Текст книги "Хозяйка Серых земель. Капкан на волкодлака (СИ)"
Автор книги: Карина Демина
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Глава 7. Повествующая о тайных женских мечтаниях и явных разочарованиях
Панна Акулина фон Хоффель маялась бессонницей. Напасть сия, случавшаяся с нею год от года все чаще, ежели верить медикусу, была явлением преобыкновенным в том возрасте, в котором панна Акулина изволила пребывать. Медикус являлся по первому зову баронессы, с немалым почтением выслушивал многочисленные жалобы, потчевал клиентку травяными отварами и самолично делал массаж пяток по цианьской методе…
Но желаемого облегчения сии процедуры не приносили.
И панна Акулина маялась.
Бессонницей.
И еще немалой к себе жалостью. Лежа в постели, она разглядывала балдахин, лениво раздумывая над тем, устроить ли хозяину пансиона скандал, ибо балдахин сей был пылен и стар, либо же просто выказать жалобу, как и подобает даме благородной.
Тут же вспомнилось, что воистину благородной дамой панна Акулина стала тогда, когда престарелый барон фон Хоффель, прельстившись очарованием юной певички, предложил ей морщинистую руку, ослабевшее сердце и свое немалое состояние… правда, после смерти родня баронова изволила судиться, но…
Нет, подобные мысли приводили панну Акулину в волнение, а волнение не способствовало доброму сну. И она перевернулась на другой бок… в конце-то концов, сколько уж лет минуло? И пускай состоянием пришлось делиться, но титул, титул остался Акулине.
Баронесса фон Хоффель.
Вдовствующая баронесса фон Хоффель… звучит много лучше, нежели панночка Акулина Задвиженска… да, и на афишах титул смотрелся прельстительно… жаль, что состояние оказалось не столь велико, но… были поклонники.
Были.
И подарки дарили… и сыпали к ногам очаровательной баронессы, что обещания, что цветы, что драгоценные каменья, которые она, в отличие от обещаний и цветов, подбирала да, предварительно оценив, определяла на хранение.
В отличие от многих, Акулина и в молодые годы проявляла редкостное трезвомыслие. Лишь однажды она поддалась зову сердца, о чем впоследствии неоднократно сожалела… особенно, когда пришлось расстаться не только с большей частью драгоценностей, но и с городским домом…
В груди заныло.
Ах, Зозо, Зозо… последняя страсть, если не сказать – единственная… как пылали твои глаза… как горячи были руки… какие слова ты говорил, как клялся, что никогда-то не оставишь… а ревновал-то, ревновал люто, исступленно, и виделось в том лучшее доказательство любви…
И что с того, что был ты моложе на двадцать три года? Себя старухой Акулина не ощущала… и сейчас не ощущает, а уж тогда…
Она решительно перевернулась на другой бок, хотя и знала: не придет сон. А вдруг и вправду возрастное это? С чего-то она, баронесса… несмотря ни на что все еще баронесса, трясется над этими воспоминаниями? Последняя любовь… и первая, ежели разобраться. До Зозо, славного мальчика, Акулина не позволяла себе с ума сходить, а тут… треснуло запертое сердце, и разум сгорел в пламени чувств.
Красиво звучит.
Некогда она весьма ценила красивые слова, и красивых людей… а Зозо был красив. И как же хотелось ему верить… и верила ведь, сама себя ослепляла, и счастлива была в этакой слепоте. Он беден?
Ничего, состояния Акулины хватит на двоих…
Он берет деньги без особого стеснения? Пускай, ей в радость делать мальчику подарки… Играет? А кто не играет ныне… проигрывается? Бедолаге не везет в картах, зато в любви…
Неромантично заурчало в животе, и это урчание заставило панну Акулину отрешиться от воспоминаний. А ведь казалось ей, что молоко подали несвежее. Нет, еще не прокисшее, но уже и не то, которое можно пить безбоязненно. Того и гляди расслабит…
…тогда вновь будет повод медикуса пригласить. Один он слушает… да еще и пан Бершовец, но тот вечно занятой и женушка его… панна Бершовец баронессе не нравилась категорически, поскольку была молода и хороша собой. Акулина не знала, что раздражало ее больше.
И потому перевернулась на спину, руки на животе сложила.
Уснет.
Еще немного полежит, послушает, как гудят в стене трубы… пансионат старый, в ремонте нуждается. А хозяин все денег жалеет… скупой ничтожный человечишко, который посмел намекнуть, что баронесса оплату задерживает.
Лет десять тому был бы рад, что она поселилась в этом захолустье… лет десять тому ей казалось, что все еще можно исправить. Ныло раненое сердце. И злость душила, бессильная, беззубая.
Исчез Зозо.
Прихватил и деньги ее, и векселей выписал, по которым Акулине придется платить, и шкатулку выгреб до дна… да что шкатулку, серебряные ложечки и те вынес.
Но простила бы… когда б один сбежал, а не с этой девкой из кордебалета… и ведь знали, шептались, посмеивались. В глаза, конечно, не решались, но за спиной… а она держала спину. И лицо держала. И день за днем платила, платила по счетам, которых не становилось меньше…
Надеялась, исправится.
Был же контракт. И голос ее звучал по – прежнему чудесно… и поклонники, которых Зозо распугал своей ревностью дикой, вернутся, а с ними – и драгоценности…
Кто знал, что в театре Королевском новый директор объявится? А у того собственная протеже… молодая. Красивая.
Безголосая напрочь.
Но разве это кому мешало?
Ах, сколько всего осталось в прошлом… и обиды, и ссоры… и война, закончившаяся поражением… зато война помогла забыть о предательстве.
Долги.
И опустевший дом… прислуга, что разбежалась, поскольку не было у баронессы денег платить прислуге… и вовсе как-то вышло так, что истаяли капиталы, обратились в ничто ценные бумаги, на которые она так рассчитывала. А ушлый поверенный только и шептал, что, де, дом надобно продавать, что лишь тянет он из баронессы последнее.
Поддалась.
Продала. И теперь вот вынуждена доживать век в месте столь непрезентабельном. И пусть комнаты, которые она занимает, именуются апартаментами – люкс, но баронессе ли не знать, что сие наименование – лишь насмешка. Всего-то четыре комнатушки, одна другой меньше.
Мебель старая.
Убираются редко… и норовят намекнуть, что за капризы Акулине доплачивать надобно…
Она вздохнула, чувствуя, как тело становится легким, невесомым, как некогда. И унимаются ноющие суставы… а в голове звучит музыка… ария брошенной княжны… и баронесса готова исполнить ее… Голос по – прежнему полон силы…
Она, или уже не она, но княжна, предавшая родных, бросившая свой дом за – ради любви к чужаку, стоит над пропастью.
Клубится в рисованных глубинах ея театральный туман.
И проступает сквозь него смуглое лицо Зозо…
…по что ты предал…
Первые аккорды тяжелы, что падающие камни… а туман густеет. И вот уж из пропасти тянет сквозняком…
…едва слышно скрипит окошко.
Какое окошко?
И пропасть исчезает. А с нею и неверный возлюбленный, которого Акулина вновь успела и проклясть, и простить. Но остается постылый нумер – люкс пансиона.
Окно открытое, сквозь которое тянет прохладцей.
И человек на подоконнике…
Голый человек на подоконнике…
Нет, конечно, в бурной жизни баронессы случалось всякое… иные поклонники вели себя безумно, но те безумства, как ей виделось до сегодняшнего дня, остались в прошлом.
– Вы… – дрогнувшим от волнения голосом произнесла Акулина, – ко мне?
Гавриил шел по следу.
Благо, след волкодлак оставлял широкий, из мятой травы и поломанных веток… и характерного сладковатого духа «Страстной ночи», которая и вела Гавриила по парку. Следовало сказать, что коварная тварь не давала себе труда выбирать дорогу, но перла, что называется, напролом, сквозь кусты. И если волкодлаку эти кусты вовсе не были преградой, то Гавриилу приходилось тяжко.
Он падал.
И вставал.
Выдирал треклятый плащ из цепких веток. Матерился, продираясь сквозь колючую стену шиповника, и выл от бессилия, обнаружив, что стоит возле парковой ограды. Обходить?
Тварь навряд ли даст себе труд подождать… а потому пришлось лезть. Плащ, который лишь мешался, пришлось бросить, не то, чтобы нем осталось что-либо ценное, но… книги вот жаль.
Книгу Гавриил не дочитал, а там наверняка много полезных советов.
Ничего. Вернется.
Или новую купит.
Он сунул рукоять ножа в зубы и перемахнул изгородь, едва не свалившись на голову полицейскому.
– Жвините, – сказал Гавриил.
Полицейский моргнул и потянулся за тревожным свистком.
– Спшу. Птом, – говорить с ножом во рту было затруднительно, да и не оставалось у Гавриила времени на то, чтобы объясняться с полицией. Он распрекрасно отдавал себе отчет, что нынешний эксцентричный облик его, быть может, и подходит для сюрприза, но большинству горожан покажется чересчур уж вызывающим.
Да и волкодлак опять же…
Гавриил принюхался, радуясь тому, что выбранные им духи оказались столь ядреными. Сладкий аромат их разлился по мостовой, перебивая и запах навоза, и вонь стынущего металла.
В спину донеслось:
– Стой! Стой, кому говорят…
Гавриил ускорил шаг. Полицейского он слышал: тот бежал, однако, будучи человеком в теле, бежал неспешно, тяжко переваливаясь с боку на бок, то и дело останавливаясь, чтобы перевести дыхание.
Гавриил слышал и тонкий судорожный свист, неслышный обычным людям.
Ничего.
Он успеет… главное, на след выйти, а после уже и с полицией можно будет объясниться.
След оборвался в тупике, у низенького кирпичного строения, будто бы придавленного чересчур тяжелой для него крышей. Эта крыша нависала, скрывая в своей тени и ряд узких чердачных окон, в которые не то, что волкодлак, не всякая кошка пролезет. По краю ее свинцовой лентой тянулся водосток, а к нему чьи-то заботливые руки прикрепили деревянные короба с петуниями. Верно, петуниям сие понравилось, поелику разрослись они густо и цвели буйным цветом.
Водосток же спускался, у самой земли задираясь крючком.
Гавриил вздохнул и огляделся, в тайной надежде, что треклятый волкодлак просто отыскал лазейку… но нет. Слева высилась серая громадина банка. И редкие окна были забраны крепкими решетками. Справа – здание почтового ведомства, которое, как поговаривали, было богаче иного банка… здания смыкались углами, будто норовя раздавить сие кирпичное недоразумение…
И Гавриил решился.
Водосточную трубу он не стал тревожить, благо, кладка и узорчатый фриз, некогда весьма богатый, оставлял довольно места для маневру.
По стене он вскарабкался с легкостью, только нож в зубах все ж немного мешал.
Зато меж старыми рамами тонкий клинок вошел легко…
В комнате пахло духами.
Не «Страстной ночью», иными, куда более резкими. И запах их был столь силен, что Гавриил едва не расчихался.
Темно.
Шторы завешены плотно, однако он сумел разглядеть, что комната, в которую угораздило попасть, довольно велика.
Светлые стены.
Светлый потолок. Темный круг зеркала, закрепленного в узорчатой раме. И массивная кровать под балдахином.
– Вы… ко мне? – раздался низкий грудной голос.
– Не знаю, – честно ответил Гавриил. – А вы кричать не станете?
– Не знаю…
Женщина села в кровати.
Она была чудовищно толста, и рубашка из тончайшего батиста не скрывала ни складок на боках, ни выпирающего рыхлого живота, ни груди, которая на оном животе возлежала холмами из розовой плоти.
– Вы… вы собираетесь покуситься на мою честь? – гулким шепотом поинтересовалась дама и на всякий случай подалась вперед, изогнулась, отчего рубашка ее соскользнула с полного округлого плеча.
– Нет, что вы…
Гавриил сглотнул.
Разом подумалось, что, возможно, прав был пан Зусек, когда говорил, будто бы в страстях надобно проявлять настойчивость по отношению к объекту сих страстей.
– Вы лжете, – с надрывом произнесла баронесса фон Хоффель, прижимая ладони к груди, в которой вяло трепыхалось сердце. – Зачем еще вы могли проникнуть сюда, негодник?
Не Зозо…
…Зозо любил делать сюрпризы, и однажды украл ее из гримерки, на руках вынес, пусть бы и тогда панна Акулина весила чуть больше, нежели положено весить красивой женщине. Но Зозо нравилась ее полнота… он говорил, что настоящая женщина и должна быть такой: мягкой да округлой.
Ночной гость не спешил набрасываться на трепещущее тело Акулины.
Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, и лишь алые трусы его призывно пламенели, указывая на скрытую страсть…
– За волкодлаком, – выдавил он, отступая зачем-то к окну.
Забавный…
Зозо тоже выдумщиком был… говорил, что на родине его в лесах волкодлаки во множестве водятся, и люди благородные первейшею забавой полагают вовсе не охоту на лис, а нечисти истребление.
Лжец.
Акулина поднялась.
Гавриил следил за тем, как медленно встает она, как колышется плоть, и трещит батист, и вот уже крохотная ступня, почти кукольная, касается пола.
– Ты следил за мной, негодяй…
– Н – нет!
Женщина ступала почти беззвучно.
Грудь ее колыхалась, и живот колыхался, и вся она, розовая, пахнущая теми самыми резкими духами, колыхалась.
– Выслеживал, как дикий тигр трепетную лань…
Гавриил отчаянно замотал головой и попятился.
– И теперь явился, чтобы воплотить в жизнь свои непристойные фантазии… – она не глядя взяла с туалетного столика флакон с мятным настоем и осушила его одним глотком. – И я беззащитна пред тобой…
Она схватила Гавриила за руку. Толстые пальчики пробежались по предплечью, ущипнули плечо.
Гавриил уперся в грудь дамы в тщетной попытке ее оттолкнуть, но панна Акулина лишь испустила томный вздох.
– Ах, я чувствую, как в тебе кипят дикие страсти…
– У… уйдите…
Гавриил пожалел, что не дочитал книгу. Наверняка мудрейший пан Зусек знал, как надлежит вести себя мужчине в подобной ситуации…
Женщина наступала, тесня от окна, норовя загнать к кровати, которая ныне казалась Гавриилу предметом в высшей степени зловещим.
– Вы… вы неверно все поняли! Я на волкодлака охочусь!
– Я невинная жертва твоей похоти…
Она покачнулась, оседая на Гавриила всем своим немалым весом.
– И молю не чинить вреда… я сделаю все… – пообещала она, дыхнув в лицо мятой.
…крик о помощи, донесшийся из покоев панны Акулины, встревожил всех обитателей пансиона «Милый друг».
Залаяли шпицы панны Гуровой, отозвался на их голос ленивая дворняга, прикормленная кухаркой из жалости. Захлопали двери, и в коридор выглянул пан Зусек, вооруженный преогромной устрашающего вида секирой.
– Откройте, полиция! – раздалось следом.
И пан Зусек секиру опустил, бросив:
– Не волнуйся, дорогая. Полиция уже здесь.
Его супруга, обычно молчаливая, на редкость не любопытная, в коридор не выглянула. Сам же пан не спешил возвращаться. Он был босоног и нелеп в длинной ночной рубахе, с секирой в одной руке и ночным колпаком в другой.
И панна Гурова, обладавшая воистину удивительной способностью знать все и обо всех, заметила:
– А где это вы сегодня гуляли?
– Нигде! – нервозно ответил пан Зусек.
– Я слышала, как ваша дверь отворялась, – панна Гурова запахнула цианьский халатик с золотыми драконами на спине.
– А мне представлялось, что вы давече на слух жаловались.
– Не настолько. Ваша дверь отвратительно скрипит!
Появление полицейских заставило панну Гурову замолчать. Пятерка померанских шпицев, как на взгляд пана Зусека обладавших на редкость скверным норовом, под стать хозяйскому, прижались к ее ногам. Глаза – бусины следили за каждым движением пана Зусека, и тому вдруг подумалось, что секира – вовсе не то оружие, которое поможет, если…
– Откройте, полиция! – городовой бухнул кулаком в дверь.
– Господа, господа… прошу вас… произошло недоразумение… – пан Вильчевский, хозяин пансиона, появился со свечами и метлой, которую отчего-то держал под мышкой, и когда кланялся – а кланялся он часто, суетливо – прутяной хвост метлы подымался. – Верно, панне Акулине пригрезилось…
– О да, ей часто грезится в последнее время, – бросила панна Гурова и скрылась в своих покоях. Пан Зусек последовал ее примеру.
Дверь он прикрыл, оставив узенькую щелочку. Не то, чтобы пан Зусек любил подсматривать, нет, он лишь предпочитал быть в курсе происходящего. Особенно, ежели все происходило в непосредственной близости от его особы.
Он и разглядел, что полицейских, от которых в коридоре стало тесно, что тощего мужичка в красных трусах. Его вели, скрутивши руки за спину, а он порывался что-то объяснить… но тычки под ребра заставляли его замолчать.
– Что там, дорогой? – спросила Каролина, позевывая.
– Видать, вор пробрался… – пан Зусек повесил секиру на крючки, которые самолично вбил в стену и тем немало гордился: в отличие от многих, он – человек хозяйственный.
– Вор… какой ужас…
– Не бойся, дорогая. Я тебя защитю! – пообещал пан Зусек, погладивши секиру. Затем надел сползший было колпак, поправил сеточку для волос – при его профессии выглядеть надлежало должным образом, и пятку поскреб.
– Я знаю, любимый, – Каролина села в постели. – Но быть может, пусть полиция разберется?
Полиция ушла.
Лишь из соседнего нумера, если прислушаться – очень – очень хорошо прислушаться – доносились сдавленные рыдания панны Акулины.
– Я сразу поняла, что он не просто так здесь появился, – панна Акулина рыдала профессионально, самозабвенно и почти искренне. – Он был так… огромен… силен… что могла я, слабая женщина, противопоставить его силе?
– Может… того… медикуса? – полицейский, широкую грудь которого баронесса фон Хоффман соизволила орошать слезами, пребывал в растерянности. С одное стороны было велено запротоколировать показания, а с другой… женщину было жаль.
Вон как изволновалась вся.
– Нет… медикус не поможет… – панна Акулина всхлипнула и, оторвавшись от груди, заглянула в серые полицейские очи. – Я чувствую себя потерянной…
– Так это… может, того… выпить?
– Кларету?
– Кларету нет… самогон имеется.
Панна Акулина, упав в кресло, махнула рукой. Она не имела ничего против самогона, и фляжку приняла с благодарностью.
– Вы представить себе не можете, что я испытала… – она занюхала самогон рукавом халатика. – Оказаться наедине с этим… с этим…
– Не волнуйтеся… посадим.
– За что?!
– За все, – жестко отрезал полицейский. – Заявление подадите…
Отчего-то вспомнились печальные, преисполненные мольбы глаза незнакомца…
– Нет, – покачала головой панна Акулина. – Мальчик поддался страсти… все мы были молоды… все мы…
И фляжку протянула. Полицейский принял, глотнул…
– Это да, – сказал он. – От я сам, помню… когда за женкой своею ходил… ох она и норовистая была…
– А вы женаты?
– Вдовый, – признался полицейский и фляжку протянул. – В позатом годе не стало… хорошая была баба… большая… прям как вы…
Панна Акулина зарделась и вновь всхлипнула, для порядку.
– Бедный парень… совсем обезумел от любви…
– Во – во… ненормальных ныне развелося… на той неделе один, не поверитя, залез на окно и кукарекать стал… а другой и вовсе вены резал из-за любови.
– Как романтично…
– Оно, может, и романтично, – возразил полицейский усы оглаживая, а усы у него были знатные, толстенные, соломенного колеру, – а как по мне, так, вы незабижайтесь, панна Акулина, на простого-то человека… я так вам скажу. Дурь это все от безделия исходящая. Вот кабы…
…проговорили они до утра.
И когда за окном задребезжал рассвет, квелый, блекло – розовый, что застиранные панталоны, панна Акулина вынуждена была признать, что зевает.
То ли самогон стал причиной тому, то ли беседа с сим милым человеком, что слушал о ее жизни внимательно, да еще и по ручке гладил, успокаивая, но заснула она быстро, и в кои-то веки сны ее были спокойны. В них панна Акулина вновь блистала на сцене. И благодарная публика рыдала от восторга… а под ноги сыпались цветы и драгоценные камни, все как один, преогромные…
Хороший был сон.
И пан Куберт, обещавшийся заглянуть намедни, был рядом, покручивал свой ус да приговаривал:
– Так-то оно так, панна…
А темные глаза его лукаво поблескивали, обещая, что сие знакомство будет долгим…
Глава 8. В которой речь пойдет о семейных неурядицах и обидах
Евдокия мяла платок. Она собирала его в горсть, стискивала влажный батистовый комок, будто бы он был виновен во всех сегодняшних неприятностях. И опомнившись, руку разжимала.
Выдыхала.
Вдыхала.
Злилась на корсет, который с каждой секундой все сильней стискивал тело, на нижние рубашки, ставшие вдруг жесткими, на платье… на себя, дуру ряженую.
Княгиня Вевельская… будущая… а разоралась, что торговка на рынке… и то, иные торговки себя приличней ведут. И накатывала странная тоска, до глаз слепых, до слез, готовых пролиться по взмаху ресниц. И сидела Евдокия, не моргая, к окну отвернувшись.
Лихо молчал.
А Себастьян ерзал, но стоило открыть рот, как тотчас замолкал, прикусывал палец.
Что оставалось?
В окно глядеть, на луну круглую, сытую… на мостовую, светом лунным залитую, на дома и дерева, которые стояли, подернутые будто бы туманом… и от тумана этого вновь глаза резало.
Что с нею?
Неужто так обидно было услышать от Богуславы… та ничего не сказала… ничего такого, что Евдокия вспомнила бы.
И уронив платочек, Евдокия стиснула виски ладонями. Надобно вспомнить…
Был Себастьян.
И беседа в парке… и возвращение в дом… кажется, тогда она о Лихославе беспокоилась… о том, где был… а Себастьян обещал, что братца найдет… и ведь нашел, да в таком виде… почему-то вид этот вызывал глухое раздражение.
Одежда явно с чужого плеча, так еще и грязная. Сам встрепанный, хмурый, забился в угол и руки на груди скрестил, словно от нее, Евдокии, защищается. И глаза отливают характерною волчьей желтизной… и сесть бы рядом, прижаться, обнять, чтобы и его страхи ушли, и собственные, да только не время.
Не место.
– Знаете, давненько мне на похоронах бывать не доводилось… – Себастьянов хвост пощелкивал по дверце экипажа, и звук, надо сказать, получался преомерзительный. – Но помнится мне, что и там оно как-то все веселей… покойничек лежит, люди празднуют.
– Бес, давай… потом…
– Лишек, да куда уж еще потомей?
Экипаж остановился.
– Потом, – повторил Лихо, и как-то так нехорошо… вроде и негромко произнес, но Евдокия похолодела.
– Что ж… потом так потом… Евушка, радость моя, а скажи-ка мне, с какой это вдруг напасти ты в Богуславу стрелять удумала. Нет, я понимаю распрекрасно, что она и святого до ручки доведет, но ты мне прежде казалась девицей сдержанной, разумной даже…
– Потом, – в третий раз произнес Лихо и руку протянул. – Идем. Ей надо отдохнуть.
– Я… не знаю.
Пальцы у Лихослава были ледяными.
– Не помню… я не помню, что она мне сказала. Просто вдруг очнулась… а в руках револьвер… и кажется, я выстрелила, – Евдокия произнесла то, о чем и подумать боялась.
Стреляла.
Едва не застрелила… и еще бы немного…
– Ева, – Лихо сел рядом. – Все хорошо…
– Плохо, – она покачала головой. – Все очень плохо… я… я действительно ведь не помню, что произошло…
– Как знакомо.
– Бес!
– Что? – Себастьян подался вперед и платочек протянул, наверное, тот самый, Евдокиин, измятый до крайности. – Я лишь пытаюсь сказать, что как-то странно, когда два вполне адекватных человека вдруг разом начинают страдать провалами в памяти… в гости бы вам наведаться… к знающему человеку.
Евдокия покачала головой.
Нервы.
И только…
– Ева, он дело говорит… отправляйся, – Лихо держал крепко, и гладил по плечу, и от этого становилось только хуже.
– Нет! Я… – от одной мысли, что надобно куда-то отправляться, становилось дурно. И дурнота подкатывала к горлу, еще немного и Евдокию стошнит.
Она представила, как ее выворачивает…
На бархат обивки.
На кожаные сиденья… на белый некогда костюм Себастьяна и туфли его, заляпанные бурой грязью…
– Нет! – она вскочила, но упала бы, если бы не Лихо. – Не сегодня! Завтра… я обещаю, что завтра… куда хотите… а сегодня мне отдохнуть надо.
Евдокия уцепилась за эту спасительную мысль.
Ей надо отдохнуть.
И все пройдет.
Конечно, пройдет… она ведь женщина, в конце-то концов… с ней случаются недомогания… и волнения… и все то, что происходит обычно с женщинами.
Евдокия выбралась из кареты, вцепилась в мужа, силясь справится и с дурнотой, которая и не думала отступать, и с головной болью. И с раздражением.
– Лихо, ты же понимаешь, что это ненормально, – Себастьян не остался в экипаже.
Видеть его было неприятно.
И Евдокия отвернулась.
– Уйди, – попросил Лихо. – Пожалуйста… я все понимаю, но не сейчас. Ладно?
Не сейчас.
Правильно.
Потом. Завтра или позже… послезавтра… в конце концов, что страшного случилось? Ничего… Евдокии отдохнуть надобно, поспать… сон от всего спасает.
– Пойдем, – попросила она мужа. – Пожалуйста…
И он согласился.
На руки подхватил, а Евдокия и забыла, до чего он сильный. И пахнет от него свежескошенной травой, и еще солнцем, деревом горячим… а в руках уютно, спокойно, что в колыбели.
Колыбель и есть.
Из нее Евдокия не желает выбираться.
– Не уходи, – просит она, обнимая его за шею. Пальцы соскальзывают с холодной полосы ошейника, которого не должно бы быть, но он есть.
Неправильно как.
– Не уйду, конечно, – Лихослав касается холодными губами виска. – Куда мне от тебя?
– Жалеешь?
– О чем?
– О том, что женился на мне…
Пусть скажет правду. Или солжет. Евдокия не знала сама, чего ей хотелось больше. Наверное, не следовало спрашивать о таком… надо было просто сидеть, слушать его дыхание, мечтать… мечтать ведь легко… придумать себе жизнь, которая длинная – длинная и счастливая, чтобы каждый день и по – своему.
Как в сказке.
– Нет, – он вытянул из волос шпильку. И вторую… и третью. Лихослав вынимал их осторожно, но у Евдокии было такое чувство, будто бы шпильки эти вытягивали прямо из головы.
Она терпела.
И все одно застонала.
– Себастьян сказал, что я меняюсь…
– Все меняются.
И еще одна… к ней прилип светлый волос, обвил шпильку тонкой змейкой…
– Я к худшему.
– Бес говорит, не думая…
– Неправда. Это только кажется, что не думая. А на самом деле… он умеет думать… и думает… и когда говорит, то всегда очень точно… я хотела быть как они, но у меня не выйдет.
– К счастью.
Шпилек в прическе больше не осталось, и голова сделалась легкой, чужой. Лихослав разбирал волосы по прядям, и каждую пропускал меж пальцев.
– Почему ты не сказал…
– О чем?
– О том, что тебе плохо…
– Думал, получится перетерпеть… и получалось… тебе надо уехать.
– Куда?
– Не знаю… к матери? Тебя ведь приглашали в гости…
– О да… Приглашали, только все равно подозреваю, что мне особо не обрадуются…
– Кто?
– Эльфы.
– Какое тебе дело до эльфов? – он вытягивал прядь за прядью, и становилось легче. Отступила дурнота, и слезы ушли, и страх непонятный.
Раздражение.
– Не знаю. Никакого, наверное… и мы можем вместе отправиться.
Лихослав покачал головой.
– Не поедешь?
– Извини, Евушка, но… ты права, Бес иногда говорит такие вещи, о которых сам думать не хочешь. И не будешь. Я должен во всем разобраться.
Он разжал руки.
– Как ты?
– Лучше.
– Хорошо… я велю, чтобы молока горячего принесли. Хочешь?
И Евдокия поняла, что не просто хочет, она умрет, если немедля не получит кружку горячего молока с медом.
– С медом…
– Липовым?
– Конечно… молоко если пить, то только с липовым… и… и еще хлеба… с солью.
Лихо кивнул, но уходить не спешил, встал на колени, собрал шпильки, подкинул их на ладони.
– Евушка, скажи, а где ты их взяла?
Смотреть на шпильки было неприятно, Евдокия пыталась вспомнить, но почему-то не могла…
– Там… наверное… в шкатулке.
– В шкатулке, значит… и шкатулка…
Стоит на столике, глянцевая, нарядная.
– Евушка… ты переживешь день – другой без шпилек? И без шкатулки твоей?
Переживет.
– Думаешь, что…
– Думаю, – согласился Лихослав. – Ты и вправду вела себя немного…
– Странно?
– Да. Я бы сказал, пугающе странно, – он поднялся и вновь коснулся волос. – Ложись. Я упакую, пускай Себастьян взглянет. А к ведьмаку мы и вправду завтра сходим, ладно?
Да.
Завтра. Утром. Утро уже близко, и когда наступит, то все наладится.
– Я скоро, – пообещал Лихослав.
И ушел.
Сонная горничная помогла снять платье, и корсет расшнуровала, помогла избавиться от влажной, пропотевшей рубашки. Она зевала и терла глаза…
…молока принесла горячего, с медом.
Горбушку ржаного хлеба, густо посыпанную солью. И Евдокия, сидя на кровати, собирала крупные крупицы, клала под язык, закрывала глаза…
…шпильки…
…шпильки в волосы, мелочь из тех, дамских, которых у любой девицы множество…
…и если бы прокляты были, сразу стало бы плохо… или нет?
…отсроченное проклятье…
…или не проклятье, но заклятье на помутившийся разум…
…Евдокия слышала…
Она допила молоко, и забралась в постель, на душноватую, но такую уютную перину, накрылась пуховым одеялом… Лихо вернется… скоро совсем вернется… а она, Евдокия, поспит… или нет, не будет спать, но лишь полежит с закрытыми глазами.
Недолго.
Всего секунду… или две… и сон был ярким, с липовым ароматом, с гудением ветра в ветвях вековых деревьев, с небом, расшитым серебряной нитью, а оттого неправдоподобно ярким. И глядеть на такое было больно, потому Евдокия глядела под ноги.
На поля первоцветов.
Одуванчики золотыми монетами по траве рассыпаны… и желтые яркие пятна куриной слепоты…
– Осторожней, – сказал кто-то, стоявший за спиной, – не трогай эти цветы, если хочешь видеть.
– Что видеть?
Ветер крепчал, еще немного, и повалит деревья, или же подхватит Евдокию, будто бы она пушинка, понесет за тридевять земель да во дворец к королевичу, чтоб как в сказке. От этакой фантазии самой смешно стало: на кой Евдокии королевич, когда у нее Лихо имеется?
– Не забывай об этом, – велел тот же голос, и Евдокия обернулась.
Никого?
– Не забывай…
– Не забуду, – пообещала она, разжимая кулак, и ветер подхватил глянцевые лепестки курослепа, поднял, закружил в вихре – танце… когда она сорвать успела-то?
Шпильки жгли ладонь.
А с виду обыкновенные, тоненькие, легонькие. С синими головками из аквамарина, да только в лунном свете камень глядится почти черным.
Но ведь жгут.
И острые… тянет потрогать, да только Лихо знает, сколь опасно поддаваться таким вот желаниям. И шпильки ссыпает на стол.
Наклоняется.
Вдыхает запах…
Металл. И волос… Евдокиины волосы пахнут по – особенному, жасмином и еще сухими осенними листьями. Медом – самую малость. Молоком. Хлебом.
Нет, не то ему…
…запахи сползали один за другим.
Снова металл.
И на сей раз тяжелая вонь, каковая бывает на скотобойнях. От этого смрада губа подымается, а в горле клокочет ярость. Но Лихо справляется, и с нею, и с собой…
…шпильки из шкатулки.
…шкатулка на столике резном, том, который матушка в подарок прислала…
…столик Евдокии нравился. На нем чудесно помещались и шкатулка вот эта, и зеркальце круглое на подставке, и склянки – скляночки, множество склянок – скляночек… но в ту комнату чужие не заглядывают. И значит, из своих кто-то.
Лихо открыл глаза и отстранился.
– Панна Евдокия спят ужо, – сказала горничная и зевнула. Сонная девица. Даже днем сонная, дебеловатая… сестры прислали с рекомендациями, а Лихо и принял… тогда-то казалось, что помочь хотят.
Наивный.
Родня…
– Иди сюда, – велел он. – Садись.
Села.
Широкоплеча, по – мужски. Круглолица. Некрасива, пожалуй, но это не недостаток для горничной. Что Евдокия о ней говорила?
Ничего, пожалуй. Не жаловалась, но…
– Ты взяла шпильки?