Текст книги "Хозяйка Серых земель. Люди и нелюди"
Автор книги: Карина Демина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Он провел пальцами по подлокотнику кресла, снимая древесную стружку.
И дом заворчал. Он не любил, когда вещи портили, однако же и сделать этому существу он ничего не мог. И даже, пожалуй, боялся его… впрочем, дом чувствовал, что бояться осталось уже недолго.
– Не свезло, – согласился Себастьян. – Радомилы помогли?
– Они… явился человек от старого князя… предложил, мол, тебе, Яшка, выбирать аль петлю, аль жизнь иную, почти вольную… я-то и согласился сдуру… подумаешь, Серые земли… пугать меня будут, а я уже и без того пуганный так, что дальше и некуда. И лихой ведь, помнишь… Хельма за брата держал.
Шаман засмеялся, и смех его был похож на треск камней, на которые, раскалив добела, плеснули студеной водицы. Себастьян даже испугался, что сейчас человек этот, все же больше человек, рассыплется на осколки.
Яська этого точно не поймет.
– Знал бы поперед… хотя… ежели б и знал, то все одно согласился б. Пять годочков жизни – это, княже, много…
– Ты мог бы уйти.
– Уйти? – Шаман потер щеку, камень по камню скрежетнул. – Мог бы, верно… небось ни ошейника на мне, ни поводка, только слово данное. А Яшка Кот не пицур какой, он слово свое держит. И было тут не сказать чтоб плохо… жить можно… везде-то, княже, жить можно… пока она не решила, что я не под Радомилами, под нею ходить должен.
– А ты…
– Я бы, может, и пошел. – Шаман повернулся живой стороной лица к свечам. – Да только цену она поставила такую, которую мне не поднять… поначалу приходила… этак, гостьею. Но иные гости себя так держат, что сразу ясно – они-то и хозяева, а мы так, пришлые. Мои ее боятся, знают, что коль захочет, то спровадит всех разом. Им-то идти некуда… и мне теперь некуда… только, княже, ты не думай, я смерти не боюся. Будут боги судить да рядить, весить душу Яшкину на весах своих, так увидят, что много на нее грехов налипло, может, вовсе она почернела, что яблоко гнилое. Да только все одно человеческой осталась… и отвечу я за грехи… и, глядишь, смилуются… думаешь, смилуются?
– Почему нет?
– Добрый? Не хочешь лгать умирающему?
– Не вижу в том нужды. И ты, Яшка, не самый страшный грешник в том мире.
– От и я так думаю… небось я зазря никому кровь не пускал… – Он замолчал, и слышно стало, как скрипит грудина. Каждый вдох Яшке давался с боем. Но он дышал.
Назло всем.
Тогда он тоже отстреливался до последнего патрона. Знал, что не уйти, что ежели сдастся, то будет ему от судейских поблажка с пониманием, и, быть может, не виселицей, каторгой обошлось бы. Ему было чем откупиться.
И предлагали.
Но Яшка всегда отличался нечеловеческим упрямством.
– Я бы давно ушел, – признался он, – да только Яську как оставить? Она-то храбрится, прям как я тогда. Думает, что все одолеет, со всем управится, да только… не место на Серых землях женщинам. Так что, княже, будет у меня к тебе просьба… и не просьба даже…
А зубы сделались черными, обсидиановыми, и в то же время были они яркими, притягивающими взгляд.
– Тебе надобна моя помощь, а мне – твоя… и я помогу…
– Что взамен?
Себастьян надеялся, что чуда от него не потребуют, поелику кем-кем, а чудотворцем он точно не был. И вряд ли при всем своем желании, которое, признаться, было, не сумел бы он вернуть Шаману прежнее, человеческое обличье.
А тот, проведя языком по блестящим своим зубам, вновь рассмеялся:
– Смешной ты, княже… уж не обижайся… ныне мне многое видно… и на тебя я не держу обиды и понимаю, что спасти меня только она и сумеет. Да лучше уж честная смерть, чем такое от спасение. Нет, княже, мне от тебя иного надобно.
– Чего?
– Позаботься о моей сестрице. Бестолковая… огонь, а не девка… кровь, видать, отцова и в ней взыграла. Лихим он человеком был, бают… пропадет она тут.
Шаман вздохнул.
– Я говорил ей, чтоб возверталась. В Познаньск ли, в Краковель, да хоть за границу, небось хватит ей золотишка на безбедное житие. Нет, все твердит, что не бросит меня. И прогнать бы, да ведь вернется… а вот как помру…
Он вновь вздохнул и поправился:
– Когда помру, тогда Яська и свободной будет. Только с нее станется возомнить себя атаманшею. Она-то неглупая, но молодая совсем, неопытная. Думает, что по-за памяти моей ее слушать станут. А эти люди… они опасны, княже. Тебе ли не знать.
Себастьян склонил голову. Опасны, его правда.
Есть тут, конечно, вольные охотнички, которые пришли в усадьбу по-за ради прибытку и не уходят, ибо прибыток имеют, а может, не в нем дело, но во внутренней жажде, которая и самого Себастьяна мучит, заставляя влезать в дела, порой вовсе к нему отношения не имеющие. Охотнички Яську не тронули бы… но помимо их хватает и дезертиров, и воров, и убийц, и просто людишек, которым более деваться некуда, вот и сидят они на Серых землях, точно свора на привязи. Чуть слабину дай – и порвут.
– А ей все это забавою видится. Мол, управится она… а не управится, то и уедет. Будто бы позволят ей уехать.
И снова прав. Не позволят. Вспомнят разом все обиды, Шаманом нанесенные, что явные, что вымышленные. И в лучшем случае просто убьют… в худшем… убьют, но не сразу.
– И чего ты хочешь?
– Забери ее отсюда.
– А поедет?
– Поедет. – Шаман поднялся. – Тебе проводник надобен? Вот Яську и бери. Она места эти не хуже меня знает. А как разберешься со своими делами, так сюда не возвращайся… и ей не надобно.
– Послушает ли?
– Ты уж постарайся, чтобы послушала.
Взмах рукой, и несчастный подсвечник летит на пол, дребезжит пустою кастрюлей, будто бы жалуется. И на жалобу его дом отзывается, вскидывается тенями, да только и оседает тотчас, боясь того, кто никогда не был хозяином.
А мог бы.
Что стоило ему поделиться кровью? И не своею, в доме ведь хватает людишек ненужных, лишних, которые одним своим видом вызывают глухое раздражение. А человек, вот упрямец, берег их. Злился, а берег.
Как такое возможно? Дому не понять.
А он ведь пытался. И был добр. И делился силою своей в надежде, что человек оценит. А он не ценил и наносил дому обиду за обидой, потому тот с нетерпением ждал момента, когда человека или того, во что превратился он, неблагодарный, не станет.
Тогда дому разрешат взять прочих.
Себастьян потряс головой.
Примерещилось? Не иначе воображение разгулялось беспокойное. Или место на него так действует готичною своею мрачностью? Или собеседник, который катал на ладони свечу, а огонь ее не гас. И капал на эту ладонь раскаленный воск, только вот Шаман боли не ощущал.
Способен ли он вообще ощущать хоть что-то?
– Извиняй, княже, – Шаман свечу водрузил на стол, неловко, не способный управиться с неуклюжими своими пальцами, – ежели напугал…
– Ты? Нет.
– А кто?
– Место это… сам нашел?
– Скорее уж оно меня… случилось как-то заблукать, два дня ходил кругами, думал, что уже все, а тут, гля, усадебка. И ворота этак гостеприимно распахнуты. В нынешних местах, ежели тебя так старательно куда зазывают, то надобно тикать что есть мочи. Я и тикал… а она мне вновь на дорогу и вновь… и после уж совсем сил не осталось. Решил, что один Хельм где богам душу отдать, на болотах аль тут… вот и познакомились. Занятное местечко… в прежние-то времена князьям Сигурским принадлежало. Слышал?
– Читал.
Старый род, иссохший. И помнит Себастьян едино герб – венец из падуба над мертвой головой. А еще помнит, что были Сигурские ведьмаками, да не простыми, но королевской старой крови. И баловались всяким, о чем и ныне-то вслух говорить не принято. После той войны только и выжила что старая княгиня. Преставилась она задолго до Себастьянова рождения на свет, зато помимо всего прочего оставила презанятные мемуары… вот только и в них не рассказала, что же случилась с мужем ее, сыном да внуком.
Погибли при прорыве.
Вежливо.
Обтекаемо. И напрочь лишено смысла.
– Читал… много ты читал, княже.
– Было время, – признал Себастьян с неохотой, – когда только и оставалось, что читать…
– Их дом сожрал. – Шаману это признание было неинтересно. Он устал. И держался на том же упрямстве, которое довело Яшку Кота до петли, а после из петли, надо думать, и вывело. – Иногда он… показывает… кое-что показывает. В зеркалах…
– Потому и заколочены?
– Догадливый. Яська говорила, что на болота надо бы снести, да только разве ж дом позволит? Вернет. Гвоздями оно как-то надежней… той ночью, княже, я про зеркала не знал. Чуял что-то этакое, но, говоря по правде, готовый был сдохнуть. Сел в уголочке, револьверу положил… еще решил, что ежели совсем оно тошно станет, то пулю в башку себе всегда всадить сумею. А он не тронул… показал только.
Шаман побелел.
Камни не белеют, разве что у моря в полдень, когда само море отползает с раскаленного берега, а солнце высушивает воду, оставляя на булыжниках беловатый соляной налет. Но белизна Шамана была иного свойства.
– Я такого за всю свою жизнь не видел… они ведь живые… пока еще живые… или, правильней сказать, не мертвые.
– Здесь?
– Там. – Шаман указал пальцем вниз. – В подвалах. Не ходи в местные подвалы, княже… дурное место.
– Не пойду, – со спокойным сердцем пообещал Себастьян. – Только скажи, зачем ты сюда вернулся?
– А затем, что он того захотел. Скучно ему стало одному… я не собирался возвертаться, но на границе наших положили… что-то там у них опять случилося, не то иншпекция, не то учения военные, главное, что жизни никакой не стало, того и гляди, повяжут. Вот и пришлось отступать. А тут, куда ни сунься, все он, клятущий…
Дом заскрипел.
Он, конечно, был проклят – и дважды: той, которая наделила его подобием разума и жаждой, и теми, кто имел права требовать подчинения.
– Вот и подумали: что раз так, то отчего б и нет?
– А люди твои…
– Привыкшие. Поначалу-то оно, конечно, каждого шороха страшились, ночевали во дворе, костры жгли, а после как-то вот пообвыклись…
…и утратили осторожность.
Дом не просил многого, но брал свою плату. И разве не имел на то права? Разве не стал он для ничтожных людишек надежным убежищем? Разве не терпел их, шумных, суетливых, напрочь лишенных княжеского благородства?
Все одно погибли бы…
– Не думай… – Шаман провел ладонью над огнем. – Не чувствую тепла. И холода. И есть не хочется… пить вот… постоянно… не воды, сам понимаешь. Только держусь. Скоро отойду… Яське я сам порученьице дам. Послушает. А нет, то скажи, что с того света найду и выдеру, упрямую… она хорошая девка, княже… мужа бы ей подыскать толкового.
– На меня не смотри!
Шаман вновь рассмеялся.
Камнепад. Шелест. Шорох. Скрежет даже. Голоса сотен камней, что катятся по крутому склону, друг друга обгоняя.
– Весело с тобою, однако… знал, давно бы в гости зазвал… не смотрю, я знаю, что каждой пташке да по полету ее… это я так, мечтаю.
– Экие у тебя мечты…
– Какие уж есть. Нет, княже, я сестрицу люблю, неволить не стану. Пусть живет сама, своею жизнью, только отсюдова выведи ее…
– Вывести-то недолго… но ты ж понимаешь, что она в полицейских списках наверняка имеется. Уж больно приметная она. Что там числится? Разбой? Воровство… убийство вот…
– Яська не убивала!
– Убивала. – Себастьян покачал головой. – Сегодня утречком. Я сам видел. И мне знать надобно, что в Познаньске она этак вот шалить не станет. Я не святой, Яшка, за самим грешки водятся. Но одно дело покрывать дурную девку, которая в разбойничьи игры ввязалась, а другое – убийцу. Ну как в Познаньске ее пошалить потянет?
– Не потянет. – Это было сказано так, что Себастьян понял: дальше спрашивать не имеет смысла. – Яська и вправду дурная девка, которая ввязалась… надо было сразу спровадить ее, да вот… тут тоскливо, княже, до того тоскливо, что хоть волком вой. А разок завоешь, то уже и не остановишься. И как она объявилась, то я… я нашел причину. Ее там, за границею, никто не ждет. Никто не поможет. А то и снова беда случится… и день при себе держал, другой и третий. А там уж и год прошел… и второй… прижилась Яська… говоришь, убила кого? Случаем, не сваху?
– Сваху. А ты…
– Старая история. Захочет – расскажет. Я б эту сваху и сам… но теперь ей точно нельзя оставаться.
– Почему?
– Потому что она… – Шаман замолчал, прислушиваясь, и дом с ним замер.
Дом чуял чужое присутствие, осторожное, но меж тем внимательное, тяжелое даже. И дом боялся ту, что создала его.
Наделила волей.
И ненавистью.
Сам он тоже ненавидел, не только и не столько людишек, они – пустое, но ее, а она, зная об этой ненависти и о силе дома, подпитанной не-живыми его хозяевами, которых так и не вышло извести, не смела приближаться.
Себастьян усмехнулся: если так, то не всесильна колдовка. И значит, найдется управа и на нее, на хозяйку Серых земель.
– Она, – повторил Шаман уже иным, куда более спокойным тоном, – не любит, когда трогают тех, кто принял ее руку… уходите на рассвете. Я Яське скажу…
ГЛАВА 10
Цивильная
Как хороши, как свежи были розги…
Лирическое воспоминание некоего гимназиста, коий после обучения в гимназии обзавелся не только многими познаниями об устройстве всего миру, но такоже привычками из числа тех, которые от людей посторонних всячески стараются скрывать
Евстафий Елисеевич вновь маялся, на сей раз не язвою, которую усмирили, накинув сеть заклятия, и даже не больничкою, невзирая на статус королевской, все ж бывшею местом донельзя скучным.
Он маялся неизвестностью.
Не выходил из головы давешний посетитель, махонький, вежливый… своевременный до невозможности, поелику, как объяснил штатный медикус – и объяснял он с немалым удовольствием, – что ежели б не подоспела к Евстафию Елисеевичу своевременная помощь, то и отправился бы он через часик-другой к богам на свиданьице. При том медикус гаденько усмехался, и во взгляде его читалось явственное: он-де познаньского воеводу самолично упреждал. И умолял даже обследоваться. А тот упрямился.
И доупрямился до палаты.
Нет, палата-то хороша, на третьем, белом, этаже, предназначенном исключительно для пациентов особого статуса или особого же достатка, способных оплатить и оную палату, больше на гостиничный нумер похожую, и сиделку круглосуточную, и выводок медикусов. Последние, в отличие от того, оставшегося в управлении – квалификация его была признана недостаточною, – были милы, ажно чересчур. Они улыбались, сыпали терминами, клялись, что еще немного, и будет Евстафий Елисеевич здоров… но вот доверия к этим клятвам не возникало.
И маялся познаньский воевода.
Лежал, как было велено, глядел в окошко, выходившее на больничный двор, считал что грачей, которых тут было особенно много, и главное, жирных, по-профессорски важных, что пациентов… те гуляли серыми стайками под надзором сиделок в форменных черных платьях.
От этакой благостной картины к горлу подкатывал ком.
Когда еще выйти позволят?
И ладно бы выйти… Евстафий Елисеевич был уж согласен и в палате работать, так нет, заместителя выставили, бумаги отобрали, а после еще нотацию читали, будто бы дитяти неразумному. Дескать, не бережет себя Евстафий Елисеевич, ему ведь покой душевный прописан… можно подумать, что лежа он успокоится.
Упокоится – это куда верней.
Он вздохнул и прижал ладонь к животу.
Ноет… и повязки тугие. И кровать неудобная. И под одеялом душно, а коль кликнуть сиделку, та одеяло снимет, да… тогда холодно станет, зябко, особенно пяткам. Евстафий Елисеевич знал, что пятки у него зело мерзлючие.
…хоть бы газетенку какую принесли.
Сиделка читала «Светские хроники», которые, по мнению Евстафия Елисеевича, были куда как скучны. А ко всему совершенно безынформативны.
Что ему за дело до помолвки князя Тышковецкого с некой панночкой Анущиковой?
Или до слухов о разводе в семействе Вяземских… слухи энти небось каждый год идут, только разводят людей разных, а вот сиделка сии благоглупости читала с вдохновением, искренне переживая за всех и разом.
А вот про волкодлаков отказалась…
И все ж таки, чего хотел тот человечек, вновь пробравшийся в управление? Всех гнать… сегодня они сумасшедшего прозевали, а завтра и бомбиста под самым носом не заметят… ах, был бы Евстафий Елисеевич на месте, устроил бы разгон… а помощники не справятся.
Как бы с той помощи вреда не вышло-то…
Евстафий Елисеевич уставился на грача, который, обнаглевши вконец, уселся на подоконник. Птица взирала на познаньского воеводу свысока. И клюв свой блестящий, точно натертый воском, приоткрыла, верно насмехаясь.
А и то дело, грач – существо вольное…
Верно, засмотрелся Евстафий Елисеевич, если не услышал, ни как дверь отворилась, ни как вошел в палату гость незваный.
И лишь когда тот постучал по стеночке, исключительно, надо полагать, из вежливости, Евстафий Елисеевич вздрогнул.
– И-извините, – сказал гость, розовея. – Я не хотел вас напугать.
– Не напугал.
Вот кому скажи, что рад будет Евстафий Елисеевич компании сущего безумца, не поверит. Однако же обрыдло за последнюю пару дней что назойливое внимание медикусов, что причитания дорогой супруги, которая едва ли не вдовий наряд на себя примерять стала…
– А к вам уже можно?
– Можно, – солгал Евстафий Елисеевич.
Ну как солгал… палата, чай, не карцер… хотя временами ему казалось, что в карцере оно как-то повеселей будет. Пускали родственников, что Дануту Збигневну разлюбезнейшую с ее судочками, кашками диетическими и паровыми котлетками, которые она ела сама, потому как Евстафию Елисеевичу мяса пока было неможно, что Лизаньку, без судочков, зато с бесконечными жалобами на отсутствие супруга и требованиями признать оного супруга мертвым, дабы могла она, Лизанька, заняться обустройствием своей личной жизни… пускали двоюродную тетушку, престарелую даму, преисполненную чувства собственного достоинства, а заодно поучений… в общем, всех, помимо людей действительно полезных.
– А я вам апельсинов принес, – признался Гавриил, который долго и мучительно на сей визит решался.
– Спасибо большое.
Апельсины придется отдать сиделке… или супруге… нет, тогда супруга станет выяснять, кто же посмел нарушить режим, а дознавшись, скандал устроит. Тогда, глядишь, у палаты вообще охрану выставят.
Гость молчал.
И Евстафий Елисеевич не знал, о чем с ним заговорить. Ныне паренек переоделся, и следовало признать, что простой суконный костюм сидел на нем куда как лучше. Исчезла несообразность фигуры, и плечи будто бы шире стали, и горб на спине исчез.
– А… я… рад, что с вами все в порядке.
– Благодаря вам.
Гавриил покраснел. Благодарили его крайне редко, напротив, люди, которым ему случалось помогать, вовсе этой помощи не радовались, но норовили выплеснуть на Гавриила свой гнев и раздражение. Однажды и вовсе побить хотели, но он спрятался.
Прятаться он умел очень хорошо.
– Кто ты такой? – Играть в вежливость Евстафию Елисеевичу надоело. Он поерзал, пытаясь приподняться, но понял, что предательское тело, спутанное паутиной медицинских заклятий, не послушается. Оно и вовсе не тело – бревно неошкуренное.
И вид у познаньского воеводы для этакого вопросу несоответствующий.
В постели.
Простынька накрахмаленная, одеяло в цветочек, для пущей радости пациентов-с, которые от приливов радости на поправку идут со страшною силой. В пижаме полосатой, будто роба тюремная.
– Гавриил… можно Гаврюша. – Гавриил потупился.
Ласково к нему и вовсе не обращались, разве что матушка, но давно, до того, как объявился в доме ее тот, о ком Гавриил старался не вспоминать.
– Гаврюша, значит, – со странною интонацией произнес Евстафий Елисеевич. – И откуда ты. Гаврюша, взялся на мою голову?
– С Серых земель.
И замер.
Люди не любили про Серые земли слушать. Боялись. Причем боялись всего и разом, не делая различий между тварями опасными и людьми обыкновенными, которых угораздило появиться на свет в этаком неподходящем месте.
Евстафий Елисеевич, впрочем, повел себя прилично.
Не шарахнулся.
И крестом не поспешил осенить опасное создание. Напротив, появилось в блеклых глазах его нечто этакое, что Гавриил принял за любопытство.
– И что ж ты так далеко от дома делаешь, Гаврюша? – произнес Евстафий Елисеевич, мысленно кляня себя за глупость.
Сумасшедший? Может, слегка и не в себе, однако же паренек непрост, весьма непрост… сумел же он пробраться что в управление, что в госпиталь… и в палату вошел так, что Евстафий Елисеевич не услышал, и в кабинете тогда…
– На волкодлака охочусь, – признался Гавриил.
– На волкодлака… охотничек, значит…
– Ага. – Гавриил, поняв, что из палаты его гнать не станут, осмелел настолько, что взялся за стульчик, который к кровати Евстафия Елисеевича подвинул. – Я же говорил…
Евстафий Елисеевич не знал, плакать ему аль смеяться.
– Помню-помню… болел ты часто… и вот что мне с тобою, Гаврюша, делать?
– Не знаю.
– От и я не знаю.
Услать бы его. А еще лучше – запереть, суток этак на пятнадцать, для душевного спокойствия Евстафия Елисеевича и собственной, Гавриила, безопасности. Но вряд ли он полицейского наряду дожидаться станет, выскочит за дверь – и ищи его по всему Познаньску, героя этакого. Да и была еще одна причина, которая удерживала познаньского воеводу от правильного поступка. В причине этой он стеснялся признаться и сам себе: уйдет Гавриил, недоразумение это, и останется Евстафий Елисеевич наедине с собственными тяжелыми мыслями, сиделкой да «Светскою хроникой».
– Садись, что ли… вместе думать станем. – Евстафий Елисеевич поднял вялую руку, на кресло указав. – И не молчи, Гаврюша, не молчи… раз уж явился, то сказывай.
– О чем?
– А обо всем и сказывай… с самого начала.
– С рождения, что ли?
Евстафий Елисеевич прикинул, что время сейчас послеобеденное, а значится, по нынешним распорядкам, которые он успел изучить за последние дни, положен пациентам тихий час. И не сунется без вызова сиделка, не говоря уже о медикусах и не в меру заботливых родственниках.
Время это следовало использовать с пользою…
– С рождения не надо, – великодушно разрешил он, подозревая, что когда-нибудь Гавриилову историю придется выслушать, но не в этот день. – Начинай с волкодлака…
– …ночь… а вдоль дороги – мертвые с косами стоят! – гулким шепотом рассказывал белобрысый паренек с серьгою. Серьга была солидной, с камнем, который весьма зловеще поблескивал в полутьме зала. – И тишина…
Паренек сидел на полу, на циновке, которую постелил сам, аккуратненько разровнявши. Ноги скрестил.
– И чё?
– А ничё! – огрызнулся он на наглеца, посмевшего влезть в историю с вопросом. Зря, что ли, паузу тянул, атмосферу нагнетая.
Нет, про атмосферу-то Баклажка, нареченный при рождении Гуцем, но имя свое потерявший вместе с полком, откудова дезертировал с полгода тому, не снеся тяжести военного бытия, ничего не знал. Зато рассказывать умел красиво, с душой. Привирал немного, но так, для пущего драматизму. Впрочем, о драматизме Баклажка тоже имел весьма смутное представление.
Он сплюнул в огонь, отер рукою рот и продолжил:
– Ну я сразу скумекал, что покосы у них…
– В снежне-месяце? – не унимался криворотый разбойник, внешность которого весьма соответствовала роду занятий. Был он покрыт шрамами и коростой, волохат, вонюч.
Вонь Евдокия ощущала и на расстоянии, а те, кому случалось сесть рядышком, и вовсе кривились, морщились, да не смели делать замечаний.
– Так то ж мертвяки! – Баклажка не собирался соступать с изначальной версии. – Им что червень, что снежень… у них все не как у людей…
Евдокия вздохнула.
Сколько она тут сидит? Час? Два? Казалось, вечность целую, вон даже пообвыклась немного. Не то чтобы страх утратила вовсе, остался он, но прошла и немота, и дышалось уже вольно, и более того, любопытственно стало. Когда еще Евдокии случится побывать в месте столь удивительном?
Она искренне надеялась, что никогда.
– И чё ты?
– А чё я? Я и говорю, так, мол, и так… я к вам, панове мертвяки, со всем своим уважением. Однако же телега, она не моя вовсе, а военного ведомства, об чем нам интендант напоминать не устает. И ежели я вам оную телегу соступлю, то интендантус меня живьем сожрет-с…
– А оне?
Баклажка вздохнул.
Историю позорного своего дезертирства с военной службы он рассказывал не первый раз и, чуял, не последний. Благо слушатели попадались большею частью благодарные, а заодно и с памятью не слишком хорошей, оттого и не спешили указывать на то, что раз от разу гиштория менялась.
– А оне… что оне… мертвяки… телегу обступили, косами машуть… воють… – Баклажка вытянул к огню растопыренные руки, пальцы скрючил и низким, замогильным голосом произнес: – Отда-а-ай полковое имущество!
– Врешь ты все, Баклажка!
– Кто? Я вру?
Естественно, врал. Не было ни телеги, ни мертвяков – их-то Баклажка страшился поболе живых, он вообще натуру имел трусоватую, в чем, однако, не признался бы никому.
– Ты, а кто? Мертвяки говорить не способныя… это все знают.
– Кто – все?!
– Я знаю.
– А тебя послушать, Михей, так ты у нас все знаешь… все повидал…
– И повидал. – Исчерченный шрамами разбойник был настроен на редкость благодушно. – Чёй-то никто из них со мною говорить и не пытался.
– А об чем с тобою говорить-то? – Баклажка не собирался сдаваться легко. – Ты у нас натура приземленная… неромантишная…
– О чем беседа? – спросили на ухо, и Евдокия подпрыгнула, едва не заорала. Точнее, заорала бы самым позорным образом, когда б не рука, рот зажавшая. – Тише, Дуся, свои…
– Ты где был?
Себастьян руку убрал и на лавку плюхнулся.
– Да так… на аудиенции…
– И как оно?
– Завтра с утра проводят… Так о чем беседа?
– О мертвяках. И покосах.
– Актуальненько, – оценил Сигизмундус и, забрав у Евдокии плошку с недоеденною кашей, потыкал в нее пальцем. – Мясная?
– Да.
– Надеюсь, не с человечиной… Дуся! Я ж пошутил!
– Я тебя за такие шуточки… – Она сглотнула вязкую слюну, пытаясь понять, могла ли оная шутка быть не только шуткой. О Серых землях сказывали всякое, да…
– Угомонись, Дуся. – Себастьян вот был настроен иначе и кашу ел с аппетитом немалым, а вот у Евдокии она застряла комом в горле. – Если б они человечиною питались, то не стали бы труп на воротах вывешивать.
Он и ложку облизал. И пальцы.
– Это так, логически размышляя.
Логически, значит… если логически, то верно… труп же – мясо, к чему выкидывать… а про людоедов – сказки то… глупые детские сказки, из которых вырасти пора бы.
Меж тем Себастьян миску отставил, потянулся, встал и Евдокию за воротник дернул.
– Подъем, Дуся… панночка…
– Яська, – обрезала Яська, которая не привыкла, чтоб ее панночкой именовали. – А будешь говорить дурное, я тебе язык скоренько укорочу…
– Так кто ж говорит дурное? – ненатурально удивился Сигизмундус. – Я вам уважение оказать хочу…
– Ага, ага… – заржали разбойники, которым давно уже наскучили Баклажкины гиштории, а вот то, что происходило ноне в зале, было новым, любопытным. – Уважь ее… глядишь, уважишь разок-другой, так и подобреет…
– Баклажка!
Яська схватилась за револьвер.
– Чего? – хлопнули белесые ресницы. – Я же ж правду говорю… человек без уважения жить не может. Вот ты, Михей, меня уважаешь?
– Еще как, – осклабился Михей.
– Вот!
– Идем. – Яська рванула Сигизмундуса за рукав. – Собраться надо, а эти…
– Яслава! – Этот голос донесся извне.
Он не был оглушающе громким, однако же проникал сквозь стены, и стены дрожали.
Сам дом дрожал.
– О! Явился! – Михей хмыкнул. – Чё, Баклажка, с тебя два сребня… казал, что не явится…
– От упыриная морда…
Яська покраснела. Побледнела. И вновь покраснела, густо, плотно, так, что Евдокии аж не по себе стало, вдруг да сердце Яськино станет.
– Выгляни, о прекрасная Яслава…
Она открыла рот. И закрыла. Открыла вновь, сделавшись похожей на огромную рыбину.
– Одари меня мгновением счастья…
– Ишь, надрывается, – сказал кто-то.
– А красиво. – Баклажка сел, подперши кулаком подбородок. – Так бы и слушал…
– Придется, – буркнул Михей. – Теперь точно до утра затянет… выгляни, прекрасная Яслава… и вправду, выгляни. Одари там бедолагу… глядишь, и заткнется.
– В-вы…
– Твой ярый взгляд стрелою Ариадны пронзил мне печень…
– О, Яська! О, холера! До печенок мужика достала!
Гогот был ответом.
Яська стиснула кулаки.
– И уст твоих кораллы драгоценны…
– Чего?
– Губы у нее это… как корали…
– Бусы, что ль?
– Сам ты бусы, придурок. Камень есть такой. Кораль. Вот… – Баклажка приосанился, поглядывая на прочих свысока. Сам он себя мнил человеком образованным, даром, что ли, две книги прочел, букварь и синенькую, из тех запретных романчиков, к которым еще карточки специательные рисуют с голыми бабами.
Карточки Баклажке нравились куда больше.
– Трепещут перси…
– Чего? – Михей нахмурился.
Упырь его раздражал. Мало того что ходить повадился, орать, людям живым беспокойствие учиняя, так еще и словеса какие-то хитромудрые использует.
– Сиськи у нее трясутся.
– Да? – Все взгляды обратились к Яське, которая скрестила на груди руки.
– И ничего они не трясутся! – возмутилась она.
– Горят ланиты… и робостью твоей моя душа смятенна, летит навстречу…
– И-идем, – велела Яська сдавленным голосом. – А то это надолго… он… он…
– Яська! – донеслось в спину. – Дай уже мужику! Ишь как, бедолажный, мается, небось ни о чем, окромя твоих сисек, думать не способный…
– П-придурки…
По лестнице она поднималась бегом. И дверь открывала ногой, и этакая вольность дому не по нраву пришлась. Он, дом, охотно избавился бы от наглой девки, которая по глупости, не иначе, решила, что и вправду хозяйкой тут, но дому запретили.
И он ворчал. Скрипел. Ставил подножку порога, но девка через него переступила решительно и вторую за собой втянула. А перед Сигизмундусом дверь и захлопнула.
– Только для женщин, – сказала она, когда тот вежливо постучал.
На его счастье – не ногой, ибо от него подобного хамства дом точно не стал бы терпеть.
– А мне что делать?
– А что хочешь, то и делай, – мстительно произнесла Яська и ладонями по лицу провела.
Она не села – сползла по ледяной стене, по роскошным некогда шелкам, расписанным павлиньими перьями. Они сохранились, и шелка эти бирюзового колеру, и перья, но потускнели. Не выцвели, выцветают цвета иначе, но просто сделались вдруг… Евдокия поняла, что нет у нее подходящего слова.
– Как же меня все достало…
Сигизмундус топтался у комнаты, не решаясь уйти.
– Все это…. – Яська пнула прехорошенький кофейный столик. И зазвенели фарфоровые чашечки, скривились пастушки на них, а у овечек, кучерявых, игрушечных овечек, выписанных по канонам давно минувшего времени, глаза полыхнули красным.
И Евдокия поежилась: овечки явно следили за нею.
– Так это… – Сигизмундус вновь постучался. – Мне бы…
– Соседняя комната свободна, – устало произнесла Яська. – Если не забоишься…
И тише, уже для Евдокии, добавила:
– Наши наверх подниматься страсть до чего не любят. Чуют, что тут… неладно.
Хорошее слово.
Неладно.
В Цветочном павильоне, помнится, тоже было неладно, но неладность эта ощущалась едва-едва. Здесь же чувство было мощным.
Хотелось убежать. Немедленно. И не важно куда… главное, чтобы не видеть больше ни комнаты этой, ни овечьих красных глаз, ни пастушек, лица которых донельзя напоминают Богуславино.