Текст книги "Ницше или Как становятся Богом (Две вариации на одну судьбу)"
Автор книги: Карен Свасьян
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
3. Испытание пустотой
Что – если отвлечься от личных судеб автора и поэтической формы выражения – означает провозвестие "смерти Бога"? Уж наверняка не довод в пользу атеизма, которого устроило бы скорее "отсутствие", чем "смерть". Невообразимый шум, возникший вокруг этого утверждения уже в первых десятилетиях нашего века, засвидетельствовал во всяком случае не только его сенсационность, но и своего рода исключительность и уникальность; гамма толкований простиралась от банальнейших констатаций «богохульства» до мистически вспученных глубокомысленностей в духе хайдеггеровской интерпретации[16]16
См. его статью «Nietzschcs Wort 'Gott ist tot'» в книге «Holzwege» (Fr. a. M., 1950) и двухтомное сочинение «Nietzsche» (Pfullingen, 1961).
[Закрыть]. Еше раз: приписывать возможность этой мысли только субъективным причудам «кощунника» Ницше, усматривать в ней не больше, чем метафорическую идиосинкразию философствующего поэта, было бы наиболее удобным и вместе наиболее нелепым родом толкования; мы должны будем допустить (допустив, что мы этого еще не пережили), что "субъективность" казуса Ницше никак не укладывается в наши расхожие и минимальные – в смысле выдержанности по части кандидатских "минимумов" – представления о «субъективном», благополучно противопоставленном какой-то незыблемой "объективности", доступ к которой – поздравим себя с этим! – открыт скорее "приборам", чем, с позволения сказать, «душе». Придется допустить, что в этом случае прибором оказывалась сама душа, причем прибором совершенно уникальным, и что только углубленной субъективностью и гарантировалось здесь качество объективности. Сказано более чем строго: "Крайне существенная разница, относится ли мыслитель к своим проблемам лично, видя в них свою судьбу, свою нужду и даже свое величайшее счастье, или «безлично»: именно, умея лишь ощупывать их и схватывать щупальцами холодной, любопытной мысли. В последнем случае ничего не выходит, это уж можно обещать наверняка: ибо великие проблемы, если даже допустить, что они дают себя схватывать, не дают себяудерживатьлягушкам и мямлям, таков уж их вкус от вечности, – вкус, который, впрочем, они разделяют со всеми добросовестными самками (KSA 3, 577–578). Имеющий уши, да слышит! Но даже и в этой максимальной норме случай самого Ницше отягчён своеобразной особенностью. Я позволю себе прибегнуть к неожиданной для философского слуха аналогии, в целях не только сокращения возможных описательных длиннот, но и более точной характеристики ситуации. Когда мы слышим от кого-то, что у него "свербит в пояснице» и что значит "это к дождю" мы вправе ждать подтверждения или опровержения этого кустарного прогноза от самого дождя, а не заведомо шельмовать его как "мистику", интеллигентно веруя в "бюро прогнозов". Так вот, эта атавистичная способность, присущая некоторым животным (надо будет обратить внимание на афоризм 316 «Веселой науки») и людям, присуща и некоторым философам, с тою, разумеется, разницей, что прогностирует уже не поясница, ачто-то другое, и прогностируется не физическая погода, аисторическая(хотя случай Ницше включал и то, и другое)[17]17
Ср.: "Буря: я ощущаю её за 4 часа, при чистейшем месте. Стоит лишь ей начаться, как моё состояние улучшается» (KSA 9, 382–383).
[Закрыть]. Это следует иметь в виду: гностик явлен здесь в двояком ракурсе прогностика и диагностика; философия Ницше в этом смысле есть не очередная умозрительная конструкция, а буквально рассказ о ближайшем будущем[18]18
Так прямо и сказано: «То, что я рассказываю, есть история ближайших двух столетий» (KSA 13, 57).
[Закрыть], рассказ, исступленная стилистика которого если чем и провоцируется, то не авторскими причудами, а – в кредит – исступленностью самого будущего. Тезис о "смерти Бога" и предстает той именно точкой, из которой мучительно радирует исконное de te fabula narratur (о тебе рассказ).
Что же означает эта столь эффективно возвещенная "безумным человеком" смерть? Нам нужно еще раз вернуться к «Рождению трагедии», чтобы проследить генезис этой мысли в самом Ницше. Вспомним: открытой оказалась жизнь в своих утраченных истоках, в бьющих через край экстазах дионисического бывания, так что дальнейший путь мог уже быть только путем освобождения, взысканием свободы, прорывом в некое "по ту сторону», в итоге тем, для чего он подобрал универсальную формулу: "переоценка всех ценностей". Повторим: всехценностей. Конкретно: моральных, религиозных, художественных, научных, социальных, познавательных, поведенческих, просто бытовых – или, чтобы выразить сей длинный перечень одним ударом: Бога, как средоточия и смысла всех ценностей. Пасторский сын, сам названный в детстве "маленьким пастором", умевший, по свидетельству очевидцев, с таким воодушевлением читать отрывки из Священного Писания, что не обходилось без слез, он, несомненно, знал, о чем идет речь. «Ребенком я узрел Бога во всем блеске», так это будет означено в позднем отрывке из наследия (KSA 8,505). Случилась странная вещь: Бог, Творец жизни, выступил могущественнейшим противником жизни, более того, тираном, дарующим духовность не иначе, как ценою жизни, чтобы жизнь представала отныне не громовым воплем восторга перед жизнью (карамазовское: «Клейкие весенние листочки, голубое небо люблю я, вот что! Тут не ум, не логика, тут нутром, тут чревом любишь»), а жалким призрачным суррогатом, поддерживаемым бесчисленными инъекциями и капельницами названных "ценностей". Нужно было выбирать, и выбор пал на жизнь (будем помнить: выбор человека, стоявшего с молодости одной ногой в могиле). Теперь предстоялооживитьее, и это значило: поразить "тирана". Путь к жизни вел через "стояние в свободе" (выражение апостола Павла), и именно об этой свободе шла речь.
Оговоримся: речь шла освободе-от. От всех ценностей. От Бога. Есть какое-то коварное самоупоение в негативной стилистике самонаименований, мобилизуемой всякий раз, когда приходилось представляться: «безбожник», «имморалист», «антихрист», «истребитель».Нужно ли напоминать о том, чего ему это стоило в "субъективном плане". «Легко говорить об имморализме, – вырвалось однажды у этого вольнодумца, – но каково его вынести! Мне, например, невтерпёж уже одна мысль о нарушенном слове – не то чтоб об убийстве: я был бы обречён на длительное угасание и гибель»[19]19
E.Forster-Nietzsche, op.cit. S.467
[Закрыть]. В приведенных словах запечатлен, пожалуй, наиболее, жуткий пласт эксперимента: непрекращающийся диссонанс между данностью и заданностью, тем, чем он был от природы, и тем, чем он назначил себе быть самовольно, – истреблять приходилось самое близкое, самое родное и любимое. Вот Сократ – "чудовище" и "злобный рахитик", подвергаемый беспощадному избиению, начиная с «Рождения трагедии», – должно ли нас удивлять, что в одной заметке из наследия тот же Сократ фигурирует как… родственная душа! Или злейшие нападки на христианскую религию (автор «Антихриста» мог бы сказать о себе еще раз словами Достоевского: «Этим олухам и не снилось такой силы отрицание Бога, какое положено в Инквизиторе… И в Европе такой силы атеистических выражений нет и не было») – удивит ли нас на их фоне следующий пассаж из частного письма: «Мне показалось, любезный друг, что постоянная внутренняя стычка с христианством в моей книге должна быть Вам чуждой и даже мучительной; и все-таки оно остается лучшим образцом идеальной жизни, которую я действительно знал; с детских лет следовал я ему повсюду, и, сдается мне, я никогда не погрешил против него в сердце моем. К тому же я ведь отпрыск целых поколений христианских священников – простите же мне эту тупость» (П.Гасту от 27.7. 1881. Вr., 6, 108–109). Или, наконец, отношение к Рихарду Вагнеру, сначала божеству, а потом "гремучей змее" и "Калиостро современности", – но вот же взрыв любви в самом разгаре брани: «Я называю Вагнера великим благодетелем моей жизни. Нас сближает то, что мы глубоко страдали, страдали также один за другого, страдали больше, чем люди этого столетия могли бы страдать, и наши имена всегда будут соединяться вместе; и как Вагнер, несомненно, является только недоразумением среди немцев, так и я, несомненно, останусь им навсегда» (KSA 6,290). Для этого – своего – недоразумения он снова подыскал необыкновенно точную формулу: «Вас назовут истребителями морали, но вы лишь открыватели самих себя» (KSA 10,212). Открывать самого себя только и могло означать здесь: освобождаться от не самого себя, и путь этого освобождения – от «Несвоевременных размышлений» через оба тома «Человеческого, слишком человеческого» до «Утренней зари» и «Веселой науки» – был устлан бесчисленными жертвами: привычками, привязанностями, идеалами, ценностями, которые этот новый Геракл сдирал с себя, точно шкуру убитого Несса, вместе с собственной кожей.
"Яодержим независимостью, я жертвую всем – должно быть, оттого, что у меня зависимейшая душа и от едва ощутимых пут я мучаюсь больше, чем другие от цепей" (KSA 9,335). Понятно, что при такой одержимости попросту исключалась возможность уместиться в любого рода духовную табель о рангах; налицо оказывался самый что ни на есть оголтелый цинизм и скептицизм, возмутивший и оттолкнувший окружение. Тактика освобождения требовала абсолютнойнепоседливостимысли ("Тольковыхоженныемысли имеют ценность" KSA 6,64) и отсутствия какой-либо культурно-таксономической прописки. Образ мыслей полностью соответствовал в этом плане образу жизни: отказ от последовательно центростремительного письма в пользу центробежной техники афористического жаргона, позволяющего в мгновение ока оказываться там-где-нужно, нисколько не заботясь о логике перехода, сопровождался отказом от постоянного адреса и предпочтением скитальческой жизни. Европейскому читателю предстояло привыкнуть к сознательно поволенномудискомфорту познания, к головокружительным марш-броскам мысли, не приведенной ни к какой присяге и практикующей настоящийдуховный терроризмпод черным флагом пиратского самоопределения. Этот «сорвиголова духа» (KSA 3,352), тянувший было поначалу на снисходительную аналогию с Дон Кихотом, вполне тянул теперь на Робин Гуда – разумеется, без всякой социальной подоплеки, т. е. устраивающего на сей раз засады как «богатым» так и "бедным", причем первым в союзе с последними, а последним нередко в союзе с первыми, – безошибочная тактика, после которой едва ли уже кому-нибудь пришло бы в голову подогнать весельчака под какую-нибудь "положительную" рубрику, вроде: "господин доктор Фридрих Ницше был идеалистом и стал материалистом– тут ответ напрашивается из его уст (мы слышали уже): "Черта с два!" Оставались сплошные "отрицательные" рубрики, и с какого-то момента – характерно, что момент совпал по времени с провозвестием "смерти Бога" – "господину доктору'' сподобилось, положа руку на сердце, с чувством полной ответственности заявить о себе: "Теперь я, по всей вероятности, самый независимый человек в Европе" (Ф.Овербеку от 30.4.1884. Вr., 6, 497).
"Самый безобразный человек", мог бы он добавить – и добавил: в памятной нам главе из «Заратустры». И уж конечно: "самый опасный". Надо послушать, в каких выражениях описывается этот суперлатив самосознания: "Я знаю свой жребий. Некогда с моим именем будет связываться воспоминание о чем-то чудовищном, – о кризисе, какого никогда не было на земле, о самой глубокой коллизии совести, о решении, предпринятом против всего, во что до сих пор верили, чего требовали, что считали священным. Я не человек, я динамит… Моя истинаужасна: ибо до сих пор ложь называлась истиной… Мой жребий хочет, чтобы я былпервым приличнымчеловеком, чтобы я сознавал себя в противоречии с ложью тысячелетий… Я первыйоткрылистину через то, что я первый ощутил – вынюхал– ложь как ложь… Мой гений в моих ноздрях… Я противоречу, как никогда никто не противоречил, и несмотря на это я противоположность отрицающего духа. Я благостный вестник, какого никогда не было, я знаю задачи такой высоты, для которых до сих пор недоставало понятий; впервые с меня опять существуют надежды. При всем том я по необходимости и человек рока. Ибо, когда истина вступит в борьбу с ложью тысячелетий, у нас будут сотрясения, судороги землетрясения, перемещение гор и долин, какие никогда не снились. Понятие «политика» совершенно растворится в духовной войне, все формы власти старого общества взлетят в воздух – они покоятся все на лжи: будут войны, каких еще никогда не было на земле. Только с меня начинается на земле «большая политика» (KSA 6, 365–366). Поразительно в этом отрывке отсутствие всякого ощущения черты, разделяющей личное и историческое, как если бы старый наказ: « Я хочу пережить всю историю собственной персоной» (KSA 9,666) стал вдруг до такой степени реальностью, что история уже и вовсе сжалась до «собственной персоны» прогностирующего ее визионера. Можно отнестись к этому по-разному – в конце концов именно тут полностью прекращается гипноз "общеобязательного" и начинается "индивидуальное» как таковое, – можно снисходительно пожать плечами или… замереть от какого-то предчувствия, но в любом случае придется посчитаться с этим по крайней мере в измерениях ницшевской судьбы. Точка совершенной независимости, достигнутая им, оказывалась, во-первых, проколом личной судьбы в зону судеб Европы и мира, во-вторых, абсолютной пустотой, принимающей обличия самых рискованных искушений, и, в-третьих, внезапно прорвавшимся даром Кассандры, с которым уже никак не мог совладать его носитель. "Бог умер" – это означало: рухнули все без исключения ценности, на которых стояла до сих пор культура. Чтобы представить себе глубину этого освобождения, достаточно уже сравнить его с опытом прежних вольнодумцев. Давайте подумаем: можно было, будучи свободным или стремящимся к свободе, жертвовать всем, даже жизнью, принимать мученическую смерть, всходить па костер… ново имя чего? Все равно, веры или истины, т. е. все еще непобежденной ценности, какого-то фантасмагорического "вертится или не вертится", этого модернизированного научного Молоха, требующего по инерции жертв. Кому из прежних вольнодумцев хватило бы мужества не подписаться под гордыми словами Фихте из четвертой лекции «О назначении ученого»: «Я жрец истины; я у нее на содержании; я обязался служить ей во всем, рисковать для нее всем, претерпевать ради нее все». Иронический вопрос Ницше: "Положим, мы хотим истины, – отчего же лучшене лжи? Сомнения? Даже неведения?" (KAS 5,15)[20]20
Неудивительно, что именно Рудольф Штейнер, автор «Философии свободы», впервые и в полной мере оценил значимость этого последнего освобождения. См.: R.Steiner, Friedrich Nietzsche, ein Kampfer gegen seine Zeit, op.cit., 1977, S.20–24.
[Закрыть]. Еще один шаг, и в числе сокрушенных ценностей оказывается и сама истина. "Если я в чем-то являюсь разгадчиком загадок, то я хочу быть им в этом туре!.. Они еще далеко не «свободные» умы: ибо сами верят еще в истину.." (KSA 5,399). Как! вскрикнут здесь, быть может, наиболее отважные: ведь если нет ничего истинного, то что же из этого следует? Магически-страшное слово: "все позволено". "Сподобилось ли уже когда-нибудь какому-нибудь европейскому… вольнодумцу затеряться в этом пассаже и его лабиринтных последствиях! знаком ли емупо опыту минотаврэтой пещеры?.." (KSA 5, 399). Очень своеобразный минотавр, имя которому Nihil, Ничто. «Нигилизм стоит за дверями: откуда приходит к нам этот наиболее жуткий из всех гостей?» (KSA 12,125). Откуда же ему прийти, как не из свободы-от-всего-что-ни-есть! «Скелет, ты дрожишь? Ты дрожал бы сильнее, если бы знал, куда я тебя веду» (KSA 3,573). Куда же еще, как не прямо, торжественно, триумфально – в состояние (слово найдено и здесь), «которого не достигал еще ни один утопист» (KSA 9,573), – в XX век!
"Будут войны, каких еще никогда не было на земле". Из перспективы 1888 года, в катастрофических темпах личной судьбы, можно было ошибиться в датах. "Клянусь Вам, – гласит одно из последних писем к Г.Брандесу, – что через два года земля будет содрогаться в конвульсиях" (Вr., 8, 482). Нигилизм, кабинетный в условиях XIX века, готовился к гигантскому эксперименту, полигон которого растягивался на весь XX век. Вслушаемся в эти разящие наповал констатации; речь идет в них уже о нашей судьбе: "NB Начинается эпоха варварства; науки будут поставлены ей на службу!" (KSA 9,395). И дальше: "Наступает время борьбы за господство над земным шаром – она будет вестись во имяосновных философских учений(KSA 9,546). Еще и еще: «Возникает… тип европейской китайщины с кроткой буддистско-христианской верой, а на практике смышленно-эпикурейский, каков и есть китаец – редуцированные люди» (KSA 11,72). "Европейская демократия лишь в минимальной степени есть раскрепощение сил; прежде всего она есть раскрепощение леностей, усталостей, слабостей" (KSA 11,476). «Я пишу для человеческой породы, отсутствующей покуда: для „господ Земли“… Англичане, американцы, русские…» (KSA 11,50). «Американцы… будущая мировая держава» (KSA 11,215). Но: "Мы нуждаемся в безусловном сближении с Россией и в новой общей программе, которая не допустит в России господства английских трафаретов. Никакого американского будущего!' (KSA 11,239). Общая панорама XX века – «восхождение нигилизма», воцарение Ничто, как следствие "величайшего события нового времени – "смерти Бога" (KSA 3,573) и уже неизбежно следующей отсюда смерти человека, сотворившего себя по образу и подобию этого Бога. Как же тут было не мобилизовывать Антанту для спасения "мира, прогресса и культуры"* (См. Шестое дополнение)
Мы знаем: воцарившийся нигилизм жестоко отомстил бесстрашному диагностику, отомстил не столько помраченным сознанием, сколько помрачением этого сознания в нас самих. Нашим ответом Ницше стала клевета и ложь; нигилистическим взглядом окинули мы его и не увидели в нем ничего, кроме нигилизма. Но разве же не так во все времена наказывали только… провидцев!
Да, "бледный преступник" не выдержал "счастья ножа". Да, обезумев от окружившей его изнутри и извне пустоты, он ужаснулся собственному освобождению и потянулся к привычному, "человеческому, слишком человеческому", соглашаясь уже уговорить себя на какой угодно лад, даже "грабительский", – лишь бы спастись от пустоты: "Здесь снег, здесь онемела жизнь, последние вороны, слышимые здесь, называются: «К чему?», «Напрасно!», «Nada!» (KSA 5,406). Мы же поспешно закивали головами: "грабитель и есть", защищая все те же, давно уже музейные, списанные в реквизит парадных транспарантов, но все еще "актуальные", все еще "актуальные" мир, прогресс и культуру. Но, в конце концов, может быть, в нашей пользе взглянуть на дело по-иному. Затребовать дело из рук зафилософствовавшихся унтер-офицеров и унтер-офицерствующих философов с целью егопересмотра. Нам ли на исходе XX века пугливо зажмуриваться на то, от чего по праву зажмуривалось прошлое столетие? Слова, что и говорить, и впрямь не из приятных: "имморалист", «нигилист», "сверхчеловек", – но разве приятнее на фоне всех наделанных нами после них дел разыгрывать из себя каких-то "Коперфильдов" и "Неточек Незвановых", боясь потерять давно заложенную не впрок и позабытую невинность!
Да, вне всякого сомнения это – нигилизм. Но нигилизм особого рода, не стихийно присущий и не богемно смакуемый, а намеренный, вызванный, привитый, если угодно. Последнее сравнение, пожалуй, точнее и в духе самого Ницше: он даже придумал с этой целью специальный термин "нигилин". Действительно, речь шла о добровольной прививке себе этого небывалого вируса: во-первых, чтобы освободиться самому от псевдоценностей и, во-вторых, чтобы на себе испытать действие болезни, эпидемически надвигающейся на европейскую культуру. То, что прививка эта оказалась губительной для самого экспериментатора – «О братья мои, кто первенец, тот приносится всегда в жертву» (KSA 4,250), – лишь подтвердило смертельную опасность вируса; но не видеть здесь ничего, кроме болезни, было бы умышленной или действительной (все равно) слепотой. Этому нигилизму мы вправе были бы сказать словами Фауста: «В твоем ничто я все найти надеюсь». Во-первых, если Ницше и именует себя сам нигилистом, то только в пику тому, что было названо им "моральным тартюфством" с обязательной прививкой на сей раз вируса "моралина" (еще один специальный термин). Во-вторых, черным по белому и сотни раз нигилизм характеризуется им как болезнь. В-третьих, историю этой болезни он сводит к тысячелетиям: смысл всех его работ о морали в том и заключается, что тысячелетняя беременность морали была беременность именно нигилизмом и что наконец пришло время ужасного разрешения. В-четвертых, разрешившись сам от этого плода, он борется с ним еще до его разрешения в историческом измерении. Смысл борьбы, безотносительно к частностям тактики самого Ницше, один: воля к индивидуальному творчеству. Говоря иначе: вместо прежнего тысячелетнего рабского «ты должен» новое господское "я хочу", ибо "никому и ничего не должен", но вот в этом-то "хочу" и сфокусирована вся проблема. Вопрос вопросов: чего именно могу я хотеть в этой точке пустоты? Варианты: 1. "Ничего не хочу", следует читать: "Хочу ничего", что абсурдно, так как "ничто" уже налицо и "хотеть" его – все равно что хотеть тьмы в непроглядную ночь. 2. "Хочу, чего захочется" – ассортимент безразмерный: от (прошу прощения) ковыряния в носу до, скажем, поджога Рима или выдвижения в сенат кандидатуры коня – короче, философия Ницше в «босяцком» прочтении. Вариант тем не менее нелепый: тирания "морали" и "разума" заменена в нем тиранией "инстинктов", но лучше уж оставаться рабом разумного начала, не делая из этого никакого шуму, чем становиться рабом начала животного, крича на всех перекрестках о своей свободе. 3. "Хочу заново и сам сотворить все то, от чего сам и освободился". В дидактическом пересказе Ницше: "Наносим ли мы, имморалисты, вреддобродетели? – Так же мало, как анархисты царям. Только с тех пор, как их начали подстреливать, они вновь прочно сидят на своем троне. Мораль: Нужно подстреливать мораль" (KSA 13,454). К этому третьему – по существу, единственному варианту и сводится весь смысл его столь пугающего и столь изолганного учения о ''сверхчеловеке".
Нужно ли еще говорить о том, что могло бы означать в этом контексте провозвестие "смерти Бога". Разве не знаменательно, что тезис этот был встречен в штыки как, разумеется, богословами, так и атеистами! И не удивительно ли, что самые адекватные эпиграфы ко всему творению Ницше как бы напрашиваются сами собой как раз из христианского Священного Писания; вдвойне удивительно, что больше всего из Посланий Павла, в слепой и невменяемой ярости заруганных автором «Антихриста». Да, да от «все позволено» (см.: 1 Кор. 6, 12, также 10, 23) до уже и вовсе ницшеанского: «К свободе призваны вы, братия!» (Гал., 5, 13). Как же быть с тем, что "брат Фридрих" понял это свое христианское призвание буквально и осуществил его на деле, сокрушая – на деле– ложные христианские кумиры и взыскуя – в идеале– подлинного освобожденного христианства! Если допустить, в конце концов, что и человечеству присущи свои возрасты, то покорность Богу, как Опекуну, уместна и справедлива разве что в младенчестве и отрочестве. Но наступает пора, когда свобода от ''опекунства" оказывается единственным условием для получения аттестата духовной зрелости. «Вы говорите, что верите в Заратустру? Но что толку в Заратустре? Вы – верующие в меня: но что толку во всех верующих! Вы еще не искали себя, когда нашли меня, Так поступают все верующие; потому-то всякая вера так мало значит. Теперь я велю вам потерять меня и найти себя; и только когда вы все отречетесь от меня, я вернусь к вам» (KSA 4,101). Заметим: это и есть "предсмертное" слово Бога, умирающего в стадной общеобязательности, чтобы возродиться в индивидуальном творчестве, – того самого Бога, которому всегда было милее упрямое топание ногойЛомоносова: "Я и у Господа Бога в дураках числиться не желаю", чем покорная вера не нашедших себя, да и не особенно уже усердствовавших в поиске, чад. Запомним это и поостережемся впредь доверяться только школьной логике в оценках того, что принято называть «безбожием», особенно когда в последнем оговаривают себя самые прекрасные и самые значительные экземпляры человеческого рода. «Ничто, – говорит Поль Валери, – не демонстрирует столь наверняка могущество творца, как неверность и непокорность его творения. Чем более живым он делает его, тем более делает он его свободным. Даже его бунт восторгает автора: то ведает Бог…»[21]21
P.Valery, Mon Faust, Gallimard, 1946, p.7
[Закрыть]