355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Камилло Бойто » Коснись ее руки, плесни у ног... » Текст книги (страница 1)
Коснись ее руки, плесни у ног...
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:16

Текст книги "Коснись ее руки, плесни у ног..."


Автор книги: Камилло Бойто



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Камилло Бойто
Коснись ее руки, плесни у ног…
Рассказ

I
Как автор выехал из Рима

Царь Соломон кричал мне:

– Доколе ты, ленивец, будешь спать? Когда ты встанешь от сна твоего?[1]1
  Притчи Соломона. 6:9. (Здесь и далее – прим. перев.)


[Закрыть]

А хозяин постоялого двора добавлял, стуча в дверь:

– Синьорино, уже половина седьмого, – он снова стучал и снова повторял, – уже половина седьмого, синьорино.

– Хорошо, встаю, – ответил я хозяину и царю Соломону и меньше чем через четверть часа уже входил на кухню, где содержатель остерии ждал только меня.

Я оплатил счет и вышел из гостиницы «Семь угодий», чтобы продолжить мое пешее путешествие.

Утром предыдущего дня в ясном небе не было ни облачка, лучи восходящего солнца золотили деревья горы Пинчо, когда выходил я одинешенек из Рима через Порта-дель-Пополо. Покидая Вечный город, я чувствовал на душе совершенную легкость, а на плечах – изрядную тяжесть. Я вбил себе в голову дойти до Милана пешком, мой баул должен был оказаться вначале в Анконе, потом появиться в Равенне и, наконец, быть отправленным в Милан, а на время пешего прохождения пути между этими тремя пунктами мне должно было хватить того немногого, что находилось в меховом спальном мешке за моей спиной. Не думаю, что читателю важно знать, да я и сам точно не помню, сколько рубашек, носков, сколько подштанников и носовых платков имел я при себе, но мне важно сообщить читателю, что в моем кармане вместе с миниатюрной книжкой поэзии Горация был томик стихов мессера Франческо Петрарки в одну шестьдесят четвертую часть листа, – позже мне случится говорить о нем. Однако, заметив, как я обращаю его внимание на этот томик, пусть осмотрительный читатель не думает, что это вокруг стихов каноника из Воклюза нить моего рассказа должна мотаться в клубок, и пусть знает он, что рассказ мой совершенно бессвязен и не имеет ни начала, ни конца, что я не использую в нем ни одного из приемов настоящих рассказчиков, за что прошу моего наставника, человека отчасти литературного, отчасти политического, милостиво даровать мне свое прощение.

В правой руке я сжимал длинный изогнутый и суковатый посох с железным острым наконечником; в левой держал большой альбом, где уже имелось несколько зарисовок редких римских древностей; то на одном, то на другом плече нес свернутый большой плед в черно-белых квадратах, предназначенный защитить меня от холода, если он начнет пощипывать тело. О дожде я не подумал. Представьте себе, за три предыдущих месяца дождей не было вообще!

Между Стортой и Баккано я устроился поспать на едва пробившейся травке, прямо на веселом ковре из весенних цветов. Но знают девственные Грации, как печалит мне сердце долг сообщить вам, что не легкий ветерок, а неистовый Эол налетал на меня сильными порывами. Ветер, он не имеет создателя, его действия беспорядочны и распоясанны, он не читает руководств по правилам хорошего тона, не знает меры, не придерживается порядка и деликатности.

Я взывал к осыпанному цветами, легкокрылому, как мотылек, боголикому Зефиру, сыну Астрея и Авроры; к Зефиру, носителю жизни, как гласит его имя (немного эрудиции никогда не помешает), происходящее от «zaein» – «жить», и от «phraein» – «нести». К Зефиру, склоняющему стебель девственной розы, аромат которой вдыхают Дафнис и Хлоя; к Зефиру, закручивающему в тысячи милых кудряшек золотые пряди Лауры; к Зефиру, от дыхания которого пришла весна, румяна и бела, и… любовь согрела – и в каждой божьей твари ожила[2]2
  Петрарка. Сонет CCCX. Перевод Е. Солоновича.


[Закрыть]
.

Но ветер уносил на десятки шагов мою шляпу, трепал листы альбома, который я раскрыл с намерением сделать набросок в память об этом крае. Тучи пыли почти закрывали пейзаж, изрытый волнообразными неровностями местности, пустынной и суровой. В далекой дали еще виднелся купол Святого Петра, казавшийся вершиной огромного кургана. Радостно певшие на заре соловьи теперь молчали. Я не был печален, но и спокоен не был тоже. Лежал в том состоянии бездеятельности духа, которое предшествует меланхолии.

По дороге проходили два крестьянина. Один говорил другому:

– Завтра сыпанет дождь. Видишь те темные набухшие тучи вдалеке?

Я повернул голову в ту сторону, откуда дул ветер, и действительно увидел несколько маленьких вытянувшихся бурдюками тучек, похожих на пять-шесть черных мазков кисти.

– Проклятый ветер! Пусть Господь развеет предсказание этого мужлана!

Выжженные поля, сухие кусты, сморщенные листочки молили об обильных потоках влаги с небес, я же призывал солнце и луну. О милая Аврора, я принес бы тогда на твой изящный алтарь жертву в виде первых плодов с моего поля, в виде самой белоснежной овцы из моей овчарни и вдобавок сотни пастушков и пастушек Аркадии!

Неверным шагом и с неспокойной душой возобновил я свой путь. В Баккано я, наверное, поел, но где и что, не могу сказать. Память человеческая слаба, и вы должны меня простить. С другой стороны, героям – а я единственный герой моего рассказа – нет нужды насыщать свой желудок.

В девять вечера я оказался перед постоялым двором «Семь угодий».

Хозяин, человек с густыми бровями, непрерывной полосой шедшими от одного виска к другому, проводил меня в мою прекрасную, по его словам, комнату и зловещим тоном изрек:

– Доброй ночи.

В комнате была одна из тех огромных кроватей, что составляют предмет радости итальянских новеллистов XIV века. На дальней от двери стороне кровати я положил мешок и суковатый посох, поставил на ночной столик сальную свечу и коробку спичек и забаррикадировал дверь четырьмя стульями, но не для того, чтобы закрыть вход, а чтобы грохот разбудил меня, если кто-то захочет проникнуть в мою комнату. Приняв эти меры предосторожности, я улегся и проспал без перерыва до того часа, когда хозяин, как уже сказано в начале этой истории, пришел разбудить меня.

Итак, я заплатил по счету, но, прежде чем возобновить свой путь, ненадолго задержался под галереей посмотреть на затянутое тучами и грозившее ливнем небо. Тучи располагались по небу неравномерно; в одном месте они нагромождались черными сгустками, в другом – располагались редко, разогнанные ветром, оставившим землю, чтобы дуть в вышине, – они сверкали большими белыми пятнами, иногда сквозь разрыв давая проглянуть кусочку голубого неба. Поэтому интенсивность света и направление отражений менялись в зависимости от расположения темных и светлых масс; часто широкий мазок солнечного света радовал на мгновение склон холма, далекое строение, ряд деревьев на слабо очерченной равнине. Когда под лучами солнца мое тело и придорожные столбики отбрасывали тень на белую дорогу, душа радовалась, и я думал, что крестьянин, предсказавший за день до этого дождь, был той еще бестией. Но через минуту и на душе и на дороге стало невесело. Я посмотрел в сторону Непи и увидел на потемневшем горизонте широкую полосу из серебряных вертикальных нитей, они были похожи на следы от метлы по еще свежему грунту мрачного пейзажа этой местности. И действительно, не успел я дойти до середины пути между Монтерози и Непи, как сверху стали падать крупные капли, ударяя в дорожную мелкую пыль и поднимая ее на ладонь над землей.

Дорога быстро изменила цвет. Четверть часа спустя мои башмаки уже погружались в тягучую грязь; пропитав накинутый на плечи плед, вода омывала мои члены, намокшая одежда прилипала к телу. Увидев справа сельский дом, я постучал – никто не ответил.

Я обеспокоился. Среди возможных трудностей познавательного путешествия через папскую область до Равенны я совершенно выпустил из виду дождь, и поэтому неожиданно случившийся ливень угрожал нарушить все мои планы. Остановиться в Непи или в Чивита-Кастеллана до тех пор, пока дождь не утихнет? Или продолжить мой переход под разверзшимися небесными хлябями?

Со стен домов городка Непи стекали струи дождя, заставляя подскакивать жидкую грязь в образовавшихся у стен лужах. Я же шел по середине дороги, радуясь, что шагаю по упавшей с небес влаге, без сомнения имевшей то преимущество, что была она чистой. Городок казался покинутым: ни одного лица в окне, ни одного человека на улице, все двери на запоре. Висевшая над одной дверью на конце длинной жерди вывеска «Кофе и вино» оросила бальзамом мою переполненную желчью душу. Я вошел. Темнота. Присмотревшись и разглядев несколько столов и скамеек, я позвал… позвал громче… никто не отвечал; разозленный, я постучал посохом по столу, и только тогда из самого темного угла просторного помещения послышался короткий хрип. Я приблизился, увидел пару глаз и длинную белую бороду и услыхал голос такой глубокий, что он показался выходящим из глубин утробы, такой слабый, что, даже напрягши слух, разобрать его можно было с трудом. Я уловил несколько отрывистых слов, из которых понял, что старик парализован, не может сойти со своего стула, а сын вышел, оставив отца стеречь заведение. Я почувствовал, как мороз пробегает по моим членам, холодный пот струится по лбу, – наверное, это влага вызвала окоченение тела и духа. Я выскочил из заведения и по виа Фламиниа бегом добежал до Чивита-Кастеллана.

Почтовая гостиница тогда еще не пользовалась доброй славой. Эрнст Ферстер в своем «Наставлении путешествующему по Италии» – иностранцы учат нас путешествовать по нашей родной стране – писал: «Почтовая гостиница имеет дурную славу, она содержится неучтивым человеком, который одновременно является и почтмейстером. В спорных случаях обращаться к Местному предводителю, графу Росси».

Пока я бежал от Непи до Чивита-Кастеллана, снова поднялся ветер. В рубашке с подвернутыми рукавами я ждал, пока мои испускавшие пар одежды просохнут у каминного огня; по трем окнам зала с силой били крупные капли дождя, они спускались по стеклу, беспорядочно сталкиваясь и перемешиваясь, текли сначала медленно, потом очень быстро, собирались на нижних частях оконного переплета, откуда проникали в залу, сбегали вниз тремя ручьями и в самой низкой части пола образовывали озерцо, которое, постепенно расширяясь, быстро затапливало все вокруг и грозило наводнением.

– Клянусь, – воскликнул я, глядя на извивистые потоки, – клянусь, я выйду отсюда только для того, чтобы сесть в карету.

– К вашим услугам, – прогорланил выросший передо мной слуга с грязной салфеткой, перекинутой через руку.

– Ты умеешь читать?

– Так точно.

– А писать?

– Так точно.

– Можешь выйти на улицу на десять минут?

– Так точно.

– Тогда возьми этот лист бумаги и карандаш, побеги и стань против портика собора, точнейшим образом перепиши все буквы, которые увидишь на архитраве над средним портиком. Знаешь, что такое архитрав?

– Так точно.

Слуга сунул в карман мелкую монету, которую я дал ему вместе с бумагой и карандашом, и пулей вылетел наружу.

Не прошло и четверти часа, а он уже принес мне исписанный каракулями лист бумаги, с которого текла вода. Я просушил его, сложил, определил в карман и приказал позвать хозяина-почтмейстера, от которого узнал, что карета отъехала от Чивита-Кастеллана сегодня утром. Она направлялась в Анкону, и в кабриолете было свободное место. Это хорошо, но уехавшая четыре часа назад карета ускользнула у меня из-под носа.

– Возьмите, – сказал мне хозяин, – мою коляску, легкую как перышко, моего вороного, быстрого как молния, и вы догоните карету в Боргетто, где возничие привыкли отдыхать, а если не догоните, то не заплатите мне ни байокко.

– Сколько вы хотите? – ответил я, не колеблясь.

– Четыре скудо, синьор.

– Немецкий профессор прав, – заметил я, – но мне нельзя терять времени. Прикажите запрягать вороного.

Вороной был действительно лошадкой с огоньком: на подъемы он взбегал рысью, а на спусках летел легко и проворно. Коляска неслась за ним, подпрыгивая и угрожая перевернуться на каждом повороте, на каждой неровности заставляя содрогаться мой кишечник. Лихач возница под громкие крики щелкал хлыстом, но, отъехав от Чивита-Кастеллана на несколько миль, он стал туго натягивать вожжи, чем вороной, фыркавший под дождем и испускавший облака пара, а вместе с ним и я, были не вполне довольны. Я понял, что несколько байокко сделают моего возничего более расторопным, – несколько монет скользнули в его ладонь, в сопровождении отнюдь не медовых речей. Так, возобновляя свои фокусы каждые полмили, он довез меня до места, откуда был виден Боргетто, скряга-городок без остерии. Тогда возница обратил ко мне свою круглую рожу, на которой зарождалась услужливая улыбка, слегка отдававшая насмешкой, и сказал:

– Синьор, из-за этого проклятого потопа возница кареты вряд ли решится ехать прямо до Отриколи. Дорога идет все время на подъем, но за семь скудо вороной домчит вас за три четверти часа.

– Четыре скудо, разбойник.

– Шесть, синьор.

– Пять, достойный слуга своего хозяина.

– Пусть будет пять.

– Но если я не застану карету в Отриколи, клянусь на «Наставлении» немецкого профессора, что я сделаю три вещи: первое, не дам тебе ни байокко, второе, напишу жалобу графу Росси и третье, обломаю о твои плечи этот посох, – и показал ему названное.

В ответ возница подхлестнул лошадь.

О, мне бы умение владеть пером моего педагога! О, кто научит меня знанию звонкой риторики, примата итальянской культуры! О, кто мне поможет сочинить величественный труд о Тибре, протекающем возле Мальяно; о горе Суратте, на вершине которой возвышается замок Аполлона; о святой роще, посвященной богине Феронии; об этрусских редкостях и о римских развалинах, разбросанных по стране; о монастыре святого Сильвестра, основанном монахом из Пипино (старый монастырь, помещенный в классический труд, может стать источником десятка великолепных антитез); о древнем городе Умбрии Отрикулуме[3]3
  Древнее название города Отриколи.


[Закрыть]
, в котором римляне организовали городское самоуправление; о статуях, украшающих собой славные выставки музеев Ватикана и Кампидольо, вышедших из лона этой земли, которую вороной топтал теперь своими коваными копытами! Прекрасная была бы возможность для моего прилежного педагога вспомнить свои размышления о людях времен Плутарха, тревоживших его сон до тех пор, пока ему не удалось сравняться с ними.

Если бы, сидя на узком сидении открытой коляски, несшейся галопом к северу против ветра, дувшего как раз с севера, под дождем, заливавшим холодными струями мои глаза, мне пришлось вспомнить кого-нибудь из античных авторов, я вспомнил бы не Плутарха, а Ювенала. Отрикулум, во что ты превратился! Твои развалины вызывают жалость; твоя грязь брызжет черной жижей, она расступается, чтобы поглотить людей и лошадей по самое колено.

Две кареты стояли в ожидании у низких дверей остерии: одна, большая и внушительная, запряженная четверкой лошадей; у второго, жалкого вида экипажа, дышло лежало на кучерском сиденье. Сам кучер, смуглый римлянин со свирепым взглядом и кустистой черной бородой содрал с меня меньше, чем мог бы; мы в несколько минут заключили договор, по которому он должен был довезти меня, живого и здорового, до Анконы, заботясь ежедневно о моем обеде, ужине и ночлеге; я же должен был заплатить ему уже не помню сейчас сколько скудо.

– Когда отъезжаем? – спросил я.

– Через полчаса помчим галопом.

Поскольку есть я не хотел, и кабриолет мне показался достаточно исправным, я сразу занял в нем место на левой стороне. Я еще не совсем устроился на моем не совсем мягком сиденье, когда кучер стоявшего в нескольких шагах впереди экипажа щелкнул длинным бичом, и я увидел, как смуглая фигурка одним скоком проворно перелетела с порога остерии в эту внушительного вида карету.

Фигурка так быстро вошла, что я не смог различить черты ее лица, но нога оставалась на ступеньке, пока ее владелица, похоже, приводила что-то в порядок внутри экипажа. Это была изящная ножка в черном высоком сапожке с двумя красными кисточками. Слегка приподнятое платье оставляло взгляду полоску белого чулка, просиявшего как луч солнца, так светилась его белизна на грязном фоне неба, земли и всего остального. Это было озарение. Карета тронулась, трое или четверо полуголых ребятишек, уцепившись за дверцу, принялись хором клянчить милостыню, несколько безобразных старух настойчиво тянули ладони. Лилейно-розовая рука выглянула из окошка, с нее упало несколько серебряных монет; чудесного рисунка пальцы источали чистое миро, как руки возлюбленной из «Песни песней». Кучер стегнул лошадей, карета понеслась и, спускаясь по склону, скоро пропала из виду.

Тогда, сам не знаю как, в моих руках оказался томик «Стихов» мессера Франческо, я открыл его на сонете CCVIII и, достав из жилетного кармашка огрызок красного карандаша и посмотрев на часы, записал день, час и минуту. Сделав это, я двумя жирными линиями подчеркнул этот стих:

 
Коснись ее руки, плесни у ног,
Твое лобзанье скажет ей о многом…[4]4
  Перевод А. Ревича.


[Закрыть]

 
II
Запись слуги и соус Горация

Моя фантазия отправилась в полет. Представить по одной только руке и ноге всю фигуру, лицо, голос, нрав и наклонности промелькнувшей передо мной женщины – вот задача, над которой усиленно бился мой мозг. Позже я понял, что легче восстановить руки Венере Милосской или создать человека с торсом Аполлона Бельведерского, но в тот момент все мне казалось таким естественным, что за несколько минут живой, говорящий образ молодой темноволосой женщины уже вырисовывался перед моими глазами. Отправляя в карман томик Петрарки, который все еще оставался в моей руке, я нащупал лист грубой бумаги. Я достал его, развернул, и мой взгляд упал на странные письмена, они оказались способны рассеять мои фантазии и заставить полностью погрузиться в непростое дело их дешифровки. Это была работа гостиничного слуги, читатель помнит об этом, помнит об этом и мой педагог, поскольку, зная, что рассказ нельзя перегружать ни ненужными эпизодами, ни лишними деталями, он чуть снисходительно и немного сочувственно улыбнулся, разбирая скорописные знаки, которыми слуга по моему приказу и за мой счет скопировал надпись на архитраве над средними воротами собора в Чивита-Кастеллана.

Дело в том, что на первый взгляд эта копия показалась мне злой шуткой, я подумал, что жулик не заработал полученной монеты. Но потом понемногу – буква за буквой, слог за слогом – мне удалось разобрать следующую надпись, которую огрызком красного карандаша я переписал большими римскими буквами:

 
LAVRENTIUS. CUM. JACOBO. FILIO. SUO
MAGISTRI. DOCTISSIMI. ROMANI. K (HOC)
OPUS. FECERUNT.[5]5
  Лоренцо и сын его Якопо, искуснейшие римские мастера, выполнили эту работу (лат.).


[Закрыть]

 

Вероятно, буква «c» в слове «doctissimi» стояла не на своем месте, нет, она должна была стоять перед словом. Было ли это нелепой опиской слуги или ошибкой того, кто выбил надпись в 1210 году? Пойди-ка угадай. Я читал и перечитывал текст, стараясь проникнуть в смысл слов, ибо фантазия, еще рассеянная после поисков образа невесты из «Песни песней», отвращала мой мозг от археологических умозаключений. Вдруг я подпрыгнул на своем сиденье, раскачав на несколько минут всю карету: «Так значит, – заметил я себе, – не маэстро Якопо и сын его Козимо, а маэстро Лоренцо и сын его Якопо совместно возвели этот портик!»

Я распахнул в удивлении рот и три раза хлопнул ладонью о ладонь, выражая свою радость.

Было бы невежливо, если бы я не поведал читателю причину такой радости и удивления. Пусть знает читатель, что семейство из семи мраморных дел мастеров в течение всего XIII столетия построило множество великолепных памятников архитектуры в Риме и его окрестностях, а я как раз ломал себе голову над очень запутанной генеалогией этого семейства. По заключениям археологов сыновья работали на тридцать лет раньше отца, внуки – на двадцать пять лет раньше деда, а Якопо – еще раньше, по меньшей мере, на сто восемь лет. Скопированная слугой надпись все ставила на свои места.

Приличествует ли подозревать слугу с грязной салфеткой? Он мог ошибиться в одной букве, но не придумать целое слово.

Поверил же Гумбольдт старому попугайчику, который жил на берегах реки Ориноко и говорил на забытом языке атуров. С того дня и берет начало мое недоверие к ученым мужам: в то время как тот попугайчик является самой маленькой разновидностью всего попугайного семейства, такие ученые часто являют собой самую крупную разновидность этих самоуверенных, упрямых и надоедливых пернатых.

Я был глубоко погружен в скромные радости эпиграфической науки, когда рядом со мной уселся низкорослый, упитанный человек с круглой, лысой и безбородой головой, с широким улыбающимся ртом, крючковатым носом и маленькими, почти белыми глазками. В знак приветствия он три раза приподнял шляпу, устроился на своем месте и слезливым голосом воскликнул:

– Отвратительная погода!

– Отвратительная погода, – ответил я, не задумываясь.

– Вы следуете из Рима?

– Я следую из Рима.

– Я тоже. И куда?

Я раздраженно посмотрел на вопрошавшего, но мне показалось, что его ясное лицо очень гармонировало с интонацией его ласкового голоса, и я ответил:

– В Анкону.

– Значит, мы все едем в Анкону, – согласился добрый человек.

«Конечно, – подумал я тогда, – это образованный человек. Он хочет доказать мне, что, двигаясь в одной и той же карете, мы все идем одной и той же дорогой». Я протянул ему лист бумаги, на котором красным карандашом была выведена надпись, и спросил:

– Вы знаете латынь?

Кучер тем временем запрягал лошадей. Два бедных буцефала, один золотисто-гнедой масти, второй белый в коричневых яблоках, оба выглядели на диво худыми и меланхоличными. Кучер крикнул:

– Синьоры, отправляемся.

Три женщины и один мужчина сели в карету. Если бы я сказал вам, что ладонь и ступня Суламиты настолько захватили мою душу, что в ней больше не осталось никакого интереса поглазеть на женщин, то сказал бы вещь, не соответствующую истинным обстоятельствам дела. Соответственно, я посмотрел и сквозь фигурное стекло, разделявшее внутреннее пространство кабриолета, на задних местах рядом с мужчиной за шестьдесят увидел некое подобие очень худой, зеленоватой мумии с длинным, неприветливым лицом, которая, как я потом узнал, была женой капитана торгового флота и невесткой старика. Старик, тоже торговый капитан, высадился со своей посудины в Чивиттавеккья и теперь направлялся прямо в Анкону, где судно, которое капитан дальнего плавания посчитал ниже своего достоинства вести в каботажное плавание, должно было его догнать. Дальше мне показывали свои спины упитанная синьора, в постоянном верчении головой демонстрировавшая из-под шляпки паричок рыжеватого цвета, и молодая смуглянка, напевавшая дуэт из «Итальянки в Алжире». Не задумываясь, я затянул партию Маттео в том месте, где обе партии совпадают. Повернувшись, певшая уставилась на меня своими несколько нагловатыми, отчасти томными глазами. Тогда я обратил приветствие ко всей компании. Молодая смуглянка ответила улыбкой (могу поклясться, что ее щеки и ресницы были ненатурального цвета), старуха – полным искреннего дружелюбия взглядом, морской волк и мумия – двумя приветливыми жестами.

Поскольку лошади пошли рысью, улыбки и дружеские жесты прекратились, но настойчивое и вместе с тем робкое любопытство моего соседа начинало медоточиво терзать меня вопросами.

– Так вы знаете латынь? – вступил я.

– Худо-бедно знаю, – ответил он. – Я восемь лет прослужил поваром у одного кардинала, теперь вот еду служить епископу Анконы.

Эти слова повар произнес с некоторой сокрушенной горделивостью. Право слово, в нем было много от священника.

– Magna, – продекламировал я тогда, – movet stomacho fastidia seu puer unctis tractavit calicem manibu…[6]6
  Неопрятность родит отвращенье к еде: неприятно, / Если след масляных пальцев слуги на бокале заметен… Квинт Гораций Флакк. Сатиры (книга вторая, сатира четвертая). Перевод М. Дмитриева.


[Закрыть]
Понимаете?

– Не совсем.

– Жаль. Гораций, – я достал из кармана томик его «Сатир». – Гораций мог бы вас многому научить в вашем искусстве.

– Он был поваром?

– Он не зарабатывал на жизнь кулинарией, но был одним из наиболее одаренных римлян в прилежном изучении науки о вкусах, ratione saporum. Знайте, что римляне еще до появления на земле пап и кардиналов пользовались славой величайших и весьма тонких мастеров искусства приготовления пищи. В конце концов, Гораций является изобретателем того, что мы зовем фруктовой горчицей. Но этого никогда не замечали бесконечные биографы и восторженные поклонники латинского поэта; признаюсь, открытие кажется мне прекрасным, оно полностью принадлежит мне, и я считаю его очень важным.

(Для моего педагога привожу стихи из четвертой сатиры второй книги:

 
Vennuncula convenit ollis:
Rectius Albanam fumo duraveris uvam.
Hanc ego cum malis, ego faecem primus et allec,
Primus et invenior pipem album cum sale nigro
Incretum, puris circumposuisse catillis[7]7
  Венункульский изюм бережется в горшочках, но альбский / Лучше в дыму засушенный. – Я первый однажды придумал / Яблоки к ним подавать, и анчоусы в чистеньких блюдцах / Ставить кругом, под белым перцем и серою солью. Перевод М. Дмитриева.


[Закрыть]
.
 

Разве я неправ?)

Диалог с поваром епископа разгорался. Его рассуждения были полны смысла, а выводы – хорошего вкуса. Философия вкусоощущения не была для него тайной, он говорил о ней как теолог – с нежной мягкостью и сокрушающей убедительностью. Апостол кухонной веры, в нужный момент он мог бы мужественно стать ее мучеником.

Он действительно считал очень важными некоторые принципы своей науки, так что отвага его гения толкнула его, как он сам признался, на создание новых соусов, коим кардинал, у которого он служил, ради развлечения давал самые странные названия.

– Пусть сподобит меня Господь, – заключил он, вздымая к небесам руки, как изображенные в римских катакомбах молящиеся, – пусть сподобит меня Господь угодить и епископу, известному тем, что выше всего он ставит качество соусов!

– Тогда научитесь готовить один соус по рецепту восемнадцативековой давности, – сказал я, – и подайте его епископу горячим, снабдив такой надписью: «Соус Горация Флакка».

Я снова открыл томик и, поскольку кучер остановил карету, чтобы, не знаю, чем-то помочь своим лошадям, переписал этот рецепт в переводе: Возьми чистого вина и рассола салаки, но только салаки, пропитавшей своим запахом византийские бочки. Все смешай, повари с растертыми травами, всыпь щепотку шафрана. Когда все немного отстоится, добавь масла из оливок Венафро, – и передал записку моему попутчику.

Я не знаю, что подумают об этом классическом соусе читающие это пустословие три любезные сестрицы, которые каждую неделю попеременно выполняют нелегкие обязанности, управляясь на кухне, но не могу утаить того факта, что повар, кладя в карман протянутую мной записку, двинул полными губами определенным манером, в котором проявилось все высокомерие его снисходительной гордыни, и пробормотал сквозь зубы: «Это – для мирян».

Разумеется, сия фраза должна была содержать в себе крайнюю степень высокомерия, как собственно, и другая: «Это – папское яство», – намекающая на недостижимый идеал качества блюд и напитков. Добрый человек, столь милостиво севший рядом со мной, в душе питал – я угадал это раньше, чем мы доехали до Нарни, – высокую надежду стать однажды поваром Его Святейшества Папы. Так мы, сирые смертные, ослепляем себя, глядя на солнце!

В тот день солнце действительно нельзя было увидеть, поскольку небо полностью затянули черные тучи. Все виделось бледным, монотонным и тоскливым, краски блекли в оттенках нейтральных цветов, контуры предметов терялись в бесформенных линиях. Низко опустившиеся тучи иногда обволакивали своим густым туманом горы, дороги и всякий предмет, так что с трудом можно было разглядеть опущенные уши лошадей, трусивших рысью по распутице. Глядя на украшенный пятнами грязи кожаный верх кабриолета, я вспомнил глупое высказывание Плиния, в котором он утверждает, что земли в окрестностях Нарни имеют особенность размягчаться на солнце и высыхать под дождем.

В Нарни за обедом я поболтал с улыбнувшейся мне смуглянкой и со старухой, любезно поздоровавшейся со мной в Отриколи. Через пять минут я знал, что обе они – немки из Вены. Молодая племянница старухи, изучавшая вокальное пение в Милане, уже четыре раза ступала на театральную сцену; диапазон ее голоса таков, что вверху она берет третью октаву, а внизу – контроктаву; ее голос такой сильный, что однажды сотрясал стены Иерихона, такой гибкий, что в своих трелях затмевает соловья. Аплодисменты, корзины цветов, сонеты, подарки, триумфы, плутовство партера, интриги за сценой, похоть театральных обозревателей, обман импресарио, сплетни и соперницы – сведения об этом влетали в мои уши как дробь барабана, даже двух барабанов, поскольку тетя и племянница говорили разом. Выехав из Неаполя, они наземным путем – морская болезнь вредит голосу – ехали в Милан выбирать одну из тридцати ждавших их партитур. Они поведали мне также о предложениях богатых молодых вертопрахов, страстно желающих получить руку смуглянки, на что она, опустив долу глазки, как это делают девы, отвечает, что уже обручена с искусством. Тем временем капитан и его достойная невестка все больше надували губы, а пребывавший в своей ясной безмятежности повар нашел нужным подкрепиться.

В девять вечера мы прибыли в Терни, а на следующее утро через два часа после того момента, когда солнце должно было показаться на горизонте, снова отправились в путь, так и не посетив водопад Марморе, поскольку водопадения небесного нам хватало с избытком. Таким образом, мне нечего было бы сказать по поводу городка Терни, если бы там не потерялся дорогой мне томик Петрарки. Я искал его везде, спросил у хозяина и у слуг – все напрасно. Посему мне пришлось сесть в карету лишенным милого общества каноника из Воклюза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю