Текст книги "Отставка штабс-капитана, или В час Стрельца"
Автор книги: К. Тарасов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Тарасов К
Отставка штабс-капитана, или В час Стрельца
Константин Иванович Тарасов
(Константин Иванович Матусевич)
Отставка штабс-капитана,
или В час Стрельца
Повесть
Повести сборника посвящены анализу и расследованию таинственных криминальных дел. Динамичный сюжет, неизвестная до последней страницы личность преступника, неожиданная развязка, напряжение энергичного действия, заостренная моральная проблематика, увлекающая стилистика повествования – таковы особенности детективов Константина Тарасова.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Писать предисловия – дело неблагодарное, поскольку мало кто утруждается прочесть их далее первого абзаца; но иногда без предисловия совершенно не обойтись – оно бывает необходимо, как дверь в избу. Предлагаемые читателю записки штабс-капитана Степанова – такой случай.
События, о которых рассказывает автор, происходили осенью 1863 года, когда в белорусских и литовских губерниях свирепствовали карательные суды, искореняя дух восстания и физически уничтожая его участников. К военным акциям усмирения были привлечены и войска гвардейского отряда; к ним относилась конно-облегченная батарея, где служил штабс-капитан Степанов. Он не принадлежал к тем офицерам русской армии, что открыто перешли на сторону повстанцев; он из довольно многочисленного круга людей, пытавшихся противопоставить насилью самодержавной власти личную совестливость. Но доброта сердца не лучший помощник там, где требуется, помимо смелости, цельность убеждений. Поэтому такие люди попадают между двух огней, терзаются духом и борьба их с действительностью почти всегда оборачивается частными конфликтами.
Такая примерно ситуация и предстает нам в записках штабс-капитана Степанова: он проникает в тайну гибели мятежника не из любви к загадкам и не по стечению случайностей, как он сам думает, а в силу внутреннего протеста против жестокосердия и желания эту жестокость наказать.
Описание всех перипетий происшествия – отнюдь не дневник; запись сделана по прошествии пяти лет, и хоть штабс-капитан старается передать именно то свое состояние, какое владело им в сентябре 1863 года, ему это не удается – переосмысленное отношение к общественной жизни чувствуется на многих страницах. К сожалению, добрые порывы оформились в убеждения уже после разгрома восстания, когда ситуация, позволяющая активно проявить свой протест против несправедливой системы, снялась. Это не вина, это, конечно, беда Степанова.
И еще несколько слов о записках. Они попали ко мне случайно; обстоятельства, при которых это произошло, никому, на мой взгляд, не интересны и не стоят слов. Благодаря кожаному переплету, хорошему качеству бумаги и чернил рукопись, написанная более века назад, от времени не пострадала – лишь листы пожелтели, да чернила изменили свой черный цвет на серебристый, да первые шесть страниц были выдраны чьей-то легкомысленной или злой рукой. Что было на этих страницах? Скорее всего, обстоятельное описание начала похода: приказ по дивизии, замена и ковка лошадей, подгонка снаряжения, смотр, погрузка в эшелон на Варшавском вокзале в Петербурге, путевые впечатления – словом, не очень существенный, хоть и занимательный материал.
Никаких изменений в текст я не вносил, если не считать орфографической правки и некоторых необходимых пояснений.
Вот все, что хотелось сказать в предисловии. А сейчас, читатель, присоединимся к батарее, которая в ясный день бабьего лета совершает очередной переход по проселочной дороге (ныне, верно, заасфальтированной) где-то на Слонимщине или Новогрудчине...
I
В пятом часу вечера мы достигли большой православной деревни, и батарейный командир приказал ставить орудия в парк*.
______________
* Имеется в виду артиллерийский парк, т.е. место стоянки орудийных, лазаретных, провиантских и других повозок.
Ездовые стали сворачивать упряжки на выгон; фельдфебель и взводные фейерверкеры поскакали к старосте определять квартиры, туда же отправился интендант, а следом – офицерские денщики; кузнец, весь день дремавший в своей линейке, теперь готовился к работе; лошади, предчувствуя отдых и корм, радостно ржали; солдаты весело спешивались, а навстречу нам приветливо зазвонил колокол деревенской церкви.
Я и мой взводный прапорщик Васильков, этого года из училища, бог знает за что полюбивший меня, как старшего брата, поехали по деревне. Хаты ее большей частью были курные, дворы убогие, сады маленькие, свиньи худые и резвые. Редко в дверях стояла баба или старуха, нигде не было видно мужчин и молодежи, только ребятишки жались к плетням и с удивлением нас разглядывали.
У ворот церковки нас встретил старый поп. Ну, не миновать какой-то беды, подумал я, припоминая примету. Мы с ним поздоровались. "Здравствуйте и вы, офицеры, – радостно отвечал старик. – Бог вам в помощь!" – "А что, батюшка, – спросил Васильков, – слышно ли у вас о мятежниках?" – "Нет, не слышно, – отвечал поп. – Весною, было, сколотилась шайка, но на троицу казаки ее разогнали. С тех пор спокойно... Если вы квартироваться ищете, то прошу ко мне. Дом большой, мы вдвоем с матушкой, места хватит всем..."
– И здесь нет повстанцев, – печально произнес Васильков, когда мы продолжили путь. – Этак мы останемся без дела.
– И хорошо, – отвечал я. – Ты ведь артиллерийский офицер, а не казачий. Какая нам честь стрелять в толпу. Инсургенты дробовиками вооружены, а у многих, говорят, и того нет – одни пики. В таком бою артиллеристу славы нет – это убийство. Вот в битве при Ватерлоо английская артиллерия расстреляла французов в упор и покрыла себя позором. Поэтому помолись, сударь, чтобы нам такого сраму избежать...
Васильков задумался, раздваиваясь, верно, в душе между честью и желанием отличиться в жаркой схватке, какую его неопытность рисовала в противоположном истине виде.
В молчании проехали мы до крайней хаты; дальше лежали поля, холмы, начинался лес, в котором исчезала бурая лента дороги. Посередине между деревней и лесом стояла корчма, и к ней мы поскакали.
Еврей-корчмарь, заслышав топот, вышел на крыльцо, а увидав мундиры, кинулся нам навстречу в ворота и стал кланяться и зазывать в дом. Куча детских лиц подглядывала в окно нашу встречу.
– Если к вам зайдут солдаты, – сказал я строго, – не вздумайте продавать им водку.
Корчмарь стал клясться, что сей же час запрячет водку в погреб, под большой замок, где ее и черти не найдут, а он просит господ офицеров посмотреть, как это будет выполнено, пусть они войдут в дом и увидят своими глазами его усердие. Завороженный этой болтовней, Васильков готов был спешиться и следовать за хитрым хозяином, чтобы в духоте грязной корчмы заплатить втридорога за рюмку дряннейшей водки.
Но тут из лесу вынеслись кони, коляска и клуб пыли за ней. Корчмарь приставил козырьком руку, вгляделся зоркими глазами и, нечто для себя важное определив, выдвинулся вперед. Коляска приблизилась и пронеслась мимо. В ней сидели господин лет пятидесяти, юная красавица (Васильков, я заметил, с одного взгляда насмерть в нее влюбился), а напротив них молодой человек со скрещенными на груди руками. Все трое имели сердитый, мрачный вид, словно их только что в лесу ограбили и в придачу надавали пощечин. Никто из них не взглянул в нашу сторону, только кучер-лакей окинул спесивым взглядом и, верно, мысленно огрел нас длинным своим кнутом.
Корчмарь, хоть путники его вовсе не заметили, счел должным низко поклониться и глотнуть поднятой колесами пыли.
– Это кто? – спросил я, когда он разогнул спину.
– О! – воскликнул корчмарь. – Это пан Володкович.
– А красавица – его дочь? – поспешил узнать Васильков.
– Его, его, – подтвердил корчмарь. – И его младший сын. Володкович о! – это богатый пан. Пятьсот душ имел до реформы. А если дочь выйдет замуж, он станет еще богаче.
– Как же такая прелесть не выйдет замуж? – хмурясь, сказал Васильков.
Корчмарь пожал плечами:
– Может быть, и не выйдет. Разве люди решают? Бог решает. Только бедные не могут стать счастливы, а богатые могут быть несчастны. Да, да. И я был богат, потому что был сыт и имел сытыми детей, а теперь последний нищий богаче меня – он ест свое, а мое едят люди...
– И жених у нее есть? – спросил Васильков.
– Есть, есть жених, – с непонятною радостью сообщил корчмарь, чем глубоко опечалил моего юного приятеля.
– Ну, если корчма в убыток, – сказал я хозяину, – разве трудно ее продать и заняться другим делом?
– Продать! Продать легко, – ответил корчмарь. – Я за одну минуту ее продам. Только это все не мое. Это господина Володковича. Я арендую за двести рублей. За двести рублей! – повторил он. – А где их взять? Мужики много пьют – пристав грозит тюрьмой. А кроме водки, им ничего не надо. У них все с собой – и хлеб, и лук. Убытки, одни убытки. О, зачем мой отец не завещал мне кузницу!
Причитания прибеднявшегося корчмаря, однако, не вынудили меня подарить ему рубль. Я подумал, что и мое положение ничем не лучше. Приведись мне завтра снять мундир – так некуда будет деться.
– Не надо унывать, – сказал я и тронул Орлика.
Васильков тоскливым взглядом провожал экипаж, въезжавший в деревню. Сколько грустных минут доставит ему эта дорожная встреча, милое девичье личико, надменно не заметившее гвардейского прапорщика, сколько пустых мечтаний родится и умрет в его сердце, пока эту призрачную любовь не раздавят колеса другого экипажа, проносящего мимо следующую красавицу.
II
На деревенской улице нас встретил мой денщик Федор.
– Ваше благородие, я вам квартирку подыскал. На отшибе, мельников дом. Поедете смотреть?
– Я тебе вполне доверяю, – ответил я. – Только покажи, где стоит. А что денщик прапорщика?
– Ихнего благородия денщик за фельдфебелем тягается, и вообще, он не денщик, а шалопут.
– Что же мне с ним делать, – смутился Васильков. – Разве бить?
– Ну, зачем. Воспитывать. Вот мы с Федором друг друга с полуслова понимаем.
– Так мы, Петр Петрович, уже семь лет вместе, – с гордостью отвечал Федор. – С самого Севастополя. Но сказать правду, так и в первые дни я вас не подводил.
Обогнув каменную ограду церкви, мы узкою дорогой между соседних плетней проехали за огороды. Тут дорога недолго пошла олешником, и по выезде из кустов сразу увиделся мельников дом.
Мы спешились и вошли в сени; две двери были здесь: левая – в камору, правая – в комнату, и эту дверь Федор отворил.
Высокий, сутулый старик сидел на лавке у крохотного окна.
Я поздоровался.
– Добрый день, – неприветливо ответил старик. – Такая вот моя хата. Может, грязно, так некому убирать – хозяйка моя умерла, дочки замужем, сыны разошлись по белому свету...
Я осмотрелся. В противоположность словам старика изба показалась мне чистой. Глинобитный пол был выметен, посуда стояла на полке аккуратно, на образах висело свежее полотенце, полати были задернуты чистым холстом.
Старик внимательно за мной наблюдал. Я чувствовал, что мое пребывание ему нежеланно, но кому приятны, подумал я, непрошеные постояльцы. Ночь-две переночую, с него не убудет. Еще и уплачу. Видно, привык к одиночеству, разлюбил людей, вот и противится незнакомцу.
– Я вам не помешаю, – сказал я. – Привези мои вещи, Федор.
– Живите, – нехотя согласился старик.
Мы вышли из избы и поехали в деревню. У ворот поповского дома офицеры, окружив подполковника Оноприенко, что-то весело обсуждали.
– А вы кстати, штабс-капитан, – сказал Оноприенко. – Тут проезжал местный помещик, некий Володкович, весьма любезный человек. Он приглашает нас в свою усадьбу, на ужин. (И с ним дочь – чудо красоты! – добавил поручик Нелюдов.) Каково, Петр Петрович, будет ваше мнение: ехать или отказаться?
Счастливый вид прапорщика Василькова подсказал мне ответ:
– Отчего же не ехать. Эти помещики – большие хлебосолы. И все-таки развлечение.
– Но есть некоторая трудность, – улыбаясь, сказал подполковник. – Я тоже не против поездки, и вы все, господа, хотите ехать, но батарея не может остаться без офицеров. Будет справедливо, если полубатарейные командиры бросят жребий – кому быть здесь.
Полубатарейными командирами были я и поручик Нелюдов. Мне не хотелось ехать к Володковичам, я наперед представлял скуку вежливой беседы, нелепый шум застолья, обжорство, тосты, комплименты смазливой барышне, наутро головную боль, и любому другому офицеру я уступил бы право на поездку добровольно. Но поручик Нелюдов мне не нравился – он был самолюбив, глуп, попал в артиллерийскую батарею по ошибке, настоящее его место было в драгунском эскадроне, где офицеру достаточно умения ездить верхом, махать саблей и пугать голосом солдат, – делать ему подарок я счел за лишнее. Нелюдов вынул гривенник, загадал орла, ловко подбросил монету вверх – она выпала решкой, и офицеры шутливо выразили поручику свое сочувствие. Нелюдов же впал в печаль, словно лишился не ужина бог знает у кого, а отца, матери и большого наследства. Васильков же, наоборот, сиял, будто ему предстояло помолвиться с панной Володкович.
В начале восьмого лучший ездовой Еремин подал к поповским воротам командирский экипаж. Уже ждал нас верховой от Володковича показывать путь. Подполковник Оноприенко в мундире с эполетами, при орденах и шпаге был очень представителен, и мы все выразили удовольствие отличным видом своего командира, что прибавило ему настроения. Возможно, поэтому, ступив в экипаж, он распорядился о выдаче солдатам к ужину водки. Потом подполковник предложил мне оставить коня и ехать вместе с ним в экипаже, от чего я в любезной форме, но решительно отказался, не желая быть связанным. Тотчас в экипаж попросился наш батарейный лекарь Шульман, воспринимавший верховую езду, как род изощренной пытки.
Командир подал знак, и наша маленькая кавалькада тронулась в путь: впереди помещичий верховой, потом экипаж, затем мы – пятеро офицеров. Нелюдов провожал нас завистливым взором.
Проскакав полторы версты, мы свернули на лесную дорогу, по которой шли довольно долго до развилки, отмеченной высоким крестом. Тут проводник повернул налево, и скоро лес кончился. Мы ехали по широкой аллее, обсаженной старыми кленами, уже начавшими желтеть. Нарядная решетка в каменных воротах, замыкавших аллею, была открыта. Миновав их, мы увидали помещичий дом и группу людей на ступенях подъезда, а по флангам его, там, где обычно располагаются львы или сфинксы, стояли два лакея с факелами. Господин Володкович нечто выкрикнул, лакеи наклонили огни к земле, и две маленькие мортирки изрыгнули в нашу сторону пламя, дым и гром.
III
Дом господина Володковича – по восемь окон от крыльца в каждую сторону, в средней части двухэтажный, покрашенный в зеленый и белый цвета, крытый гонтом – на мой вкус, вкус бедного офицера, был настоящий дворец. Не скрою, в моей душе пробудилась сильная зависть. Вероятно, и все мои товарищи испытывали такое же чувство, исключая, может быть, прапорщика Василькова, глаза которого замечали лишь предмет своего восхищения.
Командир и лекарь вышли из экипажа, мы спешились, слуги увели наших лошадей. Господин Володкович представил свое окружение: дочь Людвига, сын Михал, жених дочери – помещик Николай Красинский. Все Володковичи были любезны, подтверждая выражением лиц старинную поговорку, которую произнес с чувством владелец усадьбы – "Гость в дом, бог в дом!".
Затем подполковник Оноприенко представил нас по старшинству чинов, сказал необходимые комплименты, и нас повели в дом, в гостиную. Здесь нас рассадили на канапки, и господин Володкович открыл беседу, заявив, что рад приветствовать гвардейских офицеров не только как хозяин дома, но и как бывший офицер, участник Кавказской кампании. Годы службы – лучшие годы его жизни, сказал он, а военные приключения и встречи в горах и ущельях Кавказа, этого, выражаясь словами поэта, "сурового царя земли", неизживны из памяти. Как не благодарить бога за жизнь в офицерской семье, которая подобно цементу скрепляет дружбу мужских сердец! Как не быть признательным судьбе за знакомство с одним из лучших сынов России – Михаилом Юрьевичем Лермонтовым.
Тут, конечно, господину Володковичу ответствовал наш единодушный возглас удивления.
– Да, да, – продолжал Володкович, довольный действием своего рассказа. – Не скажу, что был дружен, этого не было, а привирать мне совестно, но был знаком, и случилось даже, вместе играли, и Лермонтов оказался в выигрыше, что, вообще-то, с ним бывало редко.
– Может, господин Володкович знал и Мартынова? – спросил кто-то из офицеров.
– Да, – отвечал хозяин, – знал и грешного поручика Мартынова. Не хочу чернить всех кавалергардов*, но те из них, что встречались мне, были пустые люди, и таково, полагаю, большинство в этом полку (офицеры одобрительно закивали); из этого числа был и Мартынов. До сих пор не перестаю удивляться одному: зачем Михаил Юрьевич согласился вести дуэль на пистолетах. По рассказам, он хорошо владел саблей и в бою был хладнокровен, что дает фехтовальщику половину успеха. На пистолетах любой неумека может попасть в противника, ведь пуля – дура. Холодное же оружие полностью исключает случайность...
______________
* Кавалергардия была учреждена Петром I в 1724 году для придания большей торжественности церемонии возложения императорской короны на супругу Екатерину. Кавалергардов было 64 – все дворяне, их капитаном стал сам Петр. По его смерти капитаном кавалергардов была Екатерина I, капитан-поручиком – Меншиков. Позже шефами кавалергардского корпуса являлись фавориты Екатерины II – Орлов и Потемкин. Кавалергардский полк учредил император Павел в 1799 году. Офицерский состав полка формировался исключительно из знатнейших фамилий. Право нести почетную стражу у трона дополнялось для кавалергардов и существенными льготами: например, капитан-кавалергард приравнивался по чину к полковнику других полков; при участии в боевых действиях офицеры-кавалергарды представлялись к орденам за мужество, какое офицерам прочих полков приносило лишь благодарность. Кавалергардский полк редко посылался для участия в военных кампаниях, офицеры его имели свободный ход в Зимний дворец, им малого труда стоила военная карьера. Все это, вместе взятое, вызывало зависть и, естественно, неприязнь со стороны офицеров иных полков. Поэтому легко понять, почему суждение господина Володковича доставило удовольствие его слушателям-артиллеристам.
– Однако, – вдруг сказал Васильков, глядя на панну Людвигу, – в дуэли на пистолетах есть то, чего не дадут ни палаш, ни шпага, – ощущение рока...
– Не то важно, – вмешался Красинский, – а скучно на пистолетах. Спустил курок – и вся дуэль. Никаких переживаний. Я сам умею фехтовать, и на саблях – это ведь наслаждение. Двигаться надо, думать. Интересно!
– А я, господа, – весомо сказал наш командир, подполковник Оноприенко, – придерживаюсь такого взгляда, что за дуэли надо строжайшим образом наказывать и самих дуэлянтов и в большей степени секундантов и докторов (тут он строго посмотрел на взводных офицеров и еще строже на лекаря). Вот эти и есть подлинные убийцы. И, господа, что за честь? И где храбрость? Другое дело, в пороховом дыму сражения, среди множества неприятеля сохранить стойкость своего подразделения, его организацию и боевой дух, будучи раненным, оставаться в строю, личной отвагой являть образец нижним чинам... Вот приведу вам живой пример, – взгляд командира остановился на мне: – Гордость нашей батареи, георгиевский кавалер; убежден, что бог даст штабс-капитану случаи иметь на груди полный бант...
– Смущаясь похвалой, – ответил я, – хочу сказать, что всегда расценивал награждение меня крестом святого Георгия как оценку мужества всех канониров моего взвода, врученную мне по старшинству чина. Немудрено быть храбрым в среде храбрых, а в Севастополе все были храбрецы.
К моему удовольствию, внимание от меня отвлеклось, потому что вошел слуга, встречавший нас в роли бомбардира.
– Что, Савось? – спросил Володкович.
– Ваша милость, едет Лужин, – отвечал слуга, – уже в воротах.
– Господа, – обрадовался Володкович, – сейчас нашей компании прибудет. Прошу извинить, что на краткий миг мы должны вас покинуть.
Все Володковичи и жених Людвиги поспешили выйти навстречу.
Офицеры, пользуясь свободой, стали обмениваться впечатлениями. "Живут же люди!" – вздыхал один. "Вот, господа, расквартироваться бы здесь на осень и зиму", – мечтал другой. "Любопытный, однако, человек этот Володкович", – говорил наш командир. А мне хотелось сказать: "Вернемтесь лучше, господа, в батарею. Ей-богу, попадем в историю".
Почему из нас – семи человек, прибывших к Володковичам, – ощущал близкую неприятность я один (и правильно ощущал), не могу объяснить и сейчас, по прошествии пяти лет.
Вообще, механизм предугадывания, подобно любым сложным навыкам, требует упражнения. Скольких бед избежали бы люди, если бы научились доверять неясным сигналам души. Древние понимали это лучше нас и имели прорицателей. Должность избавляла оракула от того, что обязательно требуем мы, – от необходимости разумно объяснять свои чувства. Никто не осмеливался приставать к нему с вопросом: "Почему ты это чувствуешь, если не чувствую я?" Такова была его задача. А в наши дни мы не только к чувствам других, но и к собственным чувствованиям относимся со скепсисом, считая должным разглядывать незримый эфир по правилам аналитики. В силу такого заблуждения я, слушая реплики товарищей, стал объяснять себе внутренние сигналы чувством неловкости. Впрочем, для проверки своего состояния я повернулся к Шульману и спросил: "Вам не скучно, Яков Лаврентьевич?" – "Скучновато, ответил лекарь, – но скоро за стол позовут, тогда и развеселимся". Слова эти показались мне убедительными.
Через несколько минут хозяева возвратились, введя в залу нового гостя столь резко неприятной наружности, какую только и могут иметь чины полицейской или жандармской службы. Это был господин среднего роста, полулысый, худой, но с животиком, хилый, но с румянцем, с улыбкой заискивающей и в то же время наглой, с печатью на всем облике, оповещающей, что пред вами – полный негодяй.
– Уездный исправник Лужин Афанасий Никитович, – назвал гостя Володкович, и я поздравил себя с тем, что не ошибся в профессии приезжего.
– Мы, Афанасий Никитович, минуту назад говорили о дуэлях, – доложил исправнику хозяин. – Интересно, каково ваше – представителя власти – мнение об этом предмете?
– Дуэль есть богопротивное, уголовно наказуемое действие, – изрек Лужин. – Но в нашем уезде, слава богу, этот порок привычки не получил. Вообще, дворянство нашего уезда и в политическом, и в нравственном отношении является положительным и перед другими лучшим. Хотя, – исправник развел руками, – и у нас имеются исключения, что засвидетельствовали печальные события этого года. Десятка два местной шляхты, поддавшись безумной пропаганде, сколотились в партию, позволили себе выступить против правительства, таились в лесу, ранили пристава, пугали местное население, волновали крестьян... Ну, и пришлось прибегнуть к помощи казаков. С казаками, скажу по правде, я не люблю иметь дело – звероватый народ. В армейских подразделениях несравненно лучшая дисциплина... Как-то шайка ночевала всем скопом на гумне – казаки выследили, окружили, дали залп, второй и ворвались в гумно с шашками... Что, господа, там было, не при деве рассказывать...
Несколько мгновений в гостиной стояла гнетущая тишина, словно присутствующие увидели порубленных мятежников и молились за их души.
– Погибли сами, – вздохнул исправник, – а сколько страданий доставили родным. Усадьба Матушевича конфискована, на Голубовского и Бычилу наложен секвестр, десяток семей уже отправлены во внутренние губернии. Ах, безумцы, потерять права и имущество... И ради чего?.. Извините, господа, извините, панна Людвига, – вдруг спохватился Лужин, – что посвящаю вас в неприятности местных дел. Но, как говорится, у кого что болит, тот о том и говорит.
– Если господам будет интересно, – сказала панна Людвига, – я могу показать наши пруды и парк.
Это были ее первые слова за вечер.
IV
Все поднялись и возглавляемые юной хозяйкой вышли из дома через тыльную дверь. Парк примыкал к дому. Наша молодежь, окружив панну Людвигу, слушала ее рассказ о достоинствах деревьев и кустов. Я объединился в компанию с Шульманом и младшим Володковичем. Позади нас шли хозяин, наш командир и исправник Лужин, и их разговор нас доставал.
– А что, Эдуард Станиславович, – спрашивал исправник, – я не вижу вашего старшего, умницу Северина?
– Да вот часа два назад ушел куда-то бродить, – сказал Володкович. Эх, – вздохнул он, – просто беда, господа. В сестру приятеля влюбился насмерть. Она, как все девицы, куражится... (Молодость, молодость! говорил исправник.) Вот ездил в Киев, предложение сделал, – продолжал Володкович, – отказала, негодница. Парень – в кручину. Лежит, грызет трубку или бродит по парку, как юродивый... Я говорю: Северин, да если она тебе отказала, так, верно, дура, недостойная тебя. Ах, Афанасий Никитович, увидите его, хоть вы найдите убедительные доводы.
– Обязательно скажу, – отвечал исправник, – раз вы просите. Судьба Северина мне небезразлична.
Михал увлек нас в боковую аллею предложением посмотреть чудо природы. И вправду, мы увидали редкое явление. Две ели, выросшие в тесноте, переплели свои стволы в косу – было трудно проследить, какая вершина какому комлю принадлежит.
– Прелестное место для влюбленных, – заметил я. – Сама природа демонстрирует им образец поведения.
Михал улыбнулся:
– Да, моя сестра любит проводить здесь вечера.
– Вы где-нибудь учитесь? – спросил я.
– Проучился два курса в университете, – ответил Михал, – и оставил. Хочу получить специальное образование. Агрономическое. Возможно, поеду в Берлин. Мой брат увлекается химией, он не станет вести хозяйство, а мне нравится... Вы не обижайтесь, но не могу себе представить, как можно посвятить жизнь военной службе?
– У каждой профессии свои радости, – отвечал я. – Приведись мне жить помещиком, я наверняка через неделю умер бы от тоски.
– А я – через три дня, – сказал Шульман.
– Сердце нашего лекаря наполняется любопытством лишь в одном месте, пояснил я Михалу, – в анатомическом театре.
– А также возле операционного стола, – дополнил Шульман. – Все остальное, господа, поверьте мне, неинтересно.
Аллея привела нас к двум прудам, разделенным плотиной. Один был продолговатый, с чистой водой, с поставленным на столбах красивым птичником. Вокруг него лениво плавали два взрослых лебедя. Компания, от которой мы прежде отсоединились, стояла на берегу, восхищаясь благородством прирученных птиц. Второй пруд, идеально круглый, был обсажен ивами; ряска плотно покрывала его зеркало; на воде, но вплотную к берегу, стояла ажурная беседка.
– А это наше любимое место уединения, – сказал Михал.
Я признался, что и ряска, и запах тины, и круг ив мне очень нравятся. Шульман тоже сказал, что здесь он прожил бы вдвойне больше, чем назвал раньше. Тут панна Людвига привела в беседку остальное общество, и некоторое время все провели в полном молчании, как к тому обязывало очарование уголка.
Скоро господин Володкович пригласил нас в дом.
V
В столовой горели подвесные лампы. Стол был накрыт и производил ошеломляющее впечатление.
Невольно я посочувствовал одинокому Нелюдову. Нас рассадили; два места остались незаняты: возможно, пояснил хозяин, спустится к ужину старший сын Северин, а второй прибор, по обычаю, ждет случайного гостя.
Господин Володкович поднял бокал и предложил выпить за здоровье государя. К звону хрусталя примешался хриплый звон столовых курантов стрелки на белом циферблате показывали половину девятого.
Тост следовал за тостом, и скоро свободная веселость овладела всеми, если не считать зачарованного Василькова и Михала, не склонного к веселью, видимо, в силу своего агрономического ума. Оба, к сожалению, были мои соседи. Напротив меня сидел исправник Лужин, не умевший, как и все полицейские нашей империи, рассказывать ничего другого, кроме случаев непослушания и преступления порядка. Наиболее его возмущали тщеславие поляков, поднявших восстание, и черная неблагодарность освобожденных государем крестьян.
– Понять это, господа, невозможно, – говорил он, попеременно обращаясь то к подполковнику Оноприенко, то к Володковичу. – Имея привилегии, которых лишено было дворянство внутренних губерний, шляхта хватается за ружья, требует отсоединения, клевещет на царя, втягивает в бунт невежественные слои. Какова дерзость! Какое самомнение!
– Нам, здешним дворянам, вообще чужды идеи войны, – оправдывающимся тоном объяснял Володкович. – Мы всегда были окраинные и от этого всегда терпели. Только богатырская спина русского государства обеспечила нам спокойствие и мир. Застенки и околицы – вот источник смуты.
– Не только, не только! – говорил Лужин. – И из порядочного круга люди оказались замешаны, и скажу, самым скверным образом. Казненный руководитель Сераковский был офицер генерального штаба...
– Это, пожалуй, самое удивительное, – отвечал исправнику наш командир. – Нарушить воинскую присягу – худшего преступления я не могу вообразить.
– А сколько юношей из приличных семей, – продолжал исправник, – ушли в мятежный стан, стреляли в войска, убивали солдат...
– Ужасно, ужасно! – соглашался Володкович.
– Я не могу вам раскрывать содержание документов, поступающих к нам, но, поверьте, сердце обливается кровью от числа жертв с обеих сторон...
– Да, господа, – значительно произнес наш командир, – нет большего счастья для страны и населения, чем мир. Мы, солдаты, знаем это лучше всех.
– Это единственная возможность развивать экономику, – сказал Михал. Примером чему служит Англия, куда никогда не ступала нога завоевателя.
– И весьма жаль, – ответил исправник. – Вот уже куда следовало высадиться, хотя бы в отместку за разрушение Севастополя.
– Война имеет то достоинство, – вмешался в беседу Шульман, – что развивает медицину, в особенности хирургический ее раздел. (Подполковник Оноприенко кинул на лекаря неодобрительный взгляд, который, однако, лекарь игнорировал.) Да не будь войн, мы и ноги не умели бы правильно отрезать, говорил Шульман. – Это огромный стимул к совершенствованию инструментов и науки...
– Справедливая и убедительная мысль, – сказал Лужин. – Согласен с вами полностью. Эдуард Станиславович, – повернулся он к Володковичу, – Северина все нет, а мне хочется его видеть.
– На долгую, верно, пошел прогулку, – ответил Володкович. – Трепетные чувства, страдание, – он поднялся. – Но не поленюсь посмотреть...
Исправник Лужин воспользовался случаем сообщить о несчастных случаях, имевших место в уезде по любовным причинам. Некая барышня влюбилась в ксендза, но, не склонив его к отказу от сана, приняла мышьяк и скончалась в ужасных муках. Муж убил неверную жену; жена околичного шляхтича застрелила ловеласа-мужа; мужик зарубил соблазнителя дочери, после чего последняя кинулась в омут. И в пять минут, к тому времени, как вернулся хозяин дома, он нашпиговал собрание десятком трагедий.