Текст книги "Прощай, Африка !"
Автор книги: Карен Бликсен
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
Несколько лет спустя мне случилось беседовать с англичанином-садовником, служившим у леди Макмиллан, в
Хиромо, о разведении пионов. "Нам не удалось развести пионы в Африке, – сказал он, – и не удастся, пока мы не вырастим здесь пион из привозной луковицы и не получим от него семян. Так мы развели у нас в колонии дельфиниум." И я могла бы прославиться, если бы мне удалось развести пионы в Африке, я обессмертила бы свое имя, как сама герцогиня Немурская; а я загубила свою славу собственными руками – срезала уникальный цветок и поставила его в вазу с водой! Потом мне часто снилось, что у меня растет белый пион, и я радовалась во сне: оказывается, я все-таки не срезала тот цветок.
Ко мне в гости приезжали друзья и с соседних дальних ферм, и из города. Хью Мартин из земельного управления приезжал побеседовать со мной из Найроби; это был блестящего ума человек, до тонкости знавший самые редкие произведения мировой литературы и всю жизнь мирно прослуживший на государственной службе на Востоке; среди многих талантов он приобрел и поразительное умение казаться похожим на необъятно-толстого китайского идола. Он прозвал меня Кандидом, а сам играл на ферме роль забавного доктора Панглосса, непоколебимо уверенного в низости презренного рода человеческого и всей Вселенной и считавшего, что этого вполне естественно – почему бы и нет? Он сразу усаживался в огромное кресло и почти никогда из него не вылезал. Поставив перед собой бутылку и стакан, тихо сияя, он излагал и разъяснял свою теорию жизни, блистательные мысли сверкали, словно фейерверк, быстро образуя как бы фантастическую, мгновенно ветвящуюся поросль материализованной мысли; этот толстяк жил в полном мире со Вселенной, твердо веря в Дьявола, и его отличала печать чистоты, что бывает чаще с учениками дьявола, чем со слугами Господа Бога.
А по вечерам на ферму неожиданно налетал молодой носатый норвежец – он управлял фермой, расположенной
с другой стороны от Найроби. Он был дельным фермером и помогал мне в работе на ферме и словом, и делом больше, чем кто-либо из соседей – и помощь эту он оказывал просто и охотно, будто само собой разумеется, что фермеры, особенно скандинавы, обязаны верой и правдой служить друг Другу.
Он прилетал ко мне на ферму, как камень, выброшенный собственным бунтующим духом, словно из жерла вулкана. Он уверял, что можно спятить, живя в стране, где люди ни о чем другом, кроме как о волах да о сизале^, говорить, не могут, что душа его изголодалась, терпение лопнуло. Не успевал он войти, как начинал разговор до глубокой ночи – и о чем только он не говорил: о любви и о коммунизме, о проституции, о Кнуте Гамсуне и Библии, и при этом он не переставая курил ужасный табак, настоящую отраву. Он почти ничего не ел, никому не давал сказать ни слова, и если я пыталась вмешаться, переходил на крик, весь горя от возбуждения, бодая воздух своей взлохмаченной светловолосой головой. Ему надо было облегчить душу от всего, что в ней накопилось, но во время разговора его обуревали все новые и новые мысли. Вдруг, часов около двух ночи, он сразу умолкал, выговорившись до конца. Посидит немного, стихнет, присмирев, – вид у него как у больного, которого выпустили немного погулять в госпитальном саду – потом вдруг вскочит, бросится в машину и умчится прочь на страшной скорости, готовый выдерживать, сколько сможет, разговоры о сизале и волах.
Ингрид Лидстром приезжала погостить у меня, когда ей удавалось освободиться на день-другой от дел на своей ферме в Ньору, где ойа разводила индюков, и от огорода, где она выращивала овощи на продажу. У Ингрид был светлый ум, под стать ее светлой коже; ее отец и муж были офицерами шведской армии. Она с мужем и детьми приехала в Африку, словно в поисках веселых приключений, как на
* Лубяное волокно.
пикник, решив быстро разбогатеть, и они накупили большие участки под посевы льна – тогда тонна льна стоила пятьсот фунтов, но когда цена вскорости упала до сорока фунтов, и засеянные участки и все машины совершенно обесценились, Ингрид, спасая ферму ради своей семьи, сразу развела птицу и засеяла огород; работала она не покладая рук, не зная отдыха. В этой борьбе за жизнь она так полюбила свою ферму, своих коров и поросят, своих туземцев и свои овощи, так влюбилась в свой собственный клочок африканской земли, что уже готова была продать и мужа, и детей, только бы сохранить его. В эти тяжелые времена мы с ней часто плакали друг у друга на груди при одной мысли о потере так полюбившейся нам африканской земли. Приезды Ингрид были для меня большой радостью: в ней было столько заразительного веселья, бодрости, смелости, – такими бывают старые шведские крестьянки –а на ее обветренном смуглом лице сияла победоносная белозубая улыбка сказочной Валькирии. Во всем мире любят шведов именно за то, что они умеют все собственные беды и горести схоронить в глубине своего сердца и проявить такую рыцарскую отвагу, что свет их духа виден издалека.
У Ингрид служил поваром и слугой старый кикуйю, по имени Кимоза, который заботился обо всех ее делах, как о своих собственных. Он работал на нее и в огороде, и в птичнике, и служил вдобавок дуэньей для трех ее дочурок, провожая их в школу и встречая после уроков. Ингрид мне рассказала, что, когда я приехала в Ньоро в гости на ферму, Кимоза просто потерял голову, бросил все свои дела и принялся готовить для меня невероятно пышный прием, учинил бойню среди индюшек – до того он был потрясен величием Фараха. Ингрид мне потом рассказывала, что Кимоза считал знакомство с Фарахом самой великой честью, какой он удостоился в жизни.
Ко мне приехала миссис Даррел Томпсон из Ньоро, хотя я была с ней едва знакома: доктора предупредили
ее, что жить ей осталось всего несколько месяцев. Она сказала мне, что совсем недавно купила в Ирландии замечательного коня, призового конкуриста, – лошади были ее страстью и гордостью, они для нее, как в жизни, так и в смерти воплощали все самое прекрасное, самое чудесное – и вот теперь, узнав от врачей, что ее ждет, она сначала решила телеграфировать домой, чтобы коня не присылали, но потом решила оставить его мне, когда она умрет. Я об этом случае совсем позабыла, и когда через полгода она умерла, этот конек -звали его Пурбокс" – прибыл в Нгонго. Оказалось, что умнее этого коня у нас на ферме никого не было. С виду он был довольно неказистый, коренастый, далеко не молодой. Деннис Финч-Хэттон иногда ездил на нем верхом, а я никогда до этого не снисходила. Но он, исключительно благодаря своей стратегической гениальности и аккуратности, прекрасно зная, что надо делать среди атласных, пляшущих под наездниками красавцев, привезенных богатейшими жителями колонии, сумел выиграть конкур в Кэбете, устроенный в честь принца УЭЛЬСКОГО. Сохраняя свой обычный скромный и непритязательный вид, он вернулся домой с большой серебряной медалью и вызвал громадный переполох на ферме и в доме – после целой недели мучительных волнений мы встретили победителя восторженным триумфом. Пал он от сапа через полгода, мы похоронили его за конюшней, под лимонными деревцами, и горько оплакивали; слава надолго пережила его.
Старый мистер Балпетт, которого члены клуба звали "дядя Чарльз", частенько приезжал ко мне обедать. Он стал большим моим другом, и казался мне образцом истинного джентльмена викторианской эпохи, но вполне и нашим современником. Он переплыл Геллеспонт и одним из первых поднялся на Маттерхорн, а в ранней молодости, должно быть, в восьмидесятых годах, был любовни
* Кружка для бедняков (англ.). 200
ком красавицы Отэро*. Говорили, что она вконец разорила его, а потом бросила. Мне казалось, будто я сижу за обедом не то с Арканом Дювалем, не то с кавалером де Грие– у него хранилось много фотографий прекрасной Отэро, и он любил поговорить о ней. Как-то за обедом в Нгонго я сказала ему: – Я узнала, что мемуары прекрасной Отэро опубликованы. А про вас там написано?
– Да, – сказал он, – там есть и про меня. Разумеется, под другим именем.
– Что же она о вас пишет? – спросила я.
– Пишет, что я был тем самым юнцом, который за полгода истратил на нее сто тысяч, но что она этих денег стоила. Я рассмеялась:
– А вы как считаете, это верно? Он ответил мне, почти не раздумывая:
– Да, – сказал он, – да, это верно. Мы с Деннисом Финч-Хэттоном устроили для мистера Балпетта настоящий пикник на холмах Нгонго, когда ему исполнилось семьдесят пять лет. Сидя там, на самой вершине, мы почему-то заговорили вот о чем. Если бы нам вдруг предложили самые настоящие крылья, которых уже не сбросишь, согласились бы мы или все-таки отказались бы?
Старый мистер Балпетт сидел, глядя на бескрайнюю равнину, простиравшуюся внизу, – на зеленую долину Нгонго и на мощную рифтовую долину на западе, словно примеряясь, готовясь и вправду взлететь в любую минуту. – Я согласился бы, – сказал он, – безусловно, согласился бы. Ничего лучше я бы и не желал. – Потом он ненадолго замолчал и добавил: -Однако, будь я дамой, я бы хорошенько все обдумал.
* Известная куртизанка начала века.
Глава седьмая Аристократ-первооткрыватель
Для Беркли Коула и Денниса Финч-Хэттона мой дом был своим, словно для них уже наступил коммунизм. В доме они чувствовали себя полными хозяевами, очень этим гордились и любили привозить с собой все, чего, по их мнению, в доме не хватало. Они заботились, чтобы у нас всегда было вдоволь отличного вина и табаку, выписывали для меня из Европы книги и граммофонные пластинки. Беркли привозил на своей машине груды яиц, индеек и апельсинов – у него была ферма на горе Кения. Оба старались сделать меня таким же знатоком вин, как они сами, и не жалели на это ни сил, ни времени. Им доставлял особое удовольствие привезенный мной из Дании фарфоровый сервиз, хрусталь и стекло; они строили посреди обеденного стола высокую, сверкающую стеклянную пирамиду из всех моих бокалов и рюмок и наслаждались, созерцая ее.
Когда Беркли гостил у меня на ферме, он любил каждое утро, в одиннадцать часов, выпивать бутылку шампанского в лесу. Однажды, прощаясь со мной перед отъездом, он поблагодарил меня за гостеприимство, но добавил, что одно обстоятельство омрачило его радость: нам принесли вместо тонких бокалов для вина вульгарные, грубые стаканы из толстого стекла.
– Знаю, Беркли, – сказала я,–но у меня осталось так мало хороших бокалов, а наши слуги обязательно перебьют их, пока донесут в такую даль.
Он посмотрел на меня очень серьезно, не выпуская моей руки.
– Но, дорогая моя, – сказал он, – это было так печально. Разумеется, после этого в лес мы брали самые лучшие бокалы. Вот что удивительно: друзья в Англии так огорчились, когда оба они уехали оттуда, их обоих так любили,
так ценили и здесь, в колонии – и все же они стали какими-то отщепенцами. Не то, чтобы их изгнало общество – их вообще не изгоняли ниоткуда, они были изгоями времени, людьми не нашего века. Только одна Англия могла породить таких людей, носителей своего рода атавизма, представителей стародавних времен, иных веков; их Англия существовала лишь в прошлом. В нашем веке у них уже не было дома, им пришлось скитаться по свету, и на ферму их вынесло течением времени. Но они сами этого не сознавали. Наоборот, у них было какое-то чувство вины перед Англией, перед той жизнью, которую они бросили, будто то, что она им наскучила и они от нее сбежали, было дезертирством, уклонением от бремени, которое их друзья остались нести вместо них. Когда Деннис заговаривал о своей юности – хотя он и сейчас был очень молод – о своих планах на будущее, о советах, которые ему давали в письмах английские друзья, он цитировал шекспировского Жака:
Ты, братец, видно, прост, Коль бросил псу под хвост Здоровье и покой По прихоти пустой.
Но у него было неверное представление о самом себе, да и у Беркли тоже, а может быть, и у Жака. Все они считали себя дезертирами, которым порой приходится расплачиваться за свое своеволие, но, в сущности, они были изгнанниками и с благородным мужеством переносили свое изгнание.
Если бы на узкую голову Беркли надеть парик с длинными шелковистыми локонами, он легко мог бы сойти за придворного короля Карла Второго. Он мог бы – легконогий юнец из Англии – присесть у ног престарелого д'Артаньяна, каким тот стал в романе "Двадцать лет спустя",
слушал бы мудрые поручения героя и хранил бы их глубоко в сердце. Мне всегда казалось, что Беркли не подвержен закону гравитации, и что пока мы сидим у камина и беседуем, он может взлететь прямо вверх, через каминную трубу. Он прекрасно разбирался в людях, не создавая себе никаких иллюзий, но и не злобствуя. Но из какого-то бесовского лукавства он был особенно очарователен с людьми, которых ни во что не ставил. Стоило ему, образно выражаясь, натереть мелом свои подошвы, как он превращался в неподражаемого шута. Но чтобы стать шутником на манер Конгрива или Уичерли en pleine vingtieme siecle^, нужно было нечто большее, чем таланты, которыми обладали Конгрив и Уичерли: горение и величие духа, почти безумная вера и надежда. Когда шутка звучала чересчур дерзко и надменно, вас внезапно охватывала острая жалость. Когда Беркли, слегка оживленный и разогретый вином, как бы освещенный изнутри, начинал разглагольствовать, садясь на своего любимого конька, – на стене за его спиной начинала расти и двигаться гротескная тень; громадный рыцарский конь переходил в галоп, фантастический и высокомерный, будто он гордился своим благородным происхождением, а происходил он по прямой линии от Росинанта. Только сам Беркли, шутник без страха и упрека, страшно одинокий здесь, в Африке, наполовину инвалид -сердце у него было слабое – владелец фермы на горе Кения, которую он горячо любил и которую с каждым днем все больше прибирали к рукам банки – только он не видел этой тени и не боялся ее.
Небольшого роста, легкого сложения, рыжеволосый, с узкими ступнями и ладонями, Беркли держался поразительно прямо, с чисто д'артаньяновской надменностью, слегка поворачивая голову вправо или влево – едва заметно, по привычке завзятого дуэлянта, не знавшего поражений. Двигался он совершенно бесшумно, как кошка. И, как это свойственно кошкам, превращал любую комнату
* В середине двадцатого века (Глава восьмая Крылья
У Денниса Финч-Хэттона в Африке не было другого дома, кроме моей фермы, и он жил у меня в перерывах между своими сафари; у меня были его книги, его граммофон. Когда он возвращался на ферму, она одаряла его всем, что там было; она говорила с ним – как умеют говорить кофейные плантации, когда после первых проливных дождей они стоят, промокшие насквозь, облитые белоснежными цветами, как облака, насыщенные влагой. Когда я ждала Денниса и слышала, как его машина приближается к дому, мне тут же становились слышны голоса всех вещей на нашей ферме, наперебой говорящих о своей истинной сущности. На ферме он всегда чувствовал себя счастливым; он приезжал только тогда, когда ему этого хотелось; и ферма знала в нем качество, неведомое остальному миру – смирение. Он делал только то, что хотел, и ложь никогда не оскверняла его уста.
И еще была у Денниса черта характера, мне очень приятная: он любил слушать, когда ему рассказывали разные истории. Я всегда думала, что, наверное, стала бы знаменитой во Флоренции, во время Чумы". Нравы переменились, и умение слушать повествования в Европе потеряно. Африканские туземцы, не умея читать, сохранили искусство слушать; стоит только начать им рассказывать: "Жилбыл человек, и вот он пошел по равнине и встретил там другого человека..." – как они уже целиком поглощены
* Намек на происхождение "Декамерона" Боккачо (пр. пер.).
214
рассказом и мысленно бегут следом за неизвестными людьми по равнине. Но белые люди обычно, даже сознавая, что надо бы выслушать ваш рассказ, никак не могут сосредоточиться. Если они и не начинают ерзать на месте, вспоминая о каких-то недоделанных делах, то засыпают. Но те же самые люди всегда просят дать им что-нибудь почитать и могут целый вечер просидеть над любым попавшимся под руку печатным текстом; они готовы скорее прочесть речь, чем выслушать ее. Они привыкли все читать глазами.
Деннис лучше воспринимал все на слух и предпочитал, чтобы ему сказывали сказки; приехав на ферму, он всегда спрашивал меня: "Есть у тебя новая сказка?" Я придумывала много всяких историй в его отсутствие. По вечерам он любил устроиться поуютнее, разбрасывал перед камином подушки, вместо дивана, я тоже усаживалась на пол, скрестив ноги – как положено Шахразаде! – и он выслушивал, не сводя с меня ясных глаз, длинные сказания от начала до конца. Запоминал он все лучше, чем я сама, и, бывало, когда в рассказе самым драматическим образом появлялся какой-то новый персонаж, он меня останавливал: "Этот человек уже умер в самом начале; впрочем, это не имеет значения."
Деннис учил меня латыни, приохотил к чтению Библии и греческих поэтов. Сам он знал наизусть многие места из Ветхого Завета и во все походы непременно брал с собой Библию, за что его очень уважали мусульмане.
От него же я получила в подарок граммофон. Я обрадовалась от всего сердца, и вся ферма как-то ожила. "И соловей в лесу, как звук твоей души..." Иногда Деннис приезжал неожиданно – я в это время была на кофейной плантации или на кукурузном поле – привозил новые пластинки, запускал граммофон, и когда я возвращалась верхом, уже на закате, мелодии струились мне навстречу в чистой вечерней прохладе, и я знала, что Деннис уже при
ехал, словно он сам, как это часто случалось, заливался веселым смехом, глядя на меня. Туземцам нравился граммофон, и обычно они собирались вокруг дома, слушая музыку; у некоторых моих домашних слуг уже были любимые мелодии, и когда кроме меня никого дома не было, они просили меня заводить им эту музыку. Забавно, что Каманте неизменно выбирал адажио из бетховенского концерта для фортепиано с оркестром до-мажор, но в первый раз, когда он меня просил поставить эту пластинку, он не без труда объяснил мне, какую музыку он хочет.
Все же у меня с Деннисом вкусы были разные. Мне хотелось слушать старинную музыку, а Леннис, словно оправдываясь перед нынешними временами за то, что он с ними не гармонирует, всегда предпочитал самые современные произведения искусства. Он любил слушать только самую авангардную музыку. "Конечно, я любил бы Бетховена, – говорил он, – если бы он не был так вульгарен."
Нам с Деннисом, когда мы были вместе, особенно везло на встречи со львами. Иногда он возвращался, проведя два или три месяца в охотничьем сафари, очень расстроенный – никак не мог найти хорошего льва для гостей из Европы, которых он сопровождал. А ко мне в это время приходили масаи и просили пойти и застрелить льва или львицу, наносивших урон стадам, и мы с Фарахом выезжали в их "маньятту") разбивали там палатки, сидели всю ночь в засаде у приманки или выходили ни свет ни заря, но даже следов не встречали. Но стоило нам с Деннисом выехать верхом на прогулку, мы видели всех местных львов в полном составе: они пожирали свою добычу или переходили у нас на глазах высохшие русла рек.
В день Нового года, еще до восхода солнца, мы с Деннисом оказались на новой дороге к Нароку, и гнали машину, как только можно гнать по такой скверной дороге.
Накануне Деннис одолжил свою тяжелую винтовку приятелю, который отправлялся на юг с группой охотников, и только поздно вечером вспомнил, что не предупредил этого человека насчет того, что винтовка пошаливает и курок может внезапно отказать. Деннис был очень расстроен, боясь, как бы с этим человеком не случилась беда. Мы не могли придумать ничего лучше, чем выехать как можно раньше по новой дороге и попытаться перехватить караван охотников в Нароке. Предстояло проехать шестьдесят миль по бездорожью; охотники ехали по старой дороге и двигались медленно – грузовики у них были перегружены. Плохо было одно – мы не знали, проложена ли новая дорога в Нарок.
Предутренний воздух в нагорьях Африки так осязаемохолоден, так свеж, что каждый раз кажется, будто едешь не по земле, а сквозь темную воду, по дну глубокого моря. Даже пропадает ощущение, что ты вообще движешься: прикосновения холодных струй к щекам кажутся глубоководными течениями, а твоя машина, как сонный электрический скат, лежит неподвижно на дне моря, с горящими глазами фар, пропуская мимо себя все, что несет подводное течение. И звезды такие яркие, огромные потому что это дрожащие, расплывчатые отражения, а не настоящие звезды. Какие-то живые существа, темнее фона, то появляются, то исчезают, подпрыгивая и ныряя в высокую траву, как прячутся морские блохи и крабы в прибрежном песке. Рассветает, и к восходу солнца дно поднимается на поверхность, словно новорожденный остров. И тебя овевают новые запахи: свежий и острый запах оливковых деревьев, резкий запах сгоревшей травы, и, внезапно – удушливый запах падали.
Канутья, слуга Денниса, сидевший позади, в кузове пикапа, осторожно коснулся рукой моего плеча и показал куда-то вправо. На обочине, в двенадцати-пятнадцати ярдах от нас, темнела какая-то туша, словно на песке у моря
отдыхал дюгонь, а на нем что-то колыхалось в темной воде. Потом я увидела, что это огромный мертвый самецжираф, очевидно убитый выстрелом из ружья два-три дня тому назад. Стрелять жирафов строго запрещается, и нам с Деннисом пришлось потом защищаться от обвинения, будто мы убили этого жирафа, но нам удалось доказать, что он погиб задолго до нашего приезда; никто так и не узнал, кто его убил и зачем. На огромной туше жирафа кормилась львица, она подняла голову – поглядеть на проезжающую машину. Деннис шепотом спросил меня: "Подстрелить ее?" – видно, он рыцарски считал горы Нгонго моими личными охотничьими угодьями. Мы проезжали по землям тех самых масаи, которые приходили ко мне жаловаться, что их скот истребляют львы, и если именно эта львица убивала по очереди их коров и телят, пора было ее прикончить. Я кивнула, Деннис выскочил из машины, отошел на несколько шагов, но львица тут же нырнула за тушу жирафа: Деннис побежал в обход, чтобы видеть львицу, и выстрелил. Я не видела, как она упала; когда я подошла, она лежала мертвая в большой черной луже крови.
Времени снимать с нее шкуру у нас не было, надо было ехать дальше, догонять сафари в Нароке. Мы огляделись, примечая это место; от мертвого жирафа шел такой сильный запах, что проехать мимо, не заметив, было довольно трудно.
Но, проехав еще две мили, мы увидели, что дорога кончилась. Лопаты и прочее рабочее снаряжение лежали у обочины, а дальше шла бескрайняя каменистая равнина, едва серея в рассветной мгле, не тронутая рукой человека. Мы посмотрели на брошенное снаряжение, на лежащий перед нами путь, и решили, что придется оставить приятеля Денниса и его винтовку на произвол судьбы. Правда, потом, когда тот вернулся, он сказал, что винтовка ему так и не понадобилась. Мы повернули обратно и оказа
лись лицом к востоку; утренняя заря заливала румянцем небо над долинами и холмами. Мы поехали обратно, навстречу солнцу, все время разговаривая про львицу.
Жираф показался впереди, и мы уже ясно различали на его шкуре, на боку, куда падал отсвет, более темные квадратные пятна. А когда подъехали поближе, вдруг увидали, что на туше стоит дев. Мы подъезжали немного снизу, и лев стоял наверху темным силуэтом на пылающем небе. Lion passant Оr.* Прядь его гривы слегка шевелилась от ветра. Я встала с места – так меня потрясло это зрелище, – и Деннис произнес: "Теперь твоя очередь стрелять!" Мне не очень-то хотелось стрелять из его винтовки – она была слишком длинная, слишком тяжелая для меня и больно отдавала в плечо; но ведь здесь выстрел был признанием в любви, значит, и стрелять надо было из винтовки самого большого калибра, не так ли? Когда я выстрелила, мне показалось, что лев высоко подпрыгнул вверх и упал вниз, подогнув лапы. Я стояла в траве, тяжело дыша, опьяненная ощущением всемогущества, которое появляется после меткого выстрела, потому что ты разишь с большого расстояния. Я обошла тушу жирафа. Вот он – пятый акт классической трагедии. Всех постигла смерть. Жираф казался чудовищно огромным, зловещим, все четыре длинные ноги и длинная шея торчат в стороны, а брюхо распотрошили львы. Львица, опрокинувшись на спину, застыла с высокомерной гримасой, обнажившей страшные клыки – она в этой трагедии играла роль femme fatale**. Лев лежал невдалеке от нее; как же случилось, что ее гибель ничему его не научила? Голова льва покоилась на передних лапах, роскошная грива окутывала его, как королевская мантия, вокруг него тоже растеклась большая лужа, и уже достаточно рассвело, чтобы утренний свет обнаружил в ней алый отблеск. Деннис и Канутья засучили рукава и, пока солнце вставало, сняли шкуры со львов. Потом они
*Лев на золотом поле (геральдический термин) (франц.). **Роковая женщина (франц.).
отдыхали, и мы выпили бутылку кларета, с изюмом и миндалем – я захватила все это, чтобы в дороге отпраздновать первый день Нового года. Мы сидели на травке, пили вино и завтракали. Мертвые львы, лежавшие совсем рядом, были великолепны в своей наготе – ни кротки лишнего жира, и каждый мускул очерчен смелой, упругой линией – да, они были, до последней жилочки, такими, как должно, и не нуждались ни в каком прикрытии.
Вдруг, когда мы спокойно сидели, отдыхая, по траве и по моим ногам пронеслась тень, и, взглянув вверх, я увидела высоко-высоко в голубом небе кружащихся грифов. Сердце у меня стало таким легким, словно я запустила его в небо на бечевке, как запускают воздушного змея. И я сочинила стихотворение:
Тень орла скользит по равнинам, К далеким, безымянным Небесно-голубым горам.
Но тени крутобоких юных зебр Прячутся весь день под их копытцами, Они лежат, притаившись, Дожидаясь вечернего часа, Когда они вытянутся – Синие тени на красно-кирпичной В лучах заката равнине – И побредут к водопою.
Мы с Деннисом пережили еще одно драматическое приключение, связанное со львами. Это было раньше, в самом начале нашей дружбы.
Как-то утром, в сезон весенних дождей, мистер Никольс, уроженец Южной Африки, – он был у меня управляющим, – прибежал ко мне в страшном волнении и сказал, что ночью к нам на ферму приходили два льва и задрали двух волов. Сломав загородку, они вытащили
убитых ими волов на кофейную плантацию, одного съели сразу, а другого бросили под кофейными деревьями. Не могу ли я написать записку, по которой он получит стрихнин в Найроби? И тут же положит яд в тушу вола: он уверен, что лев этой ночью вернется к своей добыче.
Я обдумала это предложение; не в моих правилах было травить львов стрихнином, и я сказала управляющему, что вряд ли смогу на это пойти. Его воинственный пыл тут же сменился отчаянием. Ведь львы, сказал он, обязательно вернутся, если их оставить в покое. Волы, которых они убили, -это самые лучшие наши рабочие волы, и мы не можем допустить, чтобы остальные тоже погибли. А конюшня, где стоят мои лошади, совсем близко от загона, напомнил он мне, подумала ли я об этом? Я ему объяснила, что вовсе не собираюсь кормить львов на ферме, только считаю, что их надо застрелить, а не травить ядом.
– А кто пойдет их стрелять? – спросил Никольс. – Я не трус, но я человек женатый, жизнью рисковать понапрасну не намерен.
Он действительно не был трусом, этот славный маленький человечек.
– И смысла я в этом не вижу, – сказал он.
– Да нет, – возразила я. У меня и в мыслях не было заставлять его стрелять львов. – Накануне как раз приехал мистер Финч-Хэттон, он остановился у меня, и мы с ним пойдем на охоту.
– Вот и хорошо, – успокоился Никольс. Я зашла к Деннису.
– Пойдем-ка, – сказала я, – и рискнем своими жизнями понапрасну. Ведь если наша жизнь хоть чего-нибудь стоит, то только потому, что мы ее ни во что не ставим. Frei lebt wer sterben kann.
Мы пошли на плантацию и там нашли мертвого вола, как и говорил Никольс; львы почти не тронули его. Но их
Живет свободно тот, кто готов умереть (нем.).
следы глубоко отпечатались на мягкой земле – тут побывали два крупных самца. Было легко проследить их путь через плантацию до леса, окружавшего дом Белнапа, но пока мы туда добрались, пошел проливной дождь, ничего уже нельзя было разобрать, и мы потеряли след в траве и кустах на опушке леса.
– Как ты думаешь, Деннис, – спросила я, – вернутся ли они ночью?
У Денниса был большой опыт охоты на львов. Он сказал, что они вернутся к ночи доесть добычу, а мы дадим им время взяться за еду и выйдем на охоту часов в девять. Придется захватить электрический фонарь, который он всегда брал с собой в сафари, чтобы видно было, куда стрелять; Деннис предложил мне самой выбрать, какую роль я хочу взять на себя, и я сказала, что предпочитаю светить ему, а стреляет пусть он сам.
Чтобы легче было найти в темноте дорогу обратно, мы нарезали полоски бумаги и нацепили их на кофейные деревья, как Гензель и Гретель в сказке, только они бросали белые камушки, чтобы отметить дорогу. По этим приметам мы придем прямо к приманке, а в конце дороги, ярдах в двадцати от туши вола, мы прикрепили к дереву большой лист бумаги: тут мы должны остановиться, включить фонарь, нашарить лучом львов и стрелять. Но под вечер, проверяя, горит ли наш фонарь, мы убедились, что батарейки сильно сели и фонарь светит слабовато. Времени съездить за батарейками в Найроби у нас уже не оставалось, придется обходиться тем, что есть.
Назавтра был день рождения Денниса, и за обедом он был настроен довольно меланхолически – видно, думая о том, что до сих пор так мало получил от жизни. Но я старалась утешить его: до завтрашнего дня еще многое может случиться. Я велела Джуме приготовить бутылку вина и ждать нашего возвращения. Я все время думала о львах – где они сейчас, вот в эту минуту? Может быть,
переходят реку, неторопливо, бесшумно, один за другим, и прохладные струи ласково толкают их в грудь, расступаясь, обтекая бока. В девять часов мы вышли из дому. Шел мелкий дождик, но светила луна; временами ее бледный лик смутно проглядывал сквозь полупрозрачные облака, которые расходились, слой за слоем, так что внизу, на белой пене цветущих кофейных деревьев, возникало ее расплывчатое отражение. Мы прошли мимо школы: она стояла в стороне, и все окна были освещены.
В эту минуту чувство гордости, чувство любви к моим людям нахлынуло на меня. Я вспомнила слова царя Соломона: "Ленивый изрек: Лев стоит на дороге, лев бродит по улицам". А тут прямо за порогом бродят два льва, но мои ребятишки не ленятся и никакие львы не заставят их пропускать уроки.
Мы отыскали ряды кофейных деревьев, которые пометили днем, остановились на минутку и двинулись между рядами, друг за другом. Мы были обуты в мокасины и ступали бесшумно. Но я начала дрожать, я просто тряслась от волнения и не смела подходить к Деннису ближе, боясь, что вдруг он почувствует, как я дрожу, и велит мне уходить) но и далеко отставать я не хотела – в любой момент ему мог понадобиться свет.