Текст книги "Внучка берендеева в чародейской академии"
Автор книги: Карина Демина
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
ГЛАВА 22,
в которой сказывается обо всем и сразу
Разлюбезная моя бабушка, Ефросинья Аникеевна.
Пишет тебе внучка твоя возлюбленная Зослава, которая по тебе вконец истомилася, не чает уж до встречи дожить. Получила я твое письмецо, и не только его.
Благодарствую тебе премного за гостинцы, а особливо – за подушку пуховую и за одеяло.
Я подула на руки.
Похолодало.
В столицу зима пришла в одночасье.
Две седмицы дождя, который шел что днем, что ночью, и серым был, промозглым. Дорожку нашу развезло так, что и наставник вынужден был признать, что в этакой грязюке да по холоду не каждая лягуха выжить способная. Студиозусы, оне, конечно, лягух покрепче будут, да все одно твари подотчетные.
И утрешние пробежки сменились утрешними же занятиями в спортивное зале.
После первого же о дорожке я вспоминала с тоскою… она ж обычная, привычная даже. Бежишь себе, ногами грязюку месишь, думаешь о своем…
Спортивная же зала была огромною.
Холодною.
И всякой разною утварью заставлена. Туточки и матрацы соломенные, чтоб, значится, падать мягше было… правда, Архип Полуэктович пригрозил, что через месяцок-другой их уберет. Окромя матрацев имелися и лавки высоченные, на тонких ножках поставленные, и другие, пониже, и бревна на цепях, и иные какие штукенции, которые я от души возненавидеть успела. Я ж не скоморох какой, чтоб по бревнам скакать-выплясывать, а наставник знай себе покрикивает:
– Зося, равновесие держи!
А где ж его держать, когда бревно оное склизкое-склизкое, так и норовит из-под ног вывернуться.
Кольца трещат, но держат, клятущие, только вишу я на них дохлою рыбиной… тоже удумали, бабе подтягиваться. Архип Полуэктович знай посмеивается, говорит, что к весне я не то что норму выдам, но и кувыркаться буду.
Ох, боюся, не шуткует.
А мужикам-то ничего, нравится, скачуть, что шаленые, еще и палками махаются. Мечники, чтоб их… особливо Еська выплясывает, верткий, холера этакая, и язык – помело помелом… не раз бы ему битым быть, когда б споймать сумели.
Но то Еська… Лойко вот силою берет. Илья, при том, что неторопливый, тоже как-то поспевает, по нем не скажешь, что книжник. Про азарина и речи нету, он-то живой, что масло на воде… и даже братец Ареев как-никак, но справляется.
А я…
И бабке не пожалишься, потому как зело недовольная она, что я такую факультету выбрала. Оно и понятно, одно дело – целительница при грамоте королевской, что бабе и пристало, и достойно. А другое – воительница. Оно-то и выходит, что навроде и почет великий, да только с кем мне в Барсуках воевать-то? Там крупней пацука зверя нетушки.
Небось, опосля моего письмеца разговоров было седмицы на две, а то и на три.
И тепериче нет-нет, да вспоминают.
Вздохнула я и вновь на пальцы подула, эк мысля-то хитро вывернулась, начинала с подушек на гусином пуху, а пришла к тому, что воительница из меня выходит, что из коровы конь боевой.
Но справлюся.
По-иному тепериче никак… не могу я ни Михайло Егорыча подвесть, ни бабку свою. Она-то, мыслится, при сельчанах носу дереть, мол, так оно и задумано было… а коль отчислят, то и сказать ей нечего будет. Вовек не отмоешься… будут за спиною перешептываться, что, мол, возгордилася внучка берендеева, а может, ума лишилася, что с бабами на раз бывает, ежели сунулася в мужское дело. Погнали ея? И правильно, и поделом… нет, нету мне обратного пути.
А значится, надобно мне с кольцами сладить.
И с козелами, через которые скакать надобно. А я не скачу, я застреваю… но писать след о хорошем.
…третьего дня приключился у нас мороз, да такой лютый, что окна все на раз и затянуло. Бають, что для столицы оно-то самое времечко на морозы, но все одно непривычно мне, чтоб без снегу да морозно. Снегу, слышала, подолгу ждать приходится, да и не залеживается он в столице. Оно-то и понятно, что народу много, все топят, давече вышла в город – Божиня милосердная, дымно все, черным-черно. И от дыма тово едва оченьки мои не повылазили. Слезою изошла.
А в общежитии нашем печи тоже имеются, но хитрые оне, по романскому прожекту в стенах трубы упрятаны, а по тем трубам – вода горячая идет. Отчего не стынет, то магики ведають. Я спрошала, но толком и Хозяин не ответил. Только все печалился, что трубы тыя уж больно давно кладены, замена им надобно. В том-то годе котлы водяные новехонькие поставили, а вот чтоб трубы сменить, так то стены рушить надобно, вот и латають их магией.
Я поскребла нос самописным перышком. Не поверят барсучане в этакое диво, а ежели и поверят, то скажуть, что совсем люд в столицах одурел, ежели силы магические на воду горячую тратить. Небось, в Барсуках-то дровами обходятся аль углем, когда вовсе морозно становится. А тут…
Тут и печки-то нету.
Без печки мне тяжко, не хватает живого огня. А от окна, которое прежде меня радовало, холодком тянет. И пусть заложила я оконце то тряпьем всяческим, но не спасало оно. И стены вроде и теплые, но все одно того тепла маловато.
Мерзла я.
И с того становилась злою… и бросить все хотелося, и поплакать, и вычудить чего-нибудь этакого, а чего, и сама не знаю.
И главное, что тоска меня мучила смертная по дому.
Но все одно жалею я, дорогая моя Ефросинья Аникеевна, по печи нашее. Вспоминаю, как белила ее тем годом, а после цветами расписывала. Ты же говорила, что цветы энти – баловство одно. Да только вижу я их во сне. И тебя вижу. И дом наш, и двор… и село родное, про которое ты мне велела не забывать. И как забудешь его?
Кланяйся от меня всем. И старосте нашему скажи, что гвозди в столице дешевые, да только и работы дрянной, один длиньше, другой короче. Клепають их ученики, которых только-только до кузни допустили, оттого и выходит товар грошовый. С подковами и вовсе вязаться не след. Уж сколько ни переглядела я, да хоть немногое мыслю в деле кузнечном, но и то поняла, что негодные. Одна легонькая, другая тяжелая, третья крива на один бок. А главное, мастеровые, в глаза глядючи, брешуть, дескать, подкова сия сама собою на копыто сядет и дюжину лет держаться станет. Торг туточки принято вести бесчестно, и ежель видят пред собой покупателя несведущего, такого, который любой байке радый, то и спешат ему рассказать всякого, одно чудо поперек другого выдумывая. А как скажешь напрямки, что, дескать, в том нет правды, то и не стыдятся вовсе, но гневаться начинают, обзываться словами непотребными. Одна торговка, что пыталась продавать пироги с тухлою зайчатиною, которую крепко чесноком переложила для аромату, на меня стражу вызвать грозилася.
Я вновь отложила перо.
Про пироги оно понятно вышло. Сама виноватая, мне бы смолчать, небось, в столицах люд молчать привычный, это не Барсуки, где кажный человек знакомый, оттого и здоровьица желаешь, и расспрашиваешь, что про житье, что про здоровьице, что про скотину. Туточки, даже если случится тебе встретить кого, то сделают вид, что с тобою не знакомые.
Ох и правду говорит Арей, что не способная я об одном думать, и пытаюся с мыслями совладать, да они что зайцы по полю зимнему скачуть, кидают петлю за петлей.
То вот о гвоздях.
О подковах.
О торговке той краснолицей с пирогами ейными, от которых гнилью за версту шибало, невзирая на весь чеснок. О том, как ярилась она, махала руками, звала люд окрестный свидетелями быть, мол, дескать, на Божинином образку заговоренном готовая она поклясться, что свежие пироги… и образок тот мне в лицо норовила пихнуть… и не только мне.
И шарахнулась от этого образка, а может, не от него, но от торговки боярыня.
Статная.
Красивая, хоть и немолодая. Боярыни старятся иначе, чем сельские бабы. У тех-то краса, что дожди весенние, скоротечна. Сегодня девка в соку, завтра – баба при муже и детях, а послезавтра уже и морщины изрезали лицо, пожелтела кожа да руки сделались жесткими, что кора дубовая.
Нет, эта боярыня, пускай и лет была не юных вовсе, но лицо сохранила гладкое, без белил белое. Губы ее были красны, брови – соболины, а глаз вот, что стекло зеленое, ярок да холоден. Мазнула по торговке взглядом раздраженным, ручку вскинула, и мигом гайдуки оттолкнули суматошную бабу.
Та и сама, поняв, чего натворила, рада была сгинуть в людском море.
Оно-то и понятно: могут и плеткой перетянуть, а могут и вовсе обвинить, что сглазить боярыню желала. Или потраву учинить со своими пирогами.
Меня-то боярыня и вовсе будто бы не заметила. А может, и вправду не заметила? Проплыла мимо лебедушкой, только хрустела под коваными каблучками сапожек ее красных скорлупа ореховая. Но не на нее я глядела, не на сапожки, не на платье богатое, и не на старуху-чернавку вида прескверного, что следом за боярынею семенила. На братца Ареева, который боярыню под ручку держал.
На лицо его, худлявое, белое.
Чертами схожее.
И на Евсея, что держался вроде и в сторонке, а все одно рядом. Он-то меня заметил, но не кивнул даже, отвернулся, будто бы знать не знает.
Обидно?
Поначалу аж горячо в грудях сделалось от этакой обиды, а после… подуспокоилась я. Оно-то понятно, что Игнат матушку сопровождает, до храму ли, до лавки, аль просто погулять вышла боярыня, развеяться. Не целыми ж днями ей в тереме сидеть. И роду она знатного, славного, и сам Игнат, стало быть, тоже, об чем я в Акадэмии забываю постоянно. А значится, не с руки ему раскланиваться со всякими там девками. Что до Евсея, то он и вовсе царевичем может оказаться. Если же и не царевичем, то права в том боярыня Велимира: дружков своих царь будущий милостью не оставит. Пусть и рожденный холопом, выкупленный царицею, но буде он боярином. Пожалуют и звание, и земель, и деревенек с душами невольными, а значится, вновь же, не ему со мною знаться.
Странно… я о том происшествии, и не происшествии даже, но встрече, позабыла будто бы. А вот взялася письмецо бабке писать, и вылезла из памяти обида, что пух из дырявое сыпки.
А письмо дописывать надобно.
Учат нас, дорогая моя бабушка, крепко. Розги, как о том грозился наш жрец, не пользуют, поелику серед студиозусов множество детей боярских, которым с того ущерб великий чести случиться может. В прошлом-то, кажуть, секли, простой люд на земле, а благородного чину ежели, то на лавке, ковром застланной. Но ныне пришло высочайшее повеление розги запретить. Оно и верно, ежели в Акадэмии царевич учится, то как можно его да розгами? Еще и прилюдно? Кто ж, опосля такого, царя уважать станет? Однако же никакого ущербу учебе от запрету того не случилось, потому как науку всяческую в нас пихають много. Учать гиштории земли Росской от самодревних времен, когда не было самого царства Росского, но лишь княжества всяческие…
Гишторию я любила, поелику вел ее Фрол Аксютович.
Вот уж кто умел рассказывать! Аж порою сердце заходилось от беспокойствия, чи то за славный город Солоним, осажденный войском азарского кагана да осаду державший сто двенадцать ден, чи то за княжну Белеславу, которая в мужском платье через семь княжеств добралася, отца свово из полону вызволяя, чи то еще про кого.
Фрол Аксютович говорил неторопливо, двигался мало, порой и вовсе застывал посеред классу глыбиною гранитной, но вот… каждое слово его в душе отзывалось.
Видела я и княжества те, давным-давно сгинувшие, и князей, одних славою обуянных, других – позором заклейменных на веки вечные, третьих просто бывших да сгинувших, не оставивших порой после себя памяти иной, окромя имени…
…сказывають нам и про всякие иные страны, а еще про людей и нелюдей, в оных обретающих. Вчерась вот о харпиях расповедовали, сиречь женщинах-птицах. Живуть оные на самом краю мира, поелику страховидлы необычайные. И норову дюже скверного. Летать умеют, а летаючи, крадуть детей, особливо младенчиков женского роду, из которых ростят себе служек.
Про харпий, а тако же псоглавцев и антиподиев сказывала Милослава. Не могу сказать, что сия наука давалась мне тяжко. Конечно, Милослава была лишена того таленту, которым Божиня Фрола Аксютовича наградила, но и она расповедовала неторопливо, толково.
В классе ейном на стенах карты висели миру, рисованные так хитро, что самую крохотную речушку да что речушку, ручей разглядеть можно. И город любой, и деревеньку, и даже Барсуки свои я нашла, подивившись тому, что от столицы до них – на три пальца езды. А я вона сколько добиралася.
Это уж потом Арей объяснил про масштабу, про то, что карты энти вовсе не рисованные, а самого что ни на есть магического свойства, и что Милослава – лучший картограф.
В том ее особый дар.
Дар-то, может, и велик, не мне о том судить, ежели с картами у Милославы все ладно выходит и даже с царских палат к ней поклоны шлют с просьбами то одну, то другую составить. Да вот дело свое она не то чтобы не любит вовсе, скорее уж иного желает.
И о странах иных, о тварях всяческих сказывает сухо, без души. Но уж лучше она, нежели Люциана Береславовна, которая нас начертательной магии учит.
Ох и холодна боярыня.
Горда.
Оно и понятно, древнего она роду, славного, небось, и с царями Гожурские роднилися, и подвиги великие совершали, и магиков из их числа вышло множество.
Великою Люциана Береславовна не была.
Верно, именно это, а еще разумение, что никогда не подняться ей выше, равно как и не вернуться в отчий дом, из которого уходила она тайно, беглянкою, злило ее.
Хозяин как-то обмолвился, что желала Люциана Береславовна славы. Не боярынею замужней, годной царице в услужение, войти в палаты, но магичкою вольной, сильной, которая на саму царицу будет глядеть как на ровную, а то и повыше.
Старание в ней было.
А вот силы с талантом не хватило. И жгли Люциану Береславовну несбывшиеся надежды, мучили душу, травили… тем паче, что жених ее, брошенный за-ради великого будущего, вовсе о беглой невесте уж не помнил, новую отыскал, посговорчивей. И стала она, ни много, ни мало, а царицыною правою ручкой. От и поглядывала Люциана Береславовна на студиозусов ревниво, каждого почитая едва ли не врагом своим. А уж тех, кого Божиня и вправду наделила даром, и вовсе ненавидела.
На меня она глядела свысока, будто бы на пустое место. А коль случалось обратиться, то голос ее был холоднее зимней стужи. Но науку свою Люциана Береславовна знала крепко.
…линии всякие рисуем, стало быть, тонкие и толстые, прямые да кривые, главное, чтоб верным укладом. В ином разе, когда станешь сии рисунки силою питать, заклятье выстраивая, то рухнеть энтое заклятье, с чего беда превеликая выйдет.
Я поскребла пером нос.
Писать или нет, что сперва у меня с этою чертежною наукой не больно-то ладилось? Оно и понятно, поди, попробуй, запомни, какая из двух дюжин кистей для чего надобна.
А еще краски.
Правилы эти, незнамо кем выдуманные. И не спросишь у Люцианы Береславовны, отчего посолонь круг рисуется колонковою кистью третьего нумеру да краскою белой, а ежели в другую сторону, то надобно беличью брать на двойку либо пятерку, и тогда уж краску синего цвету.
И главное, что кажный рисунок хитромудрым получается.
Так я и мучилася, пока не дошла, что меж черчением сиим и шитьем невеликая разница. Небось, девки нашие узоры тож хитро кладут. Попробуй перейми, когда у той ж Маришки зелень в четыре оттенку, а коль цветы какие по подолу, то и вся дюжина…
А с кистями мне Арей сподмогнул.
Еще обмолвился, что, дескать, сам он не одну ночь над «Практическим руководством по начертательной магометрии» просидел.
Страшная книга.
От нея в сон клонить.
Додумать я не успела: громыхнуло вдруг, да так, что и на весеннюю грозу этак не грохоче, ажно все общежитие от подвалов до петушка кованого на крыше содрогнулося.
И уши заложило.
А после вовсе запахло паленым…
ГЛАВА 23
О взрывах
Письмецо я убрала в ящичек. И перо отставила, здраво рассудивши, что в суете пустой толку нету: коль не развалилась общежития до этой поры, то еще немного простоит.
За дверью кричали.
Плакали.
Кто-то звал на помощь… пахло дымом, терпко, едко, но огня было не видать. Да и, прислушавшись к себе, к дару своему, поняла я, что нету огня.
Дивно.
Чтоб дым, да без огня… и еще такой вот гадостный, что прям спасу нет. Белый. Смердючий. И глаза от него щиплет крепко. А главное, что с каждым мгновеньицем дыма этого все больше и больше. Вползает в коридору сизыми лентами, за стены цепляется. Иду по нему, что по ковру, уже сама не вижу, куда ступаю. А крики все тише… только вот взвыло внизу нечто дурным голосом.
Дым уже до колен поднялся, а после и выше колен.
В нос полез.
Глаза слезятся, в грудях дерет, оттого и кашляю… ажно страшно стало, вдруг да потрава какая? Так и помру я от науки да незамужнею, и похоронят на заднем дворе, а то и вовсе некроментусам сдадут, на эксперименты.
Горестно стало.
И от горести, а может, просто срок вышел, но дым поредел, и я обнаружила, что стою аккурат перед дверью. А дверь энта еще и приоткрыта, манит будто заглянуть. Нет, у меня нема привычки по чужим-то покоям шастать, но… вдруг да кому помощь надобна? Вдруг заблудился кто, как и я, в дыму?
Аль еще какая беда приключилась?
– Эй, есть туточки кто? – спросила я громко, как сумела.
Тишина.
И темень… то сперва мне почудилась, будто бы темень, а после ничего, притерпелася. Комнатушка была невелика, мало больше моей.
Кровать у стены.
Стол.
Окно… ковер на полу и человек на ковре. Лежит, руки раскинул, ноги растопырил, аккурат что Василька наш, когда перепьеть, ось так же на дорогу повалится и лежит, пока супружница его домой не отволочеть. Поговаривали, что прежде-то Василька статен был, не хватало у Нюськи силов волочь, так она ему из жалостности душевное одеялко приносила, подушечку, чтоб, значит, сподручней лежалось.
Подумалось и… передумалось.
Не видала я в Акадэмиях, чтоб пили много иль упивались до этакой степени.
– Эй. – Я присела рядышком.
Шею нащупала.
Живой.
Только сердце бьется слабо, с перебоями…
Перевернула я его.
Тяжелый… и знакомым мнится, да впотьмах не разглядеть, а пахнет от него отчего-то медом, и этак сильно, сладко, что сам запах этот неприятен.
И как мне быть?
Ощупала.
Целый, навроде… а неживой. По щекам постучала, поднять попыталася… ох и тяжеленный. А все одно иначе никак, не бросать же его, бедолажного, в дыму? Вскинула на плечо, радуясь силе дедовой. Небось, родилась бы я обыкновенным человеком, то пришлось бы за ноги волочь, аль за руки там… несподручно сие. На плече-то лежит ровнехонько, тихонько, аккурат что коромысло. Только с коромыслом оно как-то удобственней…
А дыму поменьшило.
И добрела так я до самое лестницы.
На ней же дыму – не продохнуть. Стоит серою стеною, колышется. И стена этая столь мерзопакостною глядится, что сил нет. Вся моя натура супротив того, чтоб в дым оный соваться, да только окромя лестницы иного ходу нема.
Сколько так стояла, не знаю, но стена вдруг треснула пополам, будто бы ее изнутри ножичком полоснули. А из трещины этой огонь потек, знакомый такой, темно-рудый да с переливами.
– Зося? – Ареев голос показался до того громким, что хоть уши зажимай. Я и зажала. Левое. С правого-то плеча несподручно.
Арей же выступил из стены.
Его пламя окутывало, оплело огненною паутиной. И дым, ее касаясь, шкворчал зло, будто бы желал он до Арея добраться, а не мог, оттого и ярился бессильно. Вона, следом потянулся, да силенок не хватило. Арей же от дымное сизой плети лишь рукою отмахнулся.
– Ты почему не ушла со всеми?
А сам-то злой, что кузнец наш с опохмелу.
– Куда?
– Туда. – И пальцем вниз ткнул. – Эвакуация была…
– Чего?
– Зослава!
Вот не надобно на меня кричать. Может, и была эвакуация эта самая, да только без меня. И Арей, видать, понял. А может, разглядел, наконец, что не одна я стою в коридоре.
– Твою ж… за хвост… – И еще пару слов добавил из тех, которых девкам знать не надобно. – Идем. Держись меня… шаг в шаг. И его держи. Сумеешь?
Чего ж не суметь? Чай, невелика хитрость.
Ареево пламя потемнело, расплылось, тесня дым.
– Давай. И… Зослава, поспешить придется.
Поспешу. Я-то в магических делах смыслю немного, да только по Арею видать, что надолго пламени его не хватит.
Узенький коридорчик.
Зыбкие стены, из огня плетенные, бабке о таком писать не буду: сердце у нее слабое, разволнуется еще… а иные не поверят, что бывает так.
Дым серый, клубами сбивается.
Переваливается, перекатывается, и наползают клубы один на другой. Валунами громоздятся, иную стену строят, и того и гляди обвалится она, прорывая тяжестью своей пламя. А оно то вспыхивает ярко, то гаснет. И спешит Арей, бежит почти, со ступеньки на ступеньку перепрыгивая.
Я следом.
Не шаг в шаг, но как оно умеется, бегу и думаю, что не зря Архип Полуэктович по полю тому нас гонял, коль жива останусь, то и поклонюся в ножки, поблагодарю за науку… а пламя бледнеет… и запах его, кузницы, кожи да земли, летним солнышком истомленной, меняется, блекнет. Сквозь него сочится иной, не запах – смрад.
Гнилья.
И смерти, той, позорной, которая для татей ночных положена. Но я не тать… и Арей… и страсть до чего помирать неохота… впору Божине молиться, о чуде просить.
Бледнеет пламя.
Уже становится коридорчик. А лестница вьется и вьется, ни конца ей, ни края не видать, только серость сплошная, темень непроглядная, с которой Арееву пламени не управиться.
Когда б один был, а то ведь трое…
– Погоди. – Он остановился.
Бледный весь, не белый – серый, что стены пыльно-каменные, которые уже не рухнуть грозились, но сомкнуться, стирая нас, будто мошкару какую.
– Вы… пойдете, и быстро. До выхода недалеко, а там… кто-нибудь из магистров… – каждое слово он из себя вымучивал. А я… я поняла, что не пойду.
Не брошу.
Не по-людски это… хотя, конечно, и глупство неимоверное. Да только я девка, мне глупою отродясь быть покладено, ежели иным людям верить.
– Зослава! – Ни словечка не сказала, но поди ж ты, понял все верно.
– Погодь. – Я взяла его за руку. – А ежели ты моей силы возьмешь…
Я о таком только слыхивала, да и то в сказках.
– Могу. – Он облизал истрескавшиеся губы. – Только… будет больно.
И не обманул, подлюка этакий… больно было. В сказках-то о боли ни словечка, там-то все просто… поделились друзи силою, и одолел холопий сын Змея-Людожора… и волю добыл, и цареву дочку… дочка-то царева мне без надобности, Арею, коль мыслю, тоже…
Силу тянет.
И с нею само мое нутро выворачивает… и холодно становится, будто бы не рокочет по сторонам грозное пламя, но ветра дуют северные, лютые.
Слышу я голоса их волчьи.
Иду.
Уже и не вижу, куда ступаю… ослепла, оглохла почти. Только и осталось от мира всего, что Ареева рука раскаленная… и голос его:
– Уже недолго осталось… давай, Зослава… ты сумеешь.
Сумею, конечно… как иначе-то? Выживу. Мне помирать никак неможно. Бабку на кого оставить? И корову… корова-то у нас знатная… со ступенечки на ступенечку.
И быстрей бы надобно, да не получается.
Я стараюсь. Честно стараюсь. За-ради бабки, за-ради матушки своей, которая слегла где-то там, а где, и не ведомо… и отец с нею… и дед… домой только и прислали, что весточку, мол, пали смертию героическою за Росское царство. Грамотка царская, на хорошей бумаге да зачарованная, сто лет не поблекнет, в огне не сгорит, в воде не потонет… во многих хатах такие стоят, в красном углу, рядом с ликом Божининым, с деревянными личинами предков.
И свечи перед грамотками теми ставят поминальные.
И хлеба им первый ломоть кладут.
И детям сказывают… про смерть героическую… а я вот… от туману… на лестнице, в общежитии слягу… и никакого в том героизма нету.
Все закончилось сразу.
Вдруг пахнуло в лицо холодом, да еще и ветром, который вымел, вытер шершавою ледяной лапой морок колдовской. Вновь задышала.
Дымом.
И терпким запахом сосновое смолы.
И еще хлебным, ласковым…
– Держись. – Арей подставил плечо, а иначе упала бы, прям где стояла, посеред черной грязной лужи. От была бы всем потеха… а народу-то… на ярмарке в торговый день и то меньше бывает… и все на нас глядят. – Целителя! Целителей, чтоб…
Ареев голос сорвался, да все одно услышали.
Толпа отхлынула, а после вперед подалась, и подумалось мне, что сейчас растопчут.
– Назад! – Этот голос я узнала, и не только я.
Фрол Аксютович взмахом руки остановил толпу.
– Всем разойтись. Старостам – провести перекличку. Список отсутствующих… разместить в классах… временно… четвертый и пятый курсы… нейтрализация…
От же диво.
Стояла и слушала, а слышала через слово, разумела и того меньше. И когда меня тронули за руку, удивилась, откуда взялася та девица в темно-зеленом платье.
– Отпусти его, – это я по губам прочла, а не услышала, только тогда и вспомнила про парня, которого из комнаты той вынесла.
Живой ли?
Живой…
Хоть и скатился с плеча на землю кулем, девица только охнула да на меня зыркнула недобро. А что? Я б положила осторожней, да сама еле стою… и плеча правого вовсе не ощущаю, будто и нету его… и руки нету… и вовсе землица качается… черно-белая, снегом припорошенная… да только снега того и не осталось. Сбили его ногами, смешали с грязью.
Незадача…
В городе снега чистого не отыскать, а мне, быть может, и полегчало бы, когда б снегом лицо омыть. А парня я знаю…
Евстигней.
Надо же… а у меня и удивиться сил не осталось… вовсе сил не осталось, только и могу, что стоять да глядеть, как хлопочут над Евстигнеем девки-целительницы, а после теснит их сама Люциана Береславовна, и хмурится, и губами шевелит, пальцами заклятье хитрое прядет… и девки глядят на нее, дыхание затаив…
Еська рядом мнется, головою рыжей трясет.
Евсей тут же… и прочие… и как вышло, что бросили? Они ж завсегда, почитай, вшестером… и только тем разом, когда с боярынею на рынке… а другого такого случая и не упомню, чтобы кто-то один остался…
Лойко мрачен.
Илья еще мрачнее, насупился, сделавшись похожим на ворона кладбищенского. Игнат переминается, взгляд переводит с Евстигнея на меня, а с меня – на Арея. Тоже не ушел, стоит в стороночке будто бы, смотрит. Губу закусил до крови…
– Зослава. – Меня позвали издали.
Обернулась.
Не издали. Рядышком Кирей встал, кланяется… я бы тоже поклонилась, да боюся, что, если хоть мизинчиком двину, то и упаду.
– С вами… – Он осекся, наклонился, и лицо стало… таким от недобрым стало лицо.
Пальцы в щеки мои впились.
И когти не убрал, ирод этакий, чтоб ему роги узлом завернулись. Правда, пожелание мое, от сердца данное, исполняться не спешило. А Кирей наклонился к самому лицу…
Надо же, и от него медом пахло, тем самым, неправильным, который слишком уж сладок.
Глаза увидела я желтые, птичьи будто, со зрачочком узеньким.
И нос-клюв.
И губу, которая задралась, белые десны обнажив. И зубы белые, ровные… небось, за такие на рынке рублей пять дали бы.
– Егор! Емельян! – на голос его подскочили двое.
Близнецы.
Нет, они не говорили, что близнецы, но как-то сходства помеж ними было больше, нежели серед других.
– Проводите боярыню к целителям…
Куда мне идти-то?
К каким целителям… не дойду, нехай простит Божиня за слабость… как есть, не дойду… не способная я ныне на прогулку. Вона, целителей целая поляна, хотя ж все и Евстигнеем занятые, но ежели попросить кого, то и на меня в полглазика глянут.
Да только объяснить Кирею не вышло, он уже от меня отвернулся.
Над Ареем навис коршуном диким.
Жуть.
– Мальчишка! – Рык его грозный прокатился по полю, заполонил все пространство, породивши в моей голове тягостное гудение, будто не голова это вовсе, но колокол. – О чем ты только думал?!
И ответа не дожидаясь, ударил.
Как стоял. С размаху.
Кулаком в зубы.
Арей, дурень этакий, уклоняться не стал. Мог бы, я ж знаю, а тут… я крикнуть хотела, чтоб разняли, да земля вновь подо мною закачалась, заходила ходуном да и сбросила с широкое своей спины. И не миновать бы мне свидания с лужею, но упасть не позволили.
– К целителям, – строго сказал Егор.
А может, и Емельян… кто их разберет, бесов рыжих.
Под ручки белые подхватили, поволокли, и мне бы радоваться, что волокли с обхождением, не за ноги, да только не шел из головы Киреев лютый рык.
Бледное неживое лицо Евстигнея, которому ни целительницы, ни боярыня не помогли… и дым этот… огонь Ареев… мы бы без того огня точно не выбрались бы. Да вот только… откуда Арей взялся в том коридоре? Шел ведь… точно шел.
Наверх.
И не меня искал вовсе. Удивился, увидевши… додумать у меня не вышло. Разум вовсе поплыл, стало вдруг так хорошо, как никогда-то и не бывает. Увидала я себя словно со стороны, будто бы лужок, зеленою травкой поросший, в ней – одуванчиков цвет золотыми рублями рассыпан… и бегу я, чую босыми ногами, что травка мягкая-премягкая.
Воздух сладок.
Мед, а не воздух. И тепло так, но не спекотно, как оно на летней заре бывает… а я вот бегу, знаю, что надо бы успеть, что ждет меня и не чает дождаться тот, кто судьба моя есть.
И спешу к нему, а не успеваю. Уже и лечу по-над травой, вижу его… не человека – тень яркую, солнечным светом окутанную, будто пламенем. Кричу, чтоб дождался. А он… только головой качает печально.
Не время еще.
И лица-то не разглядела, дурища этакая.