Текст книги "Испить чашу"
Автор книги: К. Тарасов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Тут Юрий приметил в глазах отца и пана Лукаша насмешливые искры, блеск нелестного снисхождения к расходившемуся Кротовичу и понял причину. Уж тоже шляхта! Кто бы мычал!.. Давно ли сам от корыта? Еще дед в мужиках ходил, старые собаки и те помнят, выслужился в войну с Грозным. А кто был? путный боярин, то есть хлоп на посылках. Погубилось в ту войну шляхты, как и в эту, и пожаловали путных и панцирных шляхетством. Всего-то! Без году неделя среди добрых людей, даже пить по-мужицки не отучился, а кричит, словно десять колен настоящей крови... Да и многие прочие ничем не чище. Тут, в избе, чистой шляхты – войский, пан Лукаш да они, Матулевичи, а другим лучше бы помолчать об этом предмете... Название одно что шляхта. Деревня в пять дворов – все имущество. Некоторые и пашут, и молотят наравне с хлопами. А сейчас многие хлопы, походив в дейнеках и шишах, пограбив обозы, держат в ямах побольше добра, чем в шляхетских избах...
Но, верно, верно, в колодки проклятых, правильно, пан Кротович, умная у вас голова. Если бы мы Мурашку не раздавили, сегодня он и его хлопы королевской милостью в шляхетство пришли, в костеле в передние ряды проталкивались бы по нашим ногам. Мы, панове, слава пану богу, старая шляхта, а всякие так Драневские, Алексиевичи, другие вчерашние гультаи выскочки из капусты! Мы им не забудем, и казакам не забудем, нет, не спустим обид, каждый получит, что заслужил, дайте только мира дождаться...
Сквозь эти гневные хмельные крики проступала для пана Юрия различимая под винным туманцем перепуганность, уже тронувший души страх неопределенности своего жизненного века, последнего хруста шейных позвонков. Кричали про хлопов – извести их, извести! – но и боялись, узнав по опыту, что и они умеют в реке топить и в любой день могут явиться с кирпичом, ускоряющим подводное погружение, – с них станется. Невеселы, совсем невеселы казались пану Юрию застольные яростные слова, больше было в них накопленного, выверенного собственной шкурой отчаяния, чем давней отваги и непогрешной шляхетской правды. Уже и честь, облепленная однажды защитной болотной ряской, и плоть, испытанная на выносливость комариным оружием, обрели некую мужицкого свойства затравленность и хитрость...
А царь, царь! Уже он самодержец Белыя и Черныя Руси! С каких это пор? Подумаешь, присягу давали. А если самого поведут под топор султанские турки, так посмотрим еще, как долго не наденет мусульманский халат. Униаты ему мешали. Конечно, они ни богу свечка ни черту кочерга. Но все же не ариане проклятые, для которых и Христос не бог, и для мужиков хотят воли, и на войну не хотят ходить. Вы идите, мы на печи полежим. Правильно король Ян выгнал их вон под страхом убийства. Их, да, верно, надо рубить, они господа бога нашего оскорбляют, но униатов за что рубить? Конечно, они недоделки, но за это пан бог пусть наказывает и рубит, а царским людям нельзя их рубить, как живых чертей. А нас, братья, за что рубили казацкие сотни? Носились здесь, точно волки в крещенскую ночь, и опять где-то носятся... Так выпьем, панове, пусть их осиновый кол удержит, чтобы повопили, когда хрустнут все косточки от задницы до плеча, нет им пощады на этом свете, это только пан Адам, по святости души, мог вурдалака простить, не привязать к двум березам или хотя бы к одной на пеньковой веревке, а еще лучше на смолокурню было свести, где брат коптился, и сжечь вместо дров, чтобы и запаха не осталось; брата татары на копьях в пекло уволокли, надо было и этого вслед за старшим, теперь гуляет, опять душегубов приведет, вновь придется по болотам с жабами на луну квакать, может, и эта ведьма им помогала шляхту душить...
– Ну, панове, – вдруг грозно осек всех пан Адам, до сих пор более молчавший. – Прошу Эвку не трогать. Она мне и Метельским жизнь сохранила, могла выдать казакам стежку на острова...
Как по приказу – без удивления, вопроса, игривого словца – Эвку опять забыли. Разговор повернулся на шведов. Что, рыжие бестии, не удалось взять наши земли! Потому что бог не помог: в церковь золото не несете, скряги протестантские, все в домашние кошельки...
Эта странная общая деликатность уверила Юрия, что гости знают что-то такое об отце и Эвке, что тихо ставится ему в укор. "В каком таком ручье мог он эту голую Эвку видеть? – подозрительно думал Юрий. – В ручье ли? Может, вовсе не в ручье... Уж не таскался ли на смех повету за небесными глазами, напрасно грозя тяжелой плетью..." Если ночью не врал, развивалась далее эта мысль, а не врал, иначе сегодня бы не отрекся, то околдован был Эвкой, а потом принижен до ревности к ничтожному дегтярю. Из досады увел дегтяря солдатом, чтобы стало ей пусто на грешной лавке. То-то в ней злобушка тлеет, вон как дерзила в часовне, ровно сестра, даже пугала: "Сам на себя беду накличешь!" "Нет, не к тому цепитесь!" – сказал пан Юрий и сложил под столом для бесов кукиш.
Конечно, думал Юрий, дьявол ищет, кому досадить. Но только над слабыми он сильный. А кто греха на душе не хранит, тому не опасен. Он, пан Юрий, дурного дела ни одного не сделал, а что убивал – так то врагов родины убивал. А отец, отец – тут дело другое, по сей день околдован. Вот соседям и смех глядеть: нашел вдовец Матулевич невесту...
И тут черное пятно съехало по ледяной какой-то нитке из головы к сердцу и улеглось в удобную ложбинку между двумя закруглениями, потому что представлял себе Юрий фигуру сердца в таком точно виде, как нарисовано оно на церковных иконах.
4
Назавтра гости начали разъезжаться. Юрий поехал проводить пана Кротовича, вздыхавшего тяжело в предчувствии неласковой домашней встречи. Мечталось Кротовичу задержать Юрия до темноты, чтобы перегорела в душе грозной супруги без выстрела из уважения к гостю большая часть порохового заряда. Но сравнивая ясный лоб пана Юрия с бурачного цвета бугром, на который напрасно опускал седые пряди пан Петр, и выпытав ловким вопросом, что никто более подобного облика не принял, – одной ей досталось такое чудовище, пани Кротович налилась неугасимой и в три дня яростью. Она, правда, выставила и чарки, и штоф, и закуски легли на стол, но не лилось вино под ее нетерпеливым, выталкивающим за порог взглядом. Юрий, осилив себя, выпил за встречу и хозяйское здоровье, отсидел пять минут, растянувшиеся, верно, для пани Кротович в мучительную вечность ожидания, и оставил супругов наедине. Не отъехал он и десяти шагов за ворота, как взвился из избы к небу, пугая жаворонков, тонкий, в змеиное жало, крик: "Жлукта!"* Пан Юрий невольно пришпорил коня.
______________
* Жлукта. "Жлуктить" – хлебать, пить ненасытно (бел.).
Переезжая вброд Волму, увидел он поодаль брода Эвку – что-то она выискивала в луговых травах и прятала в торбу. Тотчас черное пятнышко заершилось в облюбованном чувствительном месте. "Нет, не может быть, чтобы отец ею околдовался", – с неверием подумал Юрий и, глядя на Эвкину спину, на колыхание красно-синей юбки, подумал еще: "Надо сегодня к Метельским съездить, там три паненки скучают". Но хоть волнующе представился веселый вечер с девками и никакого интереса к шептунье быть не могло, Юрий, сам не зная зачем, повернул коня и по воде пошел к Эвке.
– Добрый день! – окликнул он, подъезжая.
– Здравствуй, пан Юрий! – улыбнулась ведунья, вскинув на миг к проезжему серые глаза.
– Траву собираешь? – спросил Юрий и удивился никчемности своего вопроса. – Вчера, Эвка, ты ответила, что сам на себя могу беду накликать, сказал он потому только, что ничто иное в голову не пришло. – Объясни как, знать хочется...
– Не знаю, – ответила Эвка, но так, словно знала.
– Да зачем же мне себе вредить? – усмехнулся Юрий.
– Не убережешься, – сказала Эвка.
– Скажи – уберегусь.
– Сказать? – спросила Эвка, и глаза ее сузились, появилась в них жесткость. – А пан не обидится?
– Чего обижаться, если сам прошу.
– Слабый ты, пан Юрий!
Юрий опешил.
– Как слабый? – спросил он после молчания.
– Так дается, – сказала Эвка. – Тот сильный, тот слабый – какая судьба. Заяц – слабый, волк – злой, сова – мудрая. Такими на свет появились.
– Это звери, – возразил Юрий, злясь, что легко приравняла его знахарка к зайцу.
– И среди людей так! – возразила Эвка. – Один глядит – овца, другой глянет – озноб берет.
– Моей сабли каждый боится! – сказал Юрий.
– А снимешь саблю – кто побоится?
Юрий удивился.
– Тебя, пан Юрий, не боятся, – говорила Эвка, – твоей сабли боятся, железа, а меня без сабли боятся!
– Не тебя боятся, – усмехнулся Юрий. – Бесов, которые при тебе ходят, боятся.
– Где ж они ходят? – спросила Эвка, нарочито оглядываясь вокруг и раздвигая руками траву.
– Они внутри тебя прячутся, – подсказал Юрий, даже показывая пальцем.
– Где ж им прятаться внутри? Горба вроде нет.
– Им много места не надо, – объяснил, помня полоцкие уроки, Юрий. Они полком на тупом конце иголки поместятся.
Глаза Эвки загорелись.
– И ты, пан Юрий, их пугаешься? И правильно, пан Юрий. Саблей их не победить, они маленькие, надвое не развалишь.
– Надо будет – и беса развалю, – отвечал Юрий.
– Если ничего пан не боится – себя надо бояться, – сказала вдруг Эвка сухим, враждебным голосом, поразив Юрия внезапным скачком в темноту поучения.
– Ох, Эвка! Криво идешь! – едва и нашел что ответить Юрий, запустив, однако, в ответ грозную интонацию для вескости смысла. Не слыша возражений, он с досадой за ненужный разговор поскакал на отцовский двор.
Здесь вернулись к нему здоровые интересы, и он тотчас отправил паробка к Метельским спросить, примут ли соседа и с ним товарища по оружию. Хоть было понятно, что примут, но свалиться как снег на голову – не родня, а по извещении и панны будут ждать с нетерпением, и стол будет накрыт. Паненок было трое, для ровности сторон не хватало рыцаря, и Юрий послал другого паробка к холостому соседу, пану Михалу, сказать, чтобы он, если есть охота погулять у Метельских, собрался и ждал их по пути.
Ближе к вечеру Юрий и Стась Решка нарядились; Стась для ясности речи выпил треть штофа, и выехали. Скоро им встретился поджидавший их пан Михал, и уже втроем припустили коней ближней лесной дорогой.
Их ждали, девки обрадовались, Метельский вышел обниматься и, как положено доброму хозяину, стал кричать – выпить, выпить, за встречу, за счастливое возвращение с войны, чтобы всегда так возвращаться. Сразу приезжих повели за стол, тут все осмотрелись.
Паненки сидели рядком; Волька – старшая – перезревала, из глаз ее лучилось нетерпение замужества, но Юрию она всегда была незанятна, а уж с жаждою затянуть брачный аркан на рыцарской шее и вовсе показалась чужда; зато меньшие сестры, в последнее свидание четыре года назад бестелесные, теперь стали очень приятны, особенно средняя – Еленка, Юрий сразу же ее выделил, чаще на нее глядел и, поглядывая, ловил на себе ее смущенный взгляд.
Оценивали гостей и старшие Метельские, но более Стася Решку. О Михале им все было известно – по сухости правой руки в войско не ходил, сидел на дворе, довольно богатом, чтобы по резкому оскудению из-за войны шляхты мужского пола считаться неплохим женихом. Пан Юрий, как владелец Дымом за отцом, принимался серьезно.
Стась Решка совершенно был невнятен Метельскому, и, приняв его по доверию к Юрию, который любого встречного к соседям привести не мог, он для точности планов и отношений любопытствовал, какого пан Стась рода и герба, в какой хоругви отец его ходил биться за родину, как бог одарил братьями, сестрами – и пришла ясность, что пану Стасю даны яркий кунтуш да острая сабля, а к ним более не добавлено ничего. Жив был, правда, беспотомный дядька – слонимский каноник, способный оставить наследство, но получение его зависело от долголетия каноника, а срок жизни известен только господу богу. Но и так могло стать, что пан каноник, отходя в лучший мир, завещает свое состояние не Стасю Решке, а костелу для еженедельного напоминания господу о душе, заслужившей подарком личную полянку в райском саду. Что будет – того нет, и всем дочкам послано было строгим родительским оком указание пределов чувств. Всё это выяснилось в первые минуты сидения, понялось, принялось, и беседа пошла без сердечных заблуждений.
Пластуя толстыми ломтями копченое и жареное мясо, Юрий и Стась не забывали и про свой долг – насытить хозяев рассказами о славных и горьких часах, изведанных игуменской шляхтой в битвах. Какого герба и дома сын в каком бою как посечен – о каждом было рассказано обстоятельно и достойно; панны крестились за упокой души несчастных, волнуя зорких рассказчиков прикосновеньем белых ласковых ручек к волшебным пышностям, прикрывающим сердце и скрытым одеждой.
Нет, не все на войне скорбь да утраты. И наша хоругвь славно дружила с фортуной. Ни разу наши, всегда мы шведские ряды насквозь сверлом проходили; четверть под пулями, половина под саблями, как опилки сыпались проклятые протестанты. Случалось, говорил Стась Решка, сидим в шанцах, а на шанцы шведы спешенными рядами прут – мать родная, кто ж их наплодил, словно из песка вылазят, а грянем залп – ни одного промаха, первый ряд ровно уложен, дружно землю напоследок целует, другие переступить боятся. А было, пана полковника Вороньковича одного двадцать окружили в плен брать; он пятерых сабелькой приласкал, да никто от такой своры не отобьется – взяли; пан Юрий увидел, позвал меня, и мы вдвоем полковника Вороньковича выручать полетели...
Где шляхтич и вино – там лихость; врагов рубить некого было, а поплясать с кем – было, и молодежь рвалась стать в пары, потрогаться с девками; хозяин, чувствуя эту охоту к движению и сам крепко взгоряченный вином, удальски крикнул: "Гэй, спляшем, пока живы и на ногах стоим!" Кто-то наружный, нарочно приставленный, открыл дверь в сени, там маялись на лавке трое музыкантов из деревни. Им поднесли для вдохновения по кружке вина; не в лад, но отважно заиграли они мазурку. Метельский крякнул, подал руку жене, другую заложил за спину, притопнул высокими каблуками, и начались танцы.
Пан Михал плясал с Волькой, Стась водил младшую, Юрий оказался с Еленкой – все было справедливо. Становясь напротив Еленки, принимая ее руку, чувствуя, как в его руку переходит волнующее тепло, Юрий испытал внезапное прояснение, – словно сдуло заботливым дуновеньем с сердечной поверхности черный тот, засорявший ясность побывки комок, – Юрий весело рассмеялся.
Музыканты старались, половицы стонали, Стась Решка, стуча каблуками, вскрикивал, панна Волька глядела на Михала, как Ева в раю, отведав яблока, Юрий слышал биение крови в пальчиках Еленки, видел лучистые, радостные глаза и чувствовал – меняется жизнь, судьба его будет здесь, с этой прекрасной паненкой.
Плясали, и еще садились за стол, и еще плясали, и еще могли бы плясать, да родители положили конец, меряя радость по стариковским благоразумным меркам. Гости пошли спать на свежее сено, тут недолго потомились манящей и недоступной близостью девок и, удоволенные каждый своей удачей, отдались молодому счастливому сну.
5
Утром сговорившись с Метельскими собраться через день, Юрий и Стась Решка отъехали домой. Михала же Метельский задержал, объявив, что выше его сил видеть, как все гости разом садятся в седло, словно хозяева их метлой со двора выметают.
– Да, пан Юрий, – говорил Стась, когда рысили они в Дымы полевой дорогой, дыша пьяным воздухом нагретого луга. – Хорошо в хоругви среди товарищей, а мирное житье лучше. Будь у меня двор, я и думать бы не стал: на колено перед панной Альбиной – вот, рука и сердце.
– Слов нет, дело серьезное, каждого ожидает, – отвечал Юрий, – только славы с женой не сыщешь и полковничьего буздыгана жена не даст.
– Не даст! – безразлично согласился Стась Решка, зная, что ему полковничьего отличия никогда за поясом не носить. – Зато такое даст, чего и король дать не может. Эх, имел бы мой дядька совесть – вовремя помер, да меня не забыл. Навестить его надо, чтобы знал, что я его люблю...
Скоро друзья перешли Волму, уже близилась купа кленов, окружавших двор, когда Юрий заметил впереди на дороге Эвку. Но, заметив ее, он о ней не задумался – хмельно было на душе после вечернего гуляния, заронившего радостную мечту, и видел пан Юрий в прозрачном небе иной образ, перед которым все меркло по силе важности, а местная шептунья вообще превращалась в облачную тень... Меж тем до Эвки оставалось несколько шагов. Тут Юрий удивился прямоте ее движения. Эвка же будто не замечала неминуемости столкновения – или хотела его? – и вдруг конь сам взял вбок от ведуньи, хоть и больно рвала ему рот натянутая узда. Эвка прошла мимо, но как бы сквозь, а пан Юрий вонзил в коня шпоры и погнал, исхлестывая плетью. Проглядевший немую стычку Стась весело припустил за товарищем.
Терзая коня, Юрий понимал, что терзает его незаслуженно. Но кто-то же был виноват – дорогу уступили. И кому? Противно думать, кому. Конечно, убеждал себя Юрий, конь зажалобился человека давить; ничем другим не объяснялось – рытвины на дороге не было, гадюка в пыли не лежала... Зажалобился конь, забоялся... Что ж так? Разве мало поломал подковами шведов? Да, приходилось признать, что осилила ведунья коня, а отсюда через гибкость мысленных связей утверждалась правда Эвкиных слов про разную силу взглядов, и таким образом слабость Юрия была как бы навсегда впечатана в явь унизительным скоком коня.
Выпив со Стасем, Юрий крепко заснул; пробудился же он посреди ночи от чувства, что некто чужой находится в комнате, что должно осуществиться что-то вредное для его жизни. Полная беззащитность поразила Юрия, некоторое время он лежал, замерев, стараясь угадать в темноте присутствие чужого. Но вроде бы никого в каморе не было: ровно дышал во сне Стась, никаких других звуков не слышалось, тени не шевелились. Однако точило что-то внутри, точило... По долгому вниманию разгляделось вернувшееся на сердце пятнышко неприятного очертания – как бы рисованный одной черной краской Эвкин портрет. "Да что ж я не сплю, – укорил себя Юрий, – ясно, что бесноватая, иначе откуда бы удалось". Но память подсказывала, что не такова настоящая бесноватость. Сколько их, обуянных, при каждой церковке и костеле толчется – крючит их, руки у них трясутся, в разные стороны дергаются со скрипом голодные зубные ряды – такого и лошадь обойдет, боясь укуса. Эвку же не крючит...
Тут мысли Юрия смутились. Конечно, не всем равно отпускается, подумал он: или взять полковника Вороньковича, или взять Стася Решку: где Стась сробеет, пан Воронькович бровью не поведет. Ну и что? О пустом думалось, не в том пряталась суть. Отважилась! Не побоялась! – вот на какую вину указывала бессонная пытливая мысль. Панна небесная, что ж это такое, прозревал Юрий, не каждый шляхтич посмеет некстати над ним пошутить, а посмеет – так выйдем-ка, пан, на сабельки, кажется мне, по тебе земля плачет. А тут кто? Пан Юрий зубами скрипел, и от скрипа шевелилась, обретая самостоятельную подвижность, черная клякса в сердечной ложбинке. Плетью надо по шкуре, решил Юрий: "Гэть, чертова баба, вперед сторонись, если жизнь не приелась!"
Но черно было за узким окном, ничуть не брезжило светом, стояла глубина ночи, самый глухой ее час, и пан Юрий, конечно, заленился вставать, выводить коня, рассудив, что и днем успеется доброе дело – никуда Эвка не исчезнет.
Он выбрался к ней в десятом часу; Стась Решка набивался сопровождать Юрий отправил его к пану Михалу сговориться о вечерней поездке к Метельским.
Скоро Юрий стоял у Эвкиной хаты. Это была обычная мужицкая хата под замшелой соломенной крышей. Юрий с интересом оглядывался. Куры бродили по двору, наискосок от дома стоял хлев – там хрюкала свинья; за хлевом зеленели гряды, а за ними глубокой полосой – кто пахал? кто сеял? светлела рожь. Прояснение, что Эвка хозяйствует на мужицкий лад – сама жнет, готовит кабану, таскает хворост, – отрезвило Юрия. Меж тем он прошел к хате, толкнул дверь и вошел в избу. Пряный дух сена стоял в избе. "Эвка"! – позвал Юрий. Никто не отозвался. Юрий присел на лавку и, привыкнув к сумраку, осмотрелся. На стенах и под потолком висели пучками травы. Остальное все: корыто, горшки, синяя постилка на кровати, сама кровать, сундук, грубый старый стол – все было мужицкое и говорило против той особенной силы, какая утверждалась за Эвкой слухами. Оказалась в избе вещь и вовсе неожиданная – распятье в углу. Увиделась бы сова – Юрий менее бы поразился. Тихо было, убого... Неожиданно проскрипела дверь, и в избу вошла девка неопределимых лет с жалобной застывшей улыбкой на маложизненном лице. Увидев Юрия, она немо испугалась и, вдавливаясь спиной в печь, а затем в стену, словно отыскивала спасительную дыру, допятилась до кута, где защитно сложила на груди руки и зажмурилась. Непонятный ее ужас злил Юрия своей беспричинностью. Он пожал плечами, вздохнул и вышел во двор, подавленный видом дурковатой девки и соображением: Эвкина ли это дочь? – которое или удлиняло возраст шептуньи чуть ли не до старушечьих лет, загадочно не имея подтверждений в ее внешности, или уводило лихим грешком в малолетство.
За порогом попалась ему под ноги рябая курица, он пуганул ее сапогом курица с паническим криком кинулась прочь. И другие куры вместе с петухом, мгновенно спятив в страхе возможного насилия, заметались, надрывая тишину ошалелым мерзким кудахтаньем. Юрий уже с радостью, что не застал Эвку и не пустил в ход плеть, прыгнул в седло и, желая развеселиться с товарищами, поскакал к пану Михалу.
Вечер того дня прогуляли у Метельских; музыки не было, играли в фанты, пели, смущали девок и родительскую строгость школярскими загадками. "Пусть паненки ответят, – спрашивал Стась Решка, – как называется самый стыдливый орган человеческого тела?" Наступала неловкая тишина. Пану Метельскому требовались анатомические уточнения: "Какое пан Стась имеет в данном случае в виду тело – рыцарское или по Евиной линии?" Стась в ответ разводил руки в порицающем любопытство жесте – мол, что же, и ответ подсказать? Пани Метельская покрывалась пятнами морковного цвета, девки смущенно глядели одна на другую – что им думалось, бог знает, но, верно, все такое, что вслух произнести не годилось, потому что молчали, – и немалое все испытывали удивление, слыша белоснежного целомудрия ответ: "Самый стыдливый орган тела человеческого – глаз!" Но пан Метельский не мог стерпеть обманутого ожидания: "Это как глаз! Глупость, пан!" – "Не глупость, а так господом богом нашим устроено, – отвечал Стась. – Как что увидит человек дурное или стыдное для души, глаза сразу закрываются, чтобы не видеть". "А-а, в таком толковании", – уступал пан Метельский, сохраняя, как все видели, какое-то собственное мнение. К Метельским ездили еще, через три дня, и в это посещение славно повеселились: паненки настояли позвать музыкантов.
В воскресенье поехали в костел, – отец захотел похвастаться Юрием перед народом. После костела отправились к пану Лукашу, где заночевали; только вернулись от него, как явился пан Петр Кротович с сыном, а следом крестный Юрия – вновь полуночничали... Эвка из памяти высеялась, как в прореху. За все дни только однажды и вспомнилась, да и не вспомнилась бы услышалось в разговоре имя. Рассказывали, как Эвка залечила рваную рану. Кто-то на охоте порвал вену, кровь бьет струей, подставили большой рог под самый верх крови... Призвали шептунью, она побубнила, пальцами над раной повела – в пять минут все загоилось, в белую нитку шрам. Но когда рассказчиком было добавлено, что это бесовская наука, Юрий возразил, что бесы лечению христианина помогать не могут, это противно их природе, а если пан говорит правду и рана на свидетельских глазах затянулась, то тут другая выучка, может быть, от святого Мартина, который опекает наше здоровье и которому все аптекари и доктора ставят свечи, в чем пан сам сможет убедиться, если будет в Вильно и войдет в фарный костел в положенный святому Мартину день. Сказалось доброе слово, но черное пятно с сердечной ткани ничуть не сошло, поскольку отец одобрительно закивал на такую справедливость защиты – но за что Юрию ее защищать?
Наконец выдался спокойный денек, и Матей соблазнил пойти на Волму с бреднем. Что рыба – не рыбы захотелось, нашлось бы кого послать ради рыбы; приманила та давняя радость, когда крепкий еще Матей брал Юрия тянуть сеть против течения, и они брели, перекрыв русло, исчезая с головой в прибрежных ямах, до синевы коченея и выводя на золотую песчаную отмель добытое серебро лещей, а потом грелись на траве, и светлая прекрасная тайна проглядывала из близкого времени.
По дороге повстречалась им виденная Юрием у шептухи девка с прежней неподвижностью лица, только вместо ужаса сейчас в голубых ее глазах блестела радость какой-то спасительной мысли.
– Это кто, Эвкина дочь? – спросил Юрий, вспоминая свое удивление.
– Откуда! – отвечал Матей, направив девке короткий кивок. Приютилась... Кому нужна в сблаженном уме... Василя Кривого дочка, пояснил он наконец происхождение. – В полоне вместе с Эвкой была... И пан Адам ее жалеет...
Пропустив вниманием за нехваткой трезвого времени среди праздников побывки разные здешние события, случившиеся в четыре года его отсутствия, Юрий тут пустился в надлежащие расспросы. Само по себе помешательство простой девки, испытавшей тяжесть стрелецкого сластолюбия, сопровожденное убийством отца в трех шагах от места забавы, мало затронуло бы Юрия. Знал он хорошо казацкие и солдатские привычки, самому доводилось видеть деревни в десять дворов, где жительствовали одни бабы, а мужики были вырублены остановившейся на полчаса ротой для тишины короткого удовольствия. И помрачнее картины пришлось наблюдать – ничем не удивишь... Но в соединении с Эвкой и, более того, с отцом это обычное дело войны обретало некоторое разъяснительное значение – Юрий насторожился. Матей, приученный к однословию шляхетской воли и ответной краткости, был и теперь скуп на слова. Но Юрию и требовались сухие параграфы. Какие выбрать глаголы, эпитеты и сравнения к Матеевому тезису "пришли солдаты" или "был загон коней в триста", он знал хорошо – порядок несчастья и смерти везде действовал одинаково, разве только для Дымов в силу болотной затерянности он был поменьше, чем для местечек и сел, в тихое время богатевших при большаках. Эта удаленность от главных дорог, отпугивающая глубина извечной жижи под ненадежной толщины ковром клюквенника, шаткие размываемые гати часто утешали Юрия в его мыслях о родном уголке, когда на глазах превращались в могильники плохо закрытые от военной зоркости деревни. Но и в норе не убережешься в наш век при такой густой облаве на жизни...
Когда стали в городах московские полки, пан Адам вослед за умными, чтобы уберечь двор от мужицкого погрома, дал присягу на верность государю Алексею Михайловичу, подкрепленную для сидевшего в Минске воеводы Арсеньева тяжеловатым кошельком с червонного отблеска содержанием. Перед тем прокатился здесь с очистительной целью на шляхетских отнятых конях, с непросыхающей шляхетской кровью на самодельных и ворованных палашах мужицкий отряд Алексиевича. Отсидели ту грозу в болотах, где померла старая экономка, укушенная в шею змеей. Потом заявилась хваткая ватага от полковника Поклонского – брать пана Адама в полк. Но от тех отбились с помощью Мацкевича и пана Кротовича. Потом прощупывали повет, не забыв и Дымы, вилы сбродных хлопов под атаманством сотника Дениса Мурашки, пресекавшего любую жизнь шляхетского рождения. Поддержали его многие игуменские мужики, и выбил Мурашка из уезда царский отряд прапорщика Лихачева, отнимавший в деревнях хлеб для царского войска. Был при сотнике в отборной десятке брат дымовского дегтяря, многие годы пропадавший неизвестно где, может, у казаков, и научившийся у них всему, что пан бог не любит. Вот тогда сидели на болотной кочке два месяца в июльские ливни. Кабы не Эвка, все подохли бы неспешной голодной смертью безо всякого мужицкого принуждения.
"Да!" – протяжным вздохом подкрепил тут рассказ Матей, и вздох этот означал увиденное в пережитом времени утро, трясучую дрожь тела от мокрых, ледяного холода одежд, от избытка воды, пропитавшей насквозь каждый комок под ногами, повисшей студеными каплями на жесткой болотной траве, поднявшейся заслонами стойкого, как несчастье, тумана. И в этом тумане медленно возникала молочным смутным столбом одинокая фигура, и близилась, близилась, держа в руках спасительный узелок с сухарями и застывшей по форме горшка овсянкой...
А потом отчаялась шляхта терпеть врозь свое избиение, сговорились съехаться и двумя хоругвями Минского и Ошмянского поветов встретили мужицкий полк Мурашки у деревни Прусовичи. И пан Адам там был, и я при пане Адаме. Да, Прусовичи... тоже отмечены кровью, не пробился Мурашка, да и никто не ушел. Было при нем три сотни мужиков, всех и посекли насмерть, а самого сотника шляхта на куски искрошила, помня свое страдание в торфяных берегах. И отчего так, почему так люди безжалостны? Неужто одной силой держится жизнь и приводится в покой страхом смерти?.. Тут стало Юрию непонятно: то ли жалеет Матей проклятого сотника, то ли гордится им, то ли вообще на церковный лад порицает любую жестокость, но забыл он спросить, занятый своей важной целью.
А как вернулись в уезд, говорил Матей, узналось везде про гибель Мурашки, тогда понеслись стыть в болотных туманах его помогатые, но мало-помалу они оттуда вылезли, и каждого в меру вины наказали – кого петлей, кого кнутом, а последних уже и не наказывали – надоело, да и пахать кому-то ж надо, а просто лениво расшибут кулаком нос – и живи, холера с тобой.
А прежде по твердому слову патриарха Никона дворянская конница громила за грехи униатства Кутеинский монастырь. Монахи – кто были побиты, кто похудее да расторопнее – бежал, на ходу возвращаясь в "греческую" веру, а монастырскую печатню повезли на подводах в Новый Иерусалим. Под гул патриаршего дела совершились и меньшими лицами доступные грехи. Так, похватали многих людей для вывоза боярские дети. И до Дымов докатились эти расходящиеся, как по озеру, круги; пришел сюда отрядик от боярина Морозова за такого рода добычей для оскудевшей на челядь вотчины. Но трудно было тогда застать врасплох всю деревню. Лишь поднимали галдеж дальние сторожевые галки с сороками, как все неслись в лес, где в тайных ямах хранилось домовое добро. Пустая изба с нечаянно забытым горшком оставалась для вымещения злобы... Все-таки полтора десятка людей морозовцы повязали. Среди них и эту блаженную, наказанную насилием за свежесть щек и отчаянное отцовское сопротивление. И еще была там одна девка, необычно красивая на лицо, – Марусенька. Ее берегли на подарок боярину или для продажи. И несколько шло мужиков, и подростки. А Эвка попалась в этот гурт уже по дороге...