведет себя как дитя по отношению к родителям, постоянно требуя любви и ласки в награду; с другой же стороны, вследствие тесной связанности с родителями, инфантильный субъект отожествляется с ними и поступает как отец и как мать. Он не в состоянии изжить себя самого, не способен найти свой собственный, присущий ему тип. Мы видим, как тонко и верно понимает его Брут, когда говорит, что «разворчался» не сам Кассий, а «разворчалась в нем мать». Психологически ценное обстоятельство указывает нам здесь на инфантильность Кассия и на его отожествление с матерью. Истерическое поведение Кассия можно вменить в вину тому, что он отчасти еще ягненок, т. е. невинное и вполне безобидное дитя. В области чувства он как бы отстал от самого себя; мы нередко встречаем такое явление, что люди как будто бы могущественные, имеющие власть над жизнью и над людьми, ведут себя в области любви и чувства совершенно как дети.
Понятно, что действующие лица драмы, написанной мисс Миллер, не что иное, как плоды ее собственной творческой фантазии и поэтому являются представителями той или иной черты характера самой авторши. Герой, по всей вероятности, представляет собой достойный желания образ, потому что герой всегда соединяет в себе все черты вожделенного идеала. Жест Сирано[495]495
Ср. часть I.
[Закрыть] несомненно прекрасен, он производит глубокое впечатление, тогда как жест Кассия производит впечатление театрального эффекта. Оба героя хотят эффектно умереть – и Сирано это удается. Жест героя указывает на то, что в глубине бессознательного автора таится желание смерти. Значение этого желания уже раньше подробно разобрано нами в связи с ее стихотворением о моли. Столь часто встречающееся у молодых девушек желание умереть является лишь скрытым выражением для другого желания; оно остается позой даже и тогда, когда смерть действительно наступает, ибо и смерть может быть позой. Такой исход может придать позе красоту и ценность – и то лишь в некоторых случаях. Всем известно, что апогей жизни символически выражается смертью, и это потому, что творческая деятельность, уносящая человека за пределы его самого, равняется его собственной смерти. Грядущее поколение является концом предыдущего. Такая символика часто встречается в эротической речи. Один из самых наглядных примеров тому мы находим у Апулея в непристойной беседе между Люцием и слугой-куртизанкой.
«Сражайся, сказала она, и сражайся храбро; я не отступлю перед тобою и не обращусь вспять. Веди свои боевые силы в открытый, рукопашный бой, если ты настоящий муж, и наступай непоколебимо и продолжай убивать умирая. Нынешнее сражение никогда не кончится. Одновременно бросимся мы друг на друга и испустим наши души среди взаимных объятий».
Такая символика имеет чрезвычайно большое значение, потому что она показывает, как легко создается противоположное выражение и как понятно и вместе с тем характерно оно. Гордый жест, которым Шивантопель обнажает грудь навстречу смертоносной стреле, очень легко может иметь противоположное значение и косвенно выражать мольбу о сострадании со стороны другого или желание вызвать волнение и тревогу в нем; в таком случае этот жест неминуемо должен вызвать холодный анализ, который мог бы свести его к простейшим элементам; это самое и делает Брут. Жест Шивантопеля вызывает недоверие еще и потому, что сцена между Кассием и Брутом, послужившая образцом мисс Миллер, косвенными путями обнаруживает, что перед нами не что иное, как инфантильное проявление, вызванное слишком действенной материнской imago. Если мы эту часть присоединим к ряду материнских символов, открытых нами в предыдущей главе, то несомненно увидим, что сцена между Кассием и Брутом только еще одно лишнее подтверждение нашей догадки о том, что двигательная сила этих символических видений имеет источником инфантильное перенесение на мать, т. е. не разрешившуюся, не преодоленную кровосмесительную связанность с нею.
В противоположность к пассивной природе предыдущих символов, libido проявляет в этой части разбираемой нами драмы роковую активность, а именно: обнаруживается конфликт, в котором одно из действующих лиц грозит убийством другому. Герой, т. е. идеальный образ сновидицы, готов умереть; он не боится смерти. Соответственно инфантильному характеру героя для него в данный момент самая пора сойти, наконец, со сцены (т. е. на детском языке «умереть»). Смерть должна быть нанесена ему ударом стрелы. Ввиду того, что герои зачастую бывают отличными стрелками, или же гибнут от стрел (тип св. Севастьяна), будет не лишним спросить: каково же, собственно говоря, значение смерти от удара стрелой?
В биографии истерички-монахини, стигматизированной Екатерины Эммерих, мы находим следующее описание ее (очевидно невротической) болезни сердца: "Дело в том, что еще во времена ее послушничества Христос одарил ее на Рождество чрезвычайно мучительной болезнью сердца, которая не покидала ее в течение всей ее монашеской жизни. Бог, живущий внутри ее, указал ей цель и смысл этих страданий: они должны были служить искуплением за испорченность монашеских нравов и, в особенности, за грехи ее сестер во Христе. Особенно мучительной эта болезнь была вследствие с юных лет присущего Екатерине дара наглядно видеть пред собою внутреннюю сущность человека во всей нагой правде. Болезнь сердца она ощущала телесно так, словно ее сердце постоянно пронзали стрелы[496]496
Сердце матери Божией пронзено мечом.
[Закрыть]. Духовно же ее страдание было особенно велико оттого, что она воспринимала эти стрелы как мысли, замыслы, тайные речи, полные лжи, жестокосердия и клеветы, которые ее товарки-монахини вели между собою о ней и ее богоугодной жизни".
Быть святой нелегко, и это потому, что такое насилование плохо переносит даже самый терпеливый и смиренный от природы человек – рано или поздно, он начнет по своему защищаться. Противообразом святости является искушение, без которого, как мы знаем, ни один истинный святой не может обойтись. Психоаналитический опыт нас научил, что эти искушения могут протекать и в области бессознательного, так, что до сознания доходят лишь эквиваленты их в виде симптомов. Как известно, на немецком языке слова «сердце» и «мука» (Herz и Schmerz) даже рифмуются. Издавна установлен факт, что в истерии душевное страдание заменяется телесным. Это явление совершенно правильно понял и биограф Екатерины Эммерих. Но сама Екатерина, толкуя свои страдания, по обыкновению проецирует их вовне, на других: то другие тайно говорят дурное о ней, и это, якобы, причиняет ей страдание; подобную же картину мы находим в псалме 11,2: «Ибо вот нечестивые натянули лук, стрелу свою приложили к тетиве, чтобы из темных мест стрелять в правых сердцем». В действительности же дело обстоит несколько иначе: в общем страдания порождаются тяжестью отречения от всех радостей жизни – этим умиранием до расцвета; в частности же их вызывают неисполненные желания и попытки животной природы прорвать преграду, воздвигнутую властью вытеснении. Понятно, – что сплетни и уколы ее товарок-монахинь, любовно-рассчитанные и постоянно направленные именно на самый больной пункт, должны были казаться святой монахине источником ее недугов. Она конечно не могла знать, что молва часто принимает на себя роль бессознательного, которое, как искусный противник, постоянно метит на пробоины в наших латах, чтобы ранить нас в самые чувствительные, самые болезненные места.
В таком же смысле следует понимать и слова поэтической речи, принадлежащей Гаутаме Будде: «И снова желание, серьезно желанное, порожденное волей, взлелеянное, но от которого понемногу необходимо отречься – оно истязает подобно вонзенной в тело стреле».
Болезненные удары стрел ранят нас не извне, их приносит не молва, всегда притекающая только снаружи – нет, они нападают на нас из засады, из недр нашего собственного бессознательного. Это и создает беззащитное страдание, а вовсе не то, что поражает нас снаружи. То наши собственные, вытесненные и не признанные желания, которые вонзаются в наше тело, подобно стрелам[497]497
В смысле боли, порожденной внутренней причиной, феокрит 27, 28 называет родильные потуги «стрелами Илифийи». В мысле желания мы встречаем то же сравнение в Книге Иисуса, сына Сираха, 19, 12. «Что стрела, вонзенная в бедро, то слове в сердце глупого», т.~е. оно не дает ему покоя до тех пор, пока он его не выскажет
[Закрыть]. Хотя и в другом сочетании, но то же самое обнаруживается и в случае нашей монахини, и даже с буквальной точностью. Что сцены мистического соединения со Спасителем обыкновенно насыщены огромным количеством сексуальной libido[498]498
Есть в этом даже некоторый соблазн, толкающий на. утверждение, что все это, в сущности, ничто иное, как скрытое выражение для полового общения. Однако это было бы преувеличением и ничем не оправданным подчеркиванием исходного материала. Не следует забывать, что святые примером всей своей жизни учили люден мучительной доместикации животного начала в них. Результат этого, а именно прогресс цивилизации, также следует признать как мотив такого действования.
[Закрыть], является для посвященных общеизвестным фактом, не требующим дальнейших доказательств. Поэтому весьма понятно, что сцена стигматизации не что иное, как инкубация через Спасителя, т. е. лишь незначительно и метафорически измененное античное понимание unio mystica в смысле cohabitatio с богом. О своей стигматизации[499]499
Стр. 77–78.
[Закрыть] Эммерих рассказывает следующее: «Однажды я углубилась в созерцание страстей Христовых и молила Его о том, чтобы Он дал мне соощущать Его страдания; при этом я прочитала пять раз Отче Наш во славу пяти священных ран Его. Лежа в постели с распростертыми руками, я почувствовала великую сладость и бесконечную жажду по страданиям Иисуса. Тогда я увидела некое сияние, нисходящее на меня; оно шло сверху наискосок. То было распятое тело, совершенно живое и прозрачное, с распростертыми руками, однако без креста. Раны сияли ярче нежели все тело; они были подобны пяти сияниям, выступающим из общего сияния. Я была восхищена, а сердце мое трепетало от великой боли, но, вместе с тем, от сладостной жажды сострадать и причаститься страданиям Спасителя моего. И по мере того, как это мое желание при виде Его святых ран все возрастало и мои мольбы возносились как бы из моей груди через мои руки, ноги и ребра к Его святым ранам – из рук, из ребра и из ног видения начали нисходить тройные сверкающие красные лучи, кончающиеся внизу стрелою, направляясь к моим рукам, ногам и ребру.»
Лучи, соответственно основному фаллическому значению их, являются тройными, кончающимися внизу остроконечной стрелой[500]500
Апулей (Apulejus: Metam. lit". II, 31) пользуется символикой стрел и лука в очень беззастенчиво-выразительной форме: «Когда первая стрела дикого Купидона проникла вглубь моих внутренностей, то сила напрягла мой лук и я страшно испугался, как бы не разорвался какой-нибудь нерв вследствие чрезмерного содрогания.».
[Закрыть]. Как у Купидона, так и у солнца колчан полон стрел, то разрушительных, то плодотворных[501]501
Так, например, приносящий чуму Аполлон. Ahd. стрела называется strata.
[Закрыть], т. е. солнечных лучей, которым присуще фаллическое значение. Очевидно, что на этом основан восточный обычай называть доблестных сыновей стрелами и дротиками родителей. Арабский оборот речи: «делать острые стрелы» значит «производить на свет доблестных сыновей». Для того, чтобы объявить о рождении сына, китаец вывешивает перед домом стрелу и лук. На основании этого можно объяснить и Псалом 127,4: «Что стрелы в руке сильного, то сыны юные». (Ср. то, что в введении сказано о «сынах юных».) Такое значение стрелы объясняет поступок царя скифов, Арианта, который во время переписи народа потребовал от каждого скифа по наконечнику стрелы[502]502
Herodot: IV, 81.
[Закрыть]. To же значение имеет и копье. Из копья происходят люди, а из ясени – копья, ибо ясень – мать их. Из ясени же произошли и поколения «медного века». Мы уже упомянули о брачном обычае, о котором говорит Овидий: «Он обратным концом копья проводит пробор на голове девы». Кэней требовал, чтобы его копье почитали. Пиндар приводит легенду об этом Кэнее, по которой он «рассек землю вытянутой ногою» и спустился в глубину[503]503
Ср. Рошер: s. v. Kaineus, sp. 894 и д.
[Закрыть]. Говорят, что первоначально, он был девой по имени Кэнис, которую Посейдон за ее доброхотность превратил в неуязвимого мужа. Овидий[504]504
Пациентка госпожи Шпильрейн (Jahrbuch Ш, стр. 371) развивает идею о рассечении земли в таком же сочетании: «Железо употребляют для сверления земли – посредством железа можно создавать людей. Землю рассекают, взрывают, человека делят. Человека разделяют на части и вновь составляют. Чтобы не было больше погребения заживо, Иисус Христос приказал своим ученикам просверлить землю». Мотив «рассечения» имеет общераспространенное значение. Персидский герой Тиштрийя, появляющийся также в образе белого коня, разверзает хляби дождевого озера, через это даруя земле плодородие. Его называют также Тиром – стрелой. Иногда его изображают в образе женщины с луком и стрелами. (Cumont; Text. et mon. I, стр. 136.) Ударом стрелы Митра высекает воду из утеса и спасает землю от засухи. На некоторых памятниках, посвященных Митре, изображен нож, воткнутый в землю; на других – это жертвенное орудие, умерщвляющее быка. (Cumont: I. с. стр. 165, 115, 116).
[Закрыть] описывает борьбу лапитов с неуязвимым Кэнеем, при чем им пришлось, наконец, покрыть его сплошь деревьями, потому что иначе к нему нельзя было подступиться. Овидий говорит[505]505
Ovid: Met. Ub. XII.
[Закрыть]:
«Исход битвы сомнителен: одни сбрасывают тело в бездушный пустой Тартар и покрывают его бременем дерев; Ампицит запрещает это:.он видит, как из груды пепла поднимается птица с красноватым оперением и уносится в чистую лазурь».
Рошер считает эту птицу за ржанку, называющуюся так, потому что она живет в расщелине земли. Своим пением она предвещает дождь. В эту птицу превращается Кэней.
В этом маленьком мифе мы опять-таки находим типические составные части мифа о libido: первоначальная бисексуальность, бессмертие (неуязвимость), благодаря проникновению в мать (рассечение матери ногою, прикрытие), наконец воскресение в образе души-птицы и дарование плодородия (возлетающее солнце). Если такого рода герой требует почитания своего копья, то можно предположить, что его копье является для него ознаменовательным выражением, которое заменяет его самого.
Исходя из такой точки зрения, мы в совершенно новом смысле поймем то место из Иова, о котором я упомянул в первой части главы IV: «Он поставил меня целью для Себя. Окружили меня стрельцы Его; Он рассекает внутренности мои и не щадит – пробивает во мне пролом за проломом, бежит на меня как ратоборец.»
Теперь мы понимаем, что эта символика является выражением душевной муки, вызванной натиском бессознательных желаний; libido раздирает плоть человека, жестокий бог овладел им и пронзил его мучительными стрелами libido, пробил его мыслями, одолевшими его. (Так одна из моих пациенток, страдавшая dementia praecox, во время своего выздоровления однажды сказала мне: «Этой ночью меня „стремглав пронзила» мысль").
Ту же самую картину мы находим у Ницше:
"Лежу бессильно я, от страха цепенея,
Как перед смертью, когда уж ноги стынут,
Дрожа в припадке злой, неведомой болезни
И трепеща под острыми концами
Твоих холодных, леденящих стрел.
За мной охотишься ты, мысли дух,
Окутанный, ужасный, безымянный —
Охотник из-за туч! -
Как молниею поражен я глазом,
Насмешливо из темноты смотрящим!
И так лежу я, извиваясь,
Согнувшись, мучаясь, постигнутый всеми
Мучениями, что на меня наслал ты;
Безжалостный охотник,
Неведомый мне бог! -
Рази же глубже,
Еще раз попади в меня и сердце
Разбей и проколи:
Но для чего ж теперь
Тупыми стрелами меня терзаешь?
Зачем опять ты смотришь на меня,
Ненасытимый муками людскими,
Молниеносным и злорадным бога взглядом?
Да, убивать не хочешь ты,
А только мучить, мучить хочешь!
В этом сравнении мы без дальнейших пространных объяснений узнаем древний универсальный образ мученической божественной жертвы, с которой мы уже встречались, когда говорили о мексиканских крестных жертвах и о жертве Одина[506]506
Пациентка госпожи Шпильрейн говорит тоже, что она прострелена богом (тремя выстрелами), после чего «свершилось воскресение духа». Это символика интроверсии.
[Закрыть]. Этот же образ мы встречаем в бесконечно повторяющихся изображениях св. мученика Севастьяна; глядя на девственно-нежное, цветущее тело юного бога, мы угадываем всю муку отречения, которую чувство художника вложило в этот образ. Мы знаем, что художник всегда вносит часть тайны своего времени в свое произведение искусства. В повышенной мере это относится и к величайшему христианскому символу, к пронзенному копьем распятию, к образу человека христианской эпохи, истерзанного желаниями, распятого и умирающего во Христе.
Итак, муки, сражающие человека, приходят не извне; нет, сам человек – свой собственный охотник и убийца, жрец и жертвенный нож; об этом свидетельствует и другое стихотворение Ницше[507]507
Ницше: Werke Bd. VIII, стр. 416. Перевод переводчицы (прозой).
[Закрыть], где кажущийся дуализм растворяется в душевный конфликт, выраженный в той же символической форме: «О, Заратустра, лютый Немврод! Еще так недавно ты был охотником пред Богом, сетью, ловящей добродетель, стрелой зла! А ныне – пойман самим собою, своя собственная добыча, всверленный в себя самого… А ныне – один, сам с собою, раздвоенный в собственном познании, между сотнями зеркал искаженно отражающий себя самого, среди сотен воспоминаний сомневающийся, изнеможенный от каждой раны, коченеющий от мороза, задушенный собственными сетями – сам себя познающий! Свой собственный палач! – Зачем ты опутал себя тенетами своей мудрости? Зачем заманил себя в рай древней змеи? Зачем ты вкрался в себя самого – в себя, в себя самого?..»
Смертоносные стрелы поражают героя не извне – он сам, благодаря внутреннему разладу, травит, преследует и истязает себя самого. Внутри него воля восстала на волю, libido на libido, поэтому поэт и говорит, что он «всверлен в себя самого», т. е. ранен собственной стрелою. Мы уже признали стрелу за символ libido; поэтому и картина «всверления» становится для нас ясной: это фаллический акт, совокупление с самим собою, своего рода самооплодотворение (интроверсия), вместе с тем и самоизнасилование и самоубийство. Поэтому Заратустра вправе назвать себя своим собственным палачом, точно так же как Один, жертвующий себя самого Одину.
Итак, самопоранение собственной стрелой, прежде всего ничто иное, как состояние интроверсии, нам уже известно, что значит такое состояние: libido погружается в свою «собственную глубину» (известное уподобление Ницше) и там, внизу, среди теней бессознательного, находит возмещение за покинутый ею свет, иными словами: душа находит мир воспоминаний («среди сотен воспоминаний»), а среди них наиболее сильные, имеющие наибольшее влияние, суть воспоминания образов, относящихся к первому, инфантильному периоду жизни. Это тот детский мир, то райское младенческое состояние, из которого нас однажды изгнал жестокий закон. В этом подземном царстве дремлют сладостные мечты-воспоминания о родной стороне и бесконечное чаяние грядущих, нарождающихся событий. В таком смысле говорит и Генрих в «Потонувшем Колоколе» Гергарта Гауптмана: «То песнь звучит, утраченная и позабытая, песнь родины, песнь детской любви, почерпнутая из недр волшебных родников, песнь, всем знакомая и не услышанная никем.»[508]508
Гауптман: Die versunkene Glocke. Перевод переводчицы.
[Закрыть]
Но, как говорит Мефистофель: «опасность велика»[509]509
Фауст, II ч. Сцена Матерей.
[Закрыть]. Глубина эта заманчива, она – мать, но она же и смерть. Когда libido покидает светлый мир – по собственному ли решению человека или же вследствие убывающей жизненной силы, – то она погружается назад, в свою собственную глубину, назад в тот первоисточник, из которого однажды вышла, возвращается к тому месту рассечения – к пупу, через которое некогда проникла в тело. Это место рассечения называется матерью, ибо мать есть источник libido, притекающей к нам. И когда человеку предстоит совершить какой-либо подвиг, перед которым он по слабости, отчаявшись в своей мощи, отступает – тогда libido каждый раз струится обратно к точке своего исхода; это роковой момент, в который решается выбор между уничтожением и новой жизнью. Если libido застревает в чудесах внутреннего мира[510]510
То же самое символически изображено в сказании о Тезее и Пейритое, которые хотели овладеть Прозерпиной, богиней подземного мира. Для этого они спустились в подземное царство через расщелину земли в роще Колона; очутившись там, они захотели немного отдохнуть, но волшебные чары приковали их к утесу, иными словами: они были прикованы к матери и не могли оторваться от нее, они застряли в ней и поэтому были потеряны для света. Правда, Тезея впоследствии освобождает Геракл (месть Горуса за Озириса), через этот свой подвиг взявший на себя роль преодолевшего смерть Спасителя.
[Закрыть], то для внешнего мира человек становится тенью, он ничто иное, как труп или тяжко больной. Эта формула главным образом относится и к dementia praecox. Когда же libido удается освободиться и подняться назад в мир, то совершается чудо: нисшествие libido в подземный мир становится для нее источником юности и жизни, а из мнимой смерти пробуждается новая плодотворная жизнь. Этот ход мысли прекрасно изложен в одном из индусских мифов: однажды Вишну пришел в состояние восхищенности (интроверсии); в таком дремотном состоянии он родил Браму; Брама вознесся из пупа Вишну, восседая на лотосе и при этом усердно читая в Ведах, которые принес с собою. (Рождение творческой мысли из интроверсии). Однако восхищенность Вишну вызвала огромный потоп, который залил весь мир (поглощение, вызванное интроверсией, символизирующее ту опасность, которой подвергается человек, проникая в смертоносную мать). Демон, воспользовавшийся опасностью, украл у Брамы Веды и схоронил их в глубине (поглощение libido). Брама разбудил Вишну и тот, превратившись в рыбу, нырнул в воду, вступил в борьбу с демоном (борьба с драконом), победил его и вновь завладел Ведами. (Трудно достижимая драгоценность).
Этому исконному ходу мыслей соответствует самоуглубление духа и вытекающее из этого укрепление его. Этим же подтверждаются и многочисленные жертвенные и волшебные ритуалы, о целом ряде которых мы уже упоминали. Так и неприступная Троя пала от того, что осаждавшие ее воины влезли в деревянную лошадь, ибо единственно лишь тот герой, кто возрождается из матери, подобно солнцу. Как опасно, однако, такое смелое предприятие, показывает судьба Филоктета, который во время троянской экспедиции был единственным, знавшим сокровенное святилище Хризы, где некогда жертвовали и аргонавты и где греки собирались принести жертвы, дабы обеспечить счастливый исход своего похода. Хриза был нимфой на острове того же имени. По заметкам схолиаста к Филоктету Софокла, эта нимфа любила Филоктета и прокляла его за то, что он отверг ее любовь. С этой характерной проекцией мы, между прочим, встречаемся в эпосе Гильгамеша: ее следует, как уже было упомянуто выше, проследить в обратном порядке и свести к вытесненному кровосмесительному желанию сына, которое однако, благодаря проекции, изображается так, как будто бы недоброе желание исходит от матери. Сын же, за отвержение ее, предается смерти. В действительности же, дело обстоит так, что сын, вследствие отделения его от матери становится смертным. Его страх перед смертью ничто иное, как вытесненное желание возврата к матери, которое заставляет его думать, что мать ему грозит или преследует его. Целесообразность такого страха преследования ясна: этот страх должен держать мать и, сына на расстоянии друг от друга,
Проклятие Хризы осуществляется и Филоктетом, подходя к ее жертвеннику, по одной версии ранит самого себя в ногу одной из своих собственных стрел, отравленных смертельным ядом; по другой же версии[511]511
Ср. Рошер: s. v. Philoktetes. Sp. 2318, 15 и д.
[Закрыть], лучше и подробнее засвидетельствованной, его жалит ядовитая змея в ногу[512]512
Когда русский солнце-герой Олег, подходит к черепу убитой лошади, оттуда выползает змея и жалит его в ногу. От этого он умирает. Когда Индра, в образе сокола, похищает сому, то сторож ранит его стрелою в ногу. Ригведа, I, 155; IV, 322.
[Закрыть]. С этого момента он, как известно, начинает чахнуть[513]513
Можно сравнить с хранителем св. Граля чаши материнского символа. Миф о Фидоктете взят более пространного контекста, именно из мифа о Геракле. У Геракла – две матери: всегда готовая на помощь Алкмена и коварная преследовательница Гера (Ламия); их грудь напитала его бессмертием (страстное томление по матери). Будучи еще в колыбели, Геракл, герой-младенец, уже преодолевает двух подосланных Герой змей, иными словами: он преодолевает страшную мать, ламию.
Но Гера от времени до времени насылает на него припадки безумия и во время одного из таких припадков он убивает своих детей (Ламия). Интересно то, что по преданию это совершается в тот момент, когда Геракл отказывается от службы у Эврисфея. Вследствие его отказа приготовленная для подвига libido возвратно устремляется в бессознательную материнскую imago; это типичное явление и вызывает оно точно так же, как и в наши дни безумие, во время которого Геракл отожествляет себя с Ламией (Герой) и убивает своих собственных детей. Дельфийский оракул открывает ему также и то, что он назван Гераклом, потому что своей бессмертной славой обязан Гере, преследования которой толкают его на свершение великих подвигов. Мы видим, что великий подвиг, собственно говоря, ничто иное, как овладение матерью и обретение бессмертия. Палицу, ставшую характерным для него оружием, он вырезает из материнского дерева – маслины. Как солнце, он овладевает стрелами Аполлона. Немейского льва он побеждает в его пещере, значение которой: «могила в материнской утробе» (ср. конец этой главы); за этим следует борьба с гидрой, типическая борьба солнце-героя с драконом, окончательное преодоление матери (ср. ниже). После этого поимка керинитской лани, которую он ранил стрелой в ногу, т. е. причиняет ей то, что обыкновенно случается с самим героем. Пойманного эриманфского вепря Геракл показывает Эврисфего, который так пугается, что лезет в бочку, т. е. умирает. Стимфалиды, критский бык и кони-людоеды Диомеда суть символы для опустошительных смертоносных сил; из них особенно последний указывает на явное отношение к матери. В завоевании драгоценного пояса царицы амазонок, Гипполиты, мать снова ясно выступает: Гипполита готова отдать драгоценность, однако Гера, принявши образ Гипполиты, призывает амазонок на бой против Геракла. (Ср. Горуса, срывающего украшение с головы Изиды; дальнейшее см. ниже, гл. VII). Освобождение Гезионы совершается так, что Геракл на корабле спускается в чрево чудовища и, после трехдневного труда, убивает его изнутри. (Мотив, Ионы, Христос в могиле или же в аду, преодоление смерти через проникновение в материнскую утробу и преодоление смерти в образе матери. Libido, вновь завоеванная в образе прекрасной девы.) Поход в Эрифию является параллелью к Гильгамешу, к Моисею корана, который направляется к точке соединения двух морей; это путь солнца к западному морю, при чем Геракл открывает Гибралтарский пролив («к тому проходу», Фауст) и отправляется в Эрифию на корабле Гелиоса. Там он убивает сторожа-великана Эвритиона (Хумбаба в эпосе Гильгамеша, символ отца), а затем и тройственного Гериона (чудовище с фаллической либидинозной символикой), при чем ударом стрелы ранит даже Геру, поспешившую на помощь Гериону. После этого он похищает быков. Труднодостижимая драгоценность находится тут в такой среде, которая по ясности не оставляет желать ничего лучшего. Геракл подобно солнцу идет навстречу смерти, он опускается в лоно матери (западное море); однако он преодолевает libido, направленную на мать, и возвращается с чудесными быками, т. е. вновь обретает свою libido, жизнь и несметное богатство. Ту же самую мысль мы находим в похищении золотых яблок Гесперид, защищаемых стоглавым драконом. Побеждение
Цербера также не трудно понять в смысле побеждения смерти, благодаря проникновению в мать (подземный мир). Чтобы прийти к супруге своей Дейанире, ему приходится выдержать ужасную борьбу с водяным богом Ахелоем (с матерью). Однако перевозчик Несс (кентавр) производит насилие над его Дейанирой. Своими солнечными стрелами Геракл убивает этого врага. Но, умирая, Несс дает Дайанире совет – сохранить его ядовитую кровь для любовных чар. В припадке неистовства Геракл убивает Ифита; когда дельфийский оракул в наказание отказывает ему в прорицании, он. даже поднимает руку на священный треножник. Тогда дельфийский оракул приговаривает его к рабству у царицы Омфалы, которая превращает его в совершенного ребенка. После этого Геракл возвращается домой к Дейанире, которая посылает ему навстречу отравленную шкуру Несса (змея Изиды); эта шкура тотчас же сростается с его кожей, так что он напрасно силится сорвать ее (сбрасывание кожи стареющего солнце-бога, змея, как символ новой юности). После этого Геракл восходит на костер, для того, чтобы в качестве феникса сам себя сжечь, т. е. вновь возродиться из своего собственного яйца. Никто не решился принести бога в жертву, за исключением юного Филоктета. За это филоктет обрел солнечные стрелы и миф о libido возобновился с этим Горусом.
[Закрыть].
Вот как описывается в одном египетском гимне ранение (см. ниже), от которого гибнет Ре: «Старость двигала ртом бога и бросала его слюну на землю, и все, что он выплевывал, падало вниз, а Изида собственными руками месила слюну с землею, приставшей к ней. Из этого она вылепила червя достойного почитания и сделала его подобным копью. Она не окружила им свое лицо как живым кольцом, а бросила его, свернутого, на дорогу, по которой великий бог прогуливался себе на утеху, обозревая свои две страны. Вышел священный и светозарный бог, а боги, служившие фараону, сопровождали его; так он прохаживался, как делал это ежедневно. Но тут достойный почитания червь ужалил его… Божественный бог раскрыл рот и голос его величия проник до небес. А боги воскликнули: смотрите! Он же на это ничего не мог ответить. Его челюсти стучали и все его члены дрожали, а яд разлился по всему его телу, подобно тому, как Нил разливается по его областям.»
В этом гимне Египет сохранил и передал нам первоначальное понимание уязвления змеей. Осенняя убыль солнца, образное выражение для старческого возраста человека, символически сводится к отравлению материнской змеей. Мать упрекают, что солнце-бог умирает вследствие ее коварства. Змея – исконный символ страха (даже обезьяны испытывают инстинктивный страх перед змеями) – змея наглядно изображает собой вытесненную тенденцию возвратиться к матери, ибо единственно только мать может схоронить и спасти от смерти, потому что мать есть источник жизни. Следовательно только мать способна и исцелить смертельно больного; в дальнейшем гимн описывает, как богов созвали на совещание: "Пришла и премудрая Изида; уста ее полны дыхания жизни, речь ее развевает страдания и слово оживляет бездыханного.
– Что это такое, – спросила она. – Что это такое, божественный отец? Смотри, червь причинил тебе зло и т. д."
«Назови мне имя твое, божественный отец, ибо тот, кого назовут по имени, остается живым.»
На это Ре отвечает:
«Я тот, который создал небо и землю, воздвиг горы и сотворил все существа. Я тот, который создал воду и великий потоп, я творец быка моей матери, производителя и т. д.»
«Яд не ослабевал, а разливался все дальше и великий бог не исцелился. Тогда Изида обратилась к Ре: То, что ты мне говоришь – не имя твое. Назови мне его, чтобы избавиться от яда, ибо тот человек останется живым, чье имя произносят.»
Наконец Ре решается назвать свое «подлинное имя». После этого он более или менее исцеляется (неполное составление Озириса), однако свою мощь он утратил навсегда и наконец удалился на небесную корову.
Ядовитый червь есть, если можно так выразиться – «негативный фаллос», не оживляющая, а умерщвляющая форма libido, т. е. желание смерти вместо желания жизни. "Подлинное же имя есть душа и магическая сила, следовательно, представляет собою символ libido. Изида требует обратного перенесения libido на мать-богиню. Это требование исполняется буквально в том смысле, что стареющий бог возвращается на божественную корову – символ матери. Насколько и поныне живы такие древние ассоциации, показывает нам картина Сегантини: Две матери: корова с теленком и мать с ребенком, в одном и том же хлеве. Такая символика объясняет нам также среду, в которой родился Спаситель. Из вышеизложенных обсуждений вытекает и выясняется следующая символика: устремленная вперед живая libido, завладевши сознанием сына, требует отделения от матери; но против этого выступает страстная тоска ребенка по матери, выражающаяся в форме психологического противления, которое в неврозе, как известно, проявляется на разных фобиях, иными словами: в страхе перед жизнью. Чем дальше человек удаляется от приспособления к действительности, чем глубже он уходит в состояние ленивой бездеятельности, тем сильнее становится его страх, постоянно нападающий на него и преграждающий ему путь. Источником страха является мать, иными словами: страстное томление по возврату к матери постоянно увлекает человека в сторону противоположную от приспособления к действительности. И выходит, что мать как будто становится коварной преследовательницей. Понятно, что тут идет речь о не настоящей, не о родной матери; хотя нужно сказать, что и родная мать может тяжко повредить своему ребенку благодаря болезненной нежности, которой она часто преследует его вплоть до возмужалости, чем удерживает его в состоянии инфантильности; то, о чем мы говорим, является скорее imago матери, превратившейся в ламию. Силу же свою материнская imago извлекает единственно из двойственной склонности сына: не только смотреть вперед и активно работать, но и коситься назад на изнеживающую сладость детства, на ту чудесную безответственность перед жизнью и уверенность в ней, которые мы некогда находили под покровительством и защитой матери.