355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карен Бликсен » Прощай, Африка ! » Текст книги (страница 18)
Прощай, Африка !
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:45

Текст книги "Прощай, Африка !"


Автор книги: Карен Бликсен


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)

Даже тогда, мне кажется, я не смогла бы собраться с духом и отдать ферму, если бы не одно обстоятельство. Урожай кофе еще не созрел, а деревья принадлежали прежним владельцам фермы, или банку, держателю первой закладной. Только в мае, если не позже, кофе будет собран, обработан на фабрике и отослан по назначению. На этот срок мне предстояло оставаться на ферме и следить за всем хозяйством, так что внешне жизнь наша совсем не переменилась. А за это время, думалось мне, что-нибудь произойдет, и все останется по-старому – ведь мир, в конце концов, не славится строгим порядком, никогда не знаешь, чего от него ждать.

Так началась странная новая эра моей жизни на ферме. От правды укрыться было некуда – всем было известно, что ферма больше мне не принадлежит – но даже эта чистая правда, которую люди просто неспособны вместить, становится как бы несущественной, и никак не отражается на повседневной жизни. Это время учило меня ежечасно искусству жить одним мгновеньем, или, иными словами, вечностью, для которой сиюминутные события практически незаметны.

И вот что любопытно: все это время я сама ни на минуту не соглашалась поверить, что мне придется расстаться с фермой и распрощаться с Африкой. Все вокруг твердили мне об этом, я слышала это от очень разумных людей; каждое письмо из дому подтверждало это, и все

события моей ежедневной жизни наглядно это доказывали. Но, несмотря на все утверждения и доказательства, я была твердо уверена, что мне суждено жить и умереть в Африке. Эта непоколебимая уверенность зиждилась только на одном основании, имела единственную причину: мою полнейшую неспособность вообразить себе что-нибудь иное.

За эти несколько месяцев я сформировала в уме программу, или стратегический план борьбы с судьбой, борьбы с теми людьми вокруг меня, которые стали ее союзниками. Я решила, что с этой минуты буду уступать во всех мелочах, чтобы избавиться от напрасных треволнений. Во всех этих делах я представляю полную свободу своим противникам – пусть делают, что им заблагорассудится, день ото дня, пусть говорят и пишут, что им угодно. Потому что в конце концов я выйду победительницей, моя ферма со всеми людьми, что живут на этой земле, останется мне. Не могу же я потерять все, рассуждала я: раз это невозможно себе вообразить, как же это может свершиться?

Так и получилось, что я последняя из всех осознала до конца, что моей жизни на ферме пришел конец. Теперь, вспоминая последние месяцы, проведенные в Африке, я понимаю, что даже неодушевленные предметы знали о моем отъезде задолго до меня самой. Горы, лес, равнины и реки, даже ветер – все они знали, что нам предстоит расстаться навсегда. С самого начала, когда я задумала вступать в сделки с судьбой, когда начались переговоры о продаже фермы, сама земля стала иначе ко мне относиться. До тех пор я была ее частицей, засуха была для меня приступом лихорадки, а цветущие равнины -новым платьем. Но теперь страна отодвинулась от меня, слегка отступила, чтобы я могла ясно увидеть ее как единое целое.

За неделю до начала дождей горы вот так предстают перед вами – с небывалой отчетливостью. Вечером, когда

вы глядите на них, они внезапно словно встают и раскрываются, становятся так откровенны, так бросаются в глаза каждой чертой, так вспыхивают красками, будто хотят отдать себя вам без остатка, будто вы можете шагнуть прямо отсюда на их зеленеющие склоны. Вы думаете: вот если сейчас бушбок выйдет на открытое место, я увижу его глаза, когда он повернет голову, увижу, как он насторожит уши; если птичка сядет на ветку или на куст, до меня донесется ее песня. В марте это движение, эта щедрость холмов означает приближение дождей; но в тот год, для меня, это означало расставанье.

Мне случалось и раньше видеть другие страны, которые точно так же отдавали, распахивали себя человеку, который должен был их покинуть, но я запамятовала, что это значит. Я думала только, что никогда еще не видела эту землю такой прекрасной, как будто одного этого достаточно для того, чтобы сделать меня счастливой до конца жизни. Свет и тени играли на лице земли; радуги раскидывались в небе.

Когда я находилась в обществе других белых людей – юристов и деловых людей из Найроби, или моих друзей, которые давали мне множество советов касательно будущего отъезда, я чувствовала свое отчуждение от них очень странно, иногда даже физически – оно напоминало удушье. Мне казалось, что среди них я – единственный человек в своем уме; но раз или два мне пришло в голову, что если бы я была единственная сумасшедшая среди здравомыслящих людей, я бы почувствовала себя точно так же.

Туземцы, жители фермы, в душе были жестокими реалистами, и понимали мое положение и состояние духа настолько ясно, как будто я прочла им цикл лекций или написала об этом книгу. И все же они ждали от меня помощи и поддержки, и ни один из них не пытался сам позаботиться о своем будущем. Они изо всех сил старались вынудить меня остаться и придумывали разные пла

ны, которые поверяли и мне. В то время, когда ферма уже была продана, они сходились к моему дому и сидели с утра до поздней ночи, даже не ради того, чтобы поговорить со мной, а чтобы не упускать меня из виду. В отношениях между предводителем и его последователями есть одна парадоксальная черта: хотя никто лучше, чем они, не видит всех его слабостей и ошибок, и никто не может судить о нем так нелицеприятно, так верно, – они все же неуклонно следуют за ним, словно в жизни им его буквально не объехать, не обойти. Может быть, так стадо овец бежит за пастушонком, несмотря на то, что они гораздо лучше, чем он, знают дорогу и предчувствуют непогоду; они все равно бегут за ним по пятам, – если придется, прямо в пропасть. Кикуйю проникали в суть событий гораздо глубже, чем я, потому что лучше меня постигали Бога и дьявола; и все же они сидели вокруг моего дома и ждали моих приказаний; вполне возможно, что они тем временем судили и рядили между собой, не стесняясь, о том, что я ничего не умею и ничего не соображаю.

Может быть, вы подумали, что постоянное присутствие возле дома людей, которым я не могла помочь и чья судьба тяжелым камнем лежала у меня на душе, было для меня невыносимо тягостно. Нет, вовсе нет. Я уверена, что и они, и я до самой последней минуты находили странное облегчение и утешение в обществе друг друга. Наше взаимопонимание было неизмеримо глубже любых рассуждений и даже самого рассудка. За эти месяцы мне часто приходила в голову мысль о Наполеоне, о его отступлении из Москвы. Обычно считается, что он мучился и страдал, видя, как его великая армия гибнет у него на глазах, но возможно ведь и другое: он мог упасть и умереть сам, не будь рядом с ним этих умирающих солдат. Ночами я считала часы и не могла дождаться, когда кикуйю снова соберутся у моего дома.

Глава вторая Смерть Кинанджи

В тот же год умер вождь, Кинанджи. Поздно вечером ко мне пришел один из его сыновей и попросил пойти с ним в деревню, к отцу, потому что отец умирает, – Nataka kufa, – "он хочет умереть", как говорят туземцы.

Кинанджи был не так уж стар. В его жизни недавно произошло великое событие: был отменен карантин на территории резервации масаи. Старый вождь кикуйю, как только услышал про это, тут же отправился собственной персоной в сопровождении немногих приближенных далеко на юг, в глубину резервации, чтобы распутать свои многочисленные дела с племенем масаи и пригнать обратно своих коров вместе с приплодом, который они дали в изгнании. Там он и занемог; насколько я поняла, его боднула в бедро корова – вполне пристойная причина смерти для вождя кикуйю! – и от раны началась гангрена. Кинанджи слишком долго задержался у масаи, или был слишком болен, чтобы предпринимать далекое путешествие, – во всяком случае, когда он наконец направился домой, было уже поздно. Может быть, он так настроился на то, чтобы пригнать обратно все свое стадо, что просто не мог уйти, пока не собрали всех коров и телят; вполне возможно и то, что он дозволил одной из своих замужних дочек выхаживать себя, пока в нем не зародилось подозрение, что она, может, не так уж и хочет его выходить. Наконец, он все же отправился в путь, и его спутники, мне кажется, сделали все, что было в их силах, чтобы доставить его домой – они несли умирающего на носилках в такую даль. Теперь он умирает у себя в хижине и послал за мной.

Сын Кинанджи пришел к нам уже после обеда, и к деревне мы с Фарахом подъехали в полной темноте, хотя на небе была луна в первой четверти. По дороге Фарах

заговорил о том, кто будет после Кинанджи вождем кикуйю. У старого вождя было много сыновей, и, как видно, в племени кикуйю плелись разные интриги. Фарах сказал мне, что двое из сыновей вождя – христиане, но один из них католик, а другой принадлежит к шотландской церкви, так что обе миссии, несомненно, будут изо всех сил стараться поддержать своего претендента. Сами же кикуйю, насколько я поняла, стояли на стороне младшего сына, язычника.

Последнюю милю мы проехали без дороги, по следу, протоптанному стадами. Трава стояла седая от росы. Перед самой деревней нам нужно было переехать через русло реки, посредине которого струился, извиваясь, серебристый ручеек; мы погрузились в густой белый туман. Когда мы подъехали к большой маньятте Кинанджи, все было тихо под луной – и рассыпанные на широком пространстве хижины, и низенькие островерхие кладовые, и загоны для скота. Когда мы поворачивали, въезжая в деревню, свет фар выхватил из темноты стоящую под соломенным навесом машину, которую Кинанджи купил у американского консула – в ней он приезжал к нам на ферму, когда решалось дело о Ваньянгери. Вид у машины был жалкий и заброшенный, она вся проржавела, облупилась – но теперь-то, конечно, Кинанджи о ней и не думал, он вернулся к традициям своих предков и пожелал видеть возле себя только коров да женщин.

Деревня, погруженная в темноту, не спала, никто не ложился, и толпа окружила нас, когда мы подъехали. Но все было непохоже на прежнюю маньятту. Маньятта Кинанджи всегда были местом оживленным, шумным, как бьющий из земли и разбегающийся во всех направлениях ключ; все занимались своими делами, бегали туда-сюда, затевали какие-то новые предприятия; и все это под благосклонным взглядом величественного, властного Кинанджи. Теперь смерть закрыла своим крылом всю жизнь, и

под ним, как под влиянием мощного магнита, жизнь внизу меняла свой узор, складываясь в новые созвездия и группки. На карту было поставлено благосостояние каждого члена семьи и всего племени; чувствовалось, что здесь, как и везде, разыгрываются сцены, обычно сопровождающие смерть монарха, – в смутном свете луны, среди загонов, крепко пахнущих коровами. Когда мы вышли из машины, мальчик с фонарем проводил нас к хижине Кинанджи, а толпа пошла за нами, но осталась снаружи.

Я еще ни разу не была в хижине Кинанджи. Этот королевский дворец был значительно больше обычной хижины кикуйю, но, войдя, я не увидела никакой роскошной обстановки. Там стояла кровать, сделанная из жердей и ремней, и несколько деревянных табуреток для гостей. На плотно утоптанном глиняном полу горело два или три костра, жара в хижине стояла удушающая, а дым был такой густой, что я сначала и не поняла, кто там есть, хотя на полу стояла лампа-молния. Немного притерпевшись к духоте и присмотревшись, я увидела, что кроме меня в хижине сидят три лысых туземца, дядья или советники Кинанджи, дряхлая старуха, которая, опираясь на клюку, держалась поближе к кровати, юная красивая девушка и мальчик лет тринадцати – интересно, что за новое созвездие сложилось в силовом магнитном поле у смертного ложа вождя?

Кинанджи лежал на спине. Он умирал, он уже наполовину принадлежал смерти и тлению, и зловоние вокруг него было такое густое, что я поначалу боялась заговорить – как бы не стошнило. Старик, совершенно обнаженный, лежал на клетчатом пледе, который я ему когда-то подарила – должно быть, он не мог выдержать ни малейшего прикосновения к воспаленной ноге. На его ногу страшно было смотреть – она так раздулась, что нельзя было различить, где раньше было колено, и в свете лампы я заметила, что вся она, от бедра до ступни, была испещ

рена черными и желтыми подтеками. Под ногой плед был черный, мокрый, как будто из нее все время сочилась вода.

Сын Кинанджи, тот самый, что прибежал за мной на ферму, принес старый европейский стул, у которого одна ножка была короче остальных, и поставил его у самой кровати, чтобы я могла сесть.

Кинанджи был так истощен, что все кости его тела и черепа были видны, словно скелет проступал наружу, и он стал похож на черную деревянную фигуру, кое-как вырезанную ножом. Губы его были раздвинуты, так что видны были и зубы, и язык. Глаза помутнели, они казались почти белыми на черном лице. Но он еще видел, и когда я подошла к постели, он обратил свой взгляд на меня и не отрывал глаз от моего лица все время, пока я была в хижине. Медленно, страшно медленно, он подтащил руку, лежавшую поперек его тела, чтобы коснуться моей руки. Он терпел чудовищную боль, но все еще оставался самим собой; нагой, распростертый на кровати, он все еще был повелителем. По его виду я догадалась, что он вернулся из своего похода с триумфом и пригнал весь принадлежащий ему скот, как ни противились его зятья-масаи. Сидя рядом с ним и глядя на него, я вспомнила, что у него была только одна слабость: он боялся грома, и если гроза застигала его у меня в доме, он становился похож на грызуна, ищущего, в какую бы норку забиться. Но теперь передо мной был человек, который уже не страшится ни блеска молний, ни нагонявшего на него ужас удара грома: безусловно, думала я, он завершил свой земной труд, возвратился домой, и все, что ему причиталось, получил – во всех смыслах. Если голова у него достаточно ясная, и он может припомнить всю прожитую жизнь, он вспомнит очень мало случаев, когда не сумел одержать над ней верх. Неуемная сила жизни, громадная способность радоваться и наслаждаться, бурная и многообразная деятельность – II" 323

все сошлось к своему концу здесь, где недвижимо лежал Кинанджи. "Мирной кончины тебе, Кинанджи", – подумала я.

Старики стояли вокруг молча, словно потеряли дар речи. А мальчик, который был в хижине с нами, – как видно, последний младший сын Кинанджи, – теперь приблизился к кровати отца и заговорил со мной; очевидно, они обо всем договорились заранее, до моего приезда.

Он сказал, что доктор из миссии знает о болезни Кинанджи и приезжал его навестить. Он сказал людям кикуйю, что вернется и увезет вождя умирать в больницу миссии, сегодня ночью приедет грузовик из миссии и заберет его. Поэтому он и позвал меня. Он хочет, чтобы я увезла его к себе домой, пока не приехали люди из миссии. Мальчик говорил, а Кинанджи смотрел на меня. Я сидела и слушала с тяжелым сердцем. Если бы Кинанджи лежал при смерти в другое время, год назад или хотя бы три месяца назад, я бы взяла его к себе в дом, не задумываясь. Но сегодня все было иначе. Последнее время на меня свалилась куча бед, и я начала бояться, как бы не стало еще хуже. Я целые дни просиживала в конторах в Найроби, слушая юристов и бизнесменов, то и дело встречалась с кредиторами. И дом, куда Кинанджи просил отвезти его, уже не был моим домом.

Я сидела и думала, глядя на Кинанджи, что он непременно умрет, его уже не спасти. Он умрет дорогой, прямо в машине, или у меня в доме, если довезу его живым. Святые отцы из миссии соберутся и обвинят меня в его смерти; и любой, кто об этом услышит, их поддержит.

Сидя на колченогом стуле в хижине умирающего, я чувствовала, что это непосильный для меня груз. У меня не осталось больше мужества восставать против властей в этом мире. Я не смела бросать вызов им всем, нет, только не всем сразу. Два или три раза я пыталась заставить себя решиться

взять Кинанджи, но каждый раз смелость мне изменяла. Тогда я решила, что придется его оставить.

Фарах стоял у двери и слышал все, что сказал мальчик. Увидев, что я сижу молча, он подошел ко мне и тихим голосом стал настойчиво объяснять мне, как лучше всего поднять Кинанджи в машину. Я встала и отвела его в угол хижины, подальше от глаз и зловония, подальше от старого вождя. Я сказала Фараху, что не могу взять Кинанджи к себе. Фарах совершенно не ожидал такого поворота дела; лицо у него омрачилось, глаза потемнели от удивления.

Мне хотелось еще посидеть около Кинанджи, но я не хотела видеть, как люди из миссии приедут и заберут его.

Я подошла к кровати Кинанджи и сказала, что не смогу взять его к себе в дом. Не было нужды объяснять причину, и больше мы об этом не говорили. Старики, бывшие в хижине, поняв, что я отказала ему в просьбе, собрались вокруг меня, неуверенно переминаясь с ноги на ногу, а мальчик немного отступил назад и застыл в неподвижности: больше ему делать было нечего. Сам Кинанджи не шелохнулся, он вообще не двигался, только продолжал, как и в начале, смотреть мне в лицо. Казалось, что-то подобное уже случалось прежде в его жизни – вполне возможно, так оно и было.

– Куахери, Кинанджи, – сказала я. – Прощай. Его горячие пальцы слегка шевельнулись у меня на ладони. Я еще не дошла до двери хижины, но когда я обернулась, мрак и дым уже поглотили простертую фигуру моего вождя кикуйю. Когда я вышла наружу, было очень холодно. Луна спустилась к горизонту; должно быть, уже далеко за полночь. И в эту минуту один из петухов в маньятте Кинанджи пропел дважды.

Кинанджи умер той же ночью в больнице миссии. На следующий день двое его сыновей принесли мне эту весть. Они пригласили меня на похороны, которые были назна

чены на следующий день, поблизости от его родной деревни, в Дагоретти.

Кикуйю, по своим обычаям, мертвых не хоронят, а оставляют лежать на земле, и с ними управляются гиены и грифы. Мне этот обычай всегда был по душе; я думала как приятно лежать под солнцем и звездами, как хорошо, когда тебя так быстро, аккуратно и дочиста убирают; ты сливаешься воедино с Природой, становишься привычной черточкой ландшафта. Когда у нас на ферме вспыхнула эпидемия испанки, я целые ночи напролет слышала, как гиены рыскают и грызутся вокруг загонов, и часто потом находила в блестящей длинной траве в лесу коричневый гладкий череп, словно орех, свалившийся с дерева или выкатившийся на опушку. Но цивилизация таких обычаев не приемлет. Правительство приложило много стараний, чтобы заставить кикуйю изменить древним обычаям и научить их предавать своих мертвых земле, но они до сих пор не одобряют это новшество.

Как они мне сообщили, Кинанджи будет зарыт в землю, и я подумала, что кикуйю, должно быть, согласились нарушить свои обычаи только потому, что покойный был вождем. Может быть, им захочется по этому случаю собраться, устроить небольшое представление. На следующий день, к вечеру, я поехала в Дагоретти, ожидая увидеть собрание всех менее важных вождей и большие поминки, как любят кикуйю.

Но похороны Кинанджи были устроены по европейскому образцу и по обрядам церкви. Присутствовали несколько представителей правительства, окружной инспектор и два чиновника из Найроби. Но день и место определили священники – вся равнина, залитая вечерним солнцем, почернела от монашеских ряс. Здесь были почти полностью представлены и французская миссия, и миссия церкви Англии и Шотландии. Если их целью было продемонстрировать кикуйю, что монахи наложили свою

руку на мертвого вождя, в этом они преуспели. Их перевес в силе был столь наглядным, что ни у кого и мысли не было о том, что Кинанджи может от них ускользнуть. Это старый фокус всех церковников. В тот день я впервые увидела во множестве слуг из миссии, новообращенных туземцев, облаченных в какое-то полумонашеское одеяние, какая бы функция им не предназначалась, толстых молодых кикуйю в очках, со сложенными на животе руками – с виду они были похожи на поддельных евнухов. Может быть, и два сына Кинанджи, на этот день отложивших свои догматические распри, тоже были в этой толпе христиан, но я их не знала. На похороны прибыли и несколько старых вождей, среди них был Киой, и я некоторое время говорила с ним о Кинанджи. Но вожди старались держаться поодаль, на заднем плане.

Могилу для Кинанджи вырыли под двумя высокими эвкалиптами, стоящими на равнине, и вокруг ее обнесли канатом. Я приехала рано, поэтому стояла близко к могиле, за канатом, и наблюдала, как люди прибывают и скапливаются, словно мухи, вокруг могилы.

Кинанджи привезли из миссии на грузовике и сгрузили вблизи от могилы. Вряд ли я хоть когда-нибудь в жизни была так потрясена и возмущена, как тогда, при виде гроба Кинанджи. Я помнила его высоким и крупным человеком -когда он величаво шествовал к ферме в сопровождении своих сенаторов, даже когда он лежал на кровати, всего два дня назад. Они запихнули его в гроб почти квадратный, никак не больше пяти футов в длину. Я даже не сразу догадалась, увидев ящик, что это – гроб; я подумала, что там какие-то необходимые для похорон предметы. Но оказалось, что это гроб Кинанджи. Я так и не узнала, почему взяли такой гроб – может быть, в шотландской миссии другого не было? Но как они уложили туда Кинанджи, как же он там умещается? Они опустили гроб на землю, почти к моим ногам.

На гробе была приделана серебряная пластинка с надписью, в которой говорилось, как мне потом рассказали, что гроб – дар миссии вождю Кинанджи, и еще там была цитата из Священного писания.

Похоронная церемония затянулась. Миссионеры один за другим вставали и говорили; я думаю, что они вложили в свои речи много обещаний и увещеваний. Но я не слышала ни слова, я держалась за канат, ограждающий могилу Кинанджи. Некоторые крещеные туземцы следили за речами, и их голоса нестройным хором разносились над зеленой равниной.

Наконец Кинанджи опустили в родную землю и засыпали ею.

Я взяла с собой в Дагоретти, посмотреть на похороны, своих домашних слуг, они остались поболтать с друзьями и родичами, а домой собирались вернуться пешком. Мы с Фарахом поехали обратно вдвоем. Он молчал, как могила, которую мы оставили позади. Фараху было очень тцудно примириться с тем, что я не забрала Кинанджи к себе домой, и эти два дня он бродил, как неприкаянный, под гнетом великих сомнений и скорби. И вот, когда мы подъехали к крыльцу, он сказал: – Не беспокойтесь, мемсаиб.

Глава третья Могила в горах

Деннис Финч-Хэттон, вернувшись из своего очередного сафари, остановился у меня на ферме, но пробыл там недолго: когда я принялась разбирать весь дом и укладываться, он больше не мог у меня оставаться, уехал в Найроби и поселился у Хью Мартина. Оттуда он каждый день приезжал пообедать со мной; под конец, когда я

распродала всю мебель, мы сидели на одном ящике, а столом нам служил другой. Мы засиживались до глубокой

ночи.

Несколько раз мы с Деннисом говорили друг с другом так, как будто я и вправду собиралась покинуть Африку. Сам он считал Африку своим домом, прекрасно понимал меня и горевал вместе со мною, хотя и подсмеивался над отчаянием, которое охватывало меня при одной мысли о расставании с моими людьми.

– Неужели тебе кажется, что ты жить не можешь без Сирунги? – спросил он. – Да, – ответила я.

Но, по большей части, когда мы были вместе, мы говорили и действовали так, словно будущего не существует; заботиться о будущем вообще не входило в его привычки: можно было подумать, что он уверен – стоит ему захотеть, и он сможет призвать на помощь силы, неведомые нам. Для него было совершенно естественно жить так, как я теперь жила – пусть все идет своим чередом, а люди пускай думают и говорят, что им угодно. Когда он приезжал ко мне, начинало казаться, что сидеть на пустых ящиках в опустошенном доме – как нельзя более естественно, совершенно нормально и вполне согласно с нашими желаниями. Он прочел мне стишок:

Заведи веселым ладом Песенку простую: Мне ведь жалости не надо, Радости ищу я.

В эти несколько недель мы много раз летали – это были короткие полеты над отрогами Нгонго, или на юг, над заповедником. Как-то утром Деннис заехал за мной спозаранку, солнце еще только взошло, и мы видели льва на равнине южнее нагорья.

Несколько раз он говорил, что надо бы упаковать книги, которые много лет прогостили у меня в доме, но на том дело и кончилось.

– Оставь их себе, – сказал он. – Мне все равно некуда их ставить.

Он совершенно не представлял себе, куда ему деваться, когда мой дом будет заперт. Однажды, по совету какогото приятеля, он даже согласился поехать в Найроби и посмотреть несколько домов, которые сдавались внаем, но вернулся в таком ужасе от всего увиденного, что ему было трудно даже говорить об этом; за обедом он начал было описывать мне дома и обстановку, но вдруг замолчал, и долго сидел молча; на лице у него было неприязненное и грустное выражение, вовсе ему не свойственное. Он соприкоснулся с образом жизни, даже думать о котором было ему невыносимо.

Однако это неприятие носило абсолютно объективный характер, словно его лично не касалось – он забыл, что и ему в этом образе жизни отводилось место, а когда я об этом заговорила, он меня перебил:

– Я-то? – сказал он. – Да я отлично проживу в палатке в резервации масаи, или построю хижину в поселке суахили.

Но в тот единственный раз он сам заговорил о моей жизни в Европе. Он считал, что мне будет даже лучше жить там, чем здесь, на ферме, и вовсе неплохо быть подальше от такого рода цивилизации, которая развивается в Африке.

– Ты же знаешь, – продолжал он, – что этот Африканский Континент полон чудовищно острого сарказма.

Деннису принадлежал участок земли у самого побережья, в тридцати милях к северу от Момбасы, на речке Тагаунга. Там сохранились развалины старинного арабского поселения, с невысоким убогим минаретом и колодцем – окаменевшая поросль серого камня на засоленной

почве) а посередине торчали несколько манговых деревьев. Он построил на своей земле небольшой дом, и я там гостила. Оттуда открывался вид, полный божественного, незапятнанного, как морская ширь, величия: прямо перед вами – синий простор Индийского океана, на юге – глубокая речка, Такаунга, и в обе стороны простирается до самого горизонта крутой, обрывистый берег, сложенный светло-серыми и желтоватыми коралловыми известняками – сплошная, ничем не прерываемая линия, насколько хватает глаз.

Во время отлива можно было пройти в сторону моря много миль, собирая диковинные конические ракушки и морских звезд – казалось, идешь по необозримой, неровно вымощенной площади. Сюда забредали и рыбаки из народа суахили, в набедренных повязках и красных или синих тюрбанах – ожившие иллюстрации к "Синдбадумореходу" – они приносили на продажу радужных, покрытых шипами рыб, по большей части, необыкновенно вкусных. Обрывистый берег перед домом был изрыт множеством промытых водой пещер и гротов; там можно было сидеть в тени, глядя вдаль на блеск голубых волн. Когда подступал прилив, вода заполняла все пещеры, поднимаясь до уровня земли, где стоял дом, и море, заливая источенную, как соты, коралловую скалу, вздыхало и пело самым странным образом, как будто земля у вас под ногами жила и дышала; длинные валы катились вверх по руслу Такаунги, как идущие на штурм войска.

Когда я гостила на Такаунге, было полнолуние, и тихие, залитые сиянием ночи наполняли сердце благоговением. Спишь при открытой двери, за ней -серебряное море; теплый ночной бриз, словно играя, с тихим шепотом бросает на каменный пол горстку сухого песка. Как-то ночью мимо прошли, близко к берегу и совершенно бесшумно, гонимые муссоном, несколько арабских дау -вереница коричневых парусов-теней в сиянии луны.

Иногда Деннис говорил, что поселится навсегда в Такаунге, и оттуда будет отправляться в свои сафари. Когда я сказала ему, что мне придется расстаться с фермой, он предложил мне свой дом у побережья – ведь он жил в моем доме в нагорьях. Но белые люди не могут долго жить на побережье без особого комфорта, и для меня Такаунга была слишком жарким, слишком низменным местом.

В мае того года, когда я покидала Африку, Деннис уехал на неделю в Такаунгу. Он намеревался построить более просторный дом и насадить на своей земле деревья манго. Он полетел туда на своем аэроплане, и собирался вернуться через Вои – посмотреть, нет ли там слонов для будущего сафари. Туземцы говорили, что с запада в окрестности Вои пришло стадо слонов, и особенно широко разнеслась слава о громадном слоне – вдвое выше всех когда-либо ими виданных – который бродил в зарослях в полном одиночестве.

Деннис считал себя человеком крайне рассудительным, а на самом деле был подвержен необычным настроениям и предчувствиям, под влиянием которых иногда замолкал на целые дни и недели, сам того не замечая, и удивлялся, когда я спрашивала, что с ним. В тот раз, в последние дни перед отъездом, он был именно в таком настроении, замкнут, словно погружен в глубокое раздумье – а когда я ему об этом сказала, он отшутился.

Я просила его взять меня с собой – как было бы чудесно увидеть море! Сначала он согласился, а потом передумал и наотрез отказал мне. Не может он взять меня: в окрестностях Вои дорога очень трудная, может, ему придется приземлиться, ночевать прямо в зарослях – так что придется взять с собой слугу-туземца. Я ему напомнила, как он говорил, будто привез сюда самолет только ради того, чтобы полетать со мной над Африкой. Да, сказал он, это правда; и если около Вои окажутся слоны, он обязательно возьмет

меня на самолете поглядеть на них, когда разведает, где там удобнее приземляться и разбивать лагерь. Он вылетел в пятницу, восьмого мая. – Жди меня в четверг, – сказал он на прощанье, – я буду точно ко второму завтраку.

Автомобиль, на котором Деннис ехал в Найроби, уже скрылся за поворотом дороги, но он неожиданно вернулся – за томиком стихов, который он мне когда-то подарил: ему захотелось взять его с собой в дорогу. Он стоял, поставив одну ногу на подножку машины, а в руке у него была книжка – нужное место он заложил пальцем, и прочел мне стихотворение, о котором мы говорили: – Вот твои серые гуси, – сказал он:

Я видел серых гусей

В вышине над бескрайней равниной, Диких гусей, рассекающих крыльями воздух, Летящих, как стрелы, к дальнему горизонту; В напряженных, растянутых шеях – Все устремленье их душ;

Белым и серым узором пестрят неоглядность небес, Под стрелами солнца, Над складками дальних холмов.

Потом он уехал, помахав мне рукой, и больше не возвращался. Уже в Момбасе у Денниса при посадке сломался пропеллер. Он послал телеграмму в Найроби, чтобы прислали запасные части, и Восточноафриканская Воздушная компания послала в Момбасу молодого парня с нужными деталями. Когда самолет привели в порядок и Деннис снова собрался лететь, он сказал парню, что берет его с собой. Но тот уперся и ни за что не соглашался. Этот малый привык к самолетам, летал со многими летчиками, в том числе и с самим Деннисом; Деннис был прекрасным пилотом, и славился среди туземцев своим мастерством, как и во всех других отношениях. Но на этот раз парень отказался лететь с ним.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю