355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иво Андрич » Времена Аники » Текст книги (страница 3)
Времена Аники
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:17

Текст книги "Времена Аники"


Автор книги: Иво Андрич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

Мало-помалу возле Аникиного дома образовался лагерь. Кто только не пробирался ночью к ее дому: юноши, женатые мужи, старики, мальчики, пришлые люди из самого Чайниче и из Фочи. А иные, потеряв всякое соображение и стыд, являлись к ней и днем, сидели во дворе или в доме, если их туда пускали, или просто околачивались на улице, руки в карманах, поглядывая время от времени на ее окна.

Тане – золотых дел мастер, худосочный, с остановившимся взглядом бесцветных, расширенных глаз на изможденном лице, был одним из самых ревностных и незадачливых гостей Аники. Часами сидит он без слов, примостившись на каком-нибудь сундуке у дверей и в ожидании появления Аники следит за Еленкой и Саветой. Но те проходят мимо него словно мимо пустого места, встречают гостей и скрываются с ними в комнатах. Когда его выпроводят из кухни, он пристроится где-нибудь во дворе и с робкой улыбкой уговаривает прогонявшую его Еленку:

– Слышь, пусти меня тут посидеть. Я ж ничего не делаю!

И может сидеть тут бесконечно, в понурой позе, словно и сам сожалея, что вынужден здесь сидеть. Наконец он поднимается и уходит, даже не попрощавшись, а назавтра является снова. Дома его поносит жена Косара, могучая женщина из крестьян с красным лицом и сросшимися бровями:

– Небось опять у аспиды сидел, чучело гороховое? Мог бы у нее и оставаться.

– Эх, мог бы, – отзывался с грустью Тане, блуждая мыслями в заветных мечтах.

Косара приходила в ярость и устраивала ему шумный скандал, но Тане только отмахивался от нее, изредка словно сквозь сон роняя слово.

Среди гостей Аники были и настоящие безумцы, вроде Назифа, полнотелого смирного глухонемого идиота из беговского дома. По крайней мере дважды за день наведывается он под окна к Анике и зовет ее невнятным бормотанием. Как-то раз в самом начале Аника вздумала над ним подшутить. Он ей в открытое окно протягивал полные пригоршни сахара.

– Мало, Назиф, мало, – со смехом крикнула Аника сверху из окна.

Догадавшись, что ему говорят, идиот пошел домой, стащил у братьев деньги, купил две окки сахара и вернулся под окна. Он долго звал Анику, пока она наконец не выглянула; кривя губы в счастливой ухмылке, он протягивал ей сахар. Аника громко расхохоталась и стала показывать ему знаками, что ей и этого мало, после чего идиот удалился с жалобным мычанием.

С тех пор он приходил каждый день, волоча за собой плетенку, полную сахара, сахаром были набиты кушак и карманы. Анике надоела шутка. Ее злило упорство идиота, и она посылала Савету и Еленку гнать его прочь. Он отбивался от них и уходил, недовольно ворча, чтобы назавтра снова быть под окнами Аники еще более нагруженным сахаром. И опять торчал тут, пока его не прогоняли. А потом со своей сахарной ношей слонялся по городу, напевая что-то себе под нос и бормоча. К нему приставали ребятишки, дразнили его и таскали сахар из плетенки, а он судорожно прижимал ее к своей груди.

Среди гостей Аники были и такие, что не осмеливались приходить к ней при свете, а дожидались, когда сгустится темнота, и тогда неукоснительно шли к ней, хотя и не надеялись, что их пустят в дом. Некоторые всю ночь напролет так и просиживали, пуская дым на каменной ограде водостока. Никто не видал в темноте, когда они приходили и когда уходили. И только на рассвете целая куча древесной трухи да груды окурков отмечали место томившегося тут страдальца, какого-нибудь безвестного юноши; Аника знать его не знала, да и он ее всего раз как-то видел. Ибо не только из-за нее стекались сюда люди. Одного привлекало к себе все дурное, другого гнала незадачливая злая судьбина. Как бы то ни было, но возле дома на перекрестке собирались все презревшие божьи заповеди и наказы. Стремительно расширяясь, образовавшийся вокруг Аникиного дома круг мужчин захватывал в свою орбиту не одних порочных и слабых, но и здоровых, вполне рассудительных людей.

В конце концов в городе почти не осталось молодых людей, не побывавших у Аники или по крайней мере не предпринявших попыток проникнуть в ее дом. На первых порах туда пробирались ночью, украдкой, обходными путями и поодиночке. Об Анике говорили как о чем-то жутком и срамном, но далеком и почти недостижимом. Но чем больше было разговоров, толков и пересудов, тем понятней, ближе и обыденней казалось это порождение зла. Поначалу указывали пальцем и перешептывались за спиной Аникиных завсегдатаев, а кончилось тем, что подтрунивали над теми, кто у нее не бывал. Так как редким счастливцам удавалось сразу добиться Аники и большинство должно было довольствоваться сначала Еленкой и Саветой, зависть, мужское самолюбие и тщеславие стали делать свое дело. Отвергнутые являлись снова в надежде искупить свой двойной позор – приход сюда и полученный от Аники отказ; тот же, кого она приняла хоть раз, не мог ее забыть и приходил сюда снова и снова, как околдованный.

И только женщины держались заодно, ожесточенно сопротивляясь напасти с Мейдана; они боролись мужественно, стойко, по-женски безрассудно и безоглядно. А это было не всегда легко и безопасно. Так пострадало семейство Ристичей.

Старая Ристичка, вдова богатая, предприимчивая и по-мужски решительная и крутая, повыдавала замуж всех своих дочерей и женила своего единственного сына. Сын у нее был приземистый, румяный, благонравный и хитрый торговец, водивший компанию только со старшими, бережливый и домовитый хозяин. Мать рано женила его на красивой, скромной и богатой девушке из Фочи. У них уже был второй ребенок.

Как-то раз зимой, когда на чьих-то поминках женщины в один голос жаловались на Анику и на своих мужей и сыновей, старая Ристичка, выпив чарку за упокой души поминаемого, заявила с суровой непреклонностью:

– Господи, а вы что смотрите? И у меня есть сын, но, покуда я жива, мой сын не переступит порога этой аспиды!

Назавтра Аника уже знала о словах Ристички, как знала обо всем, что о ней говорили, и на следующий день велела ей передать:

– Ровно через месяц с этого дня явится ко мне твой сын, благородная госпожа, со всей субботней выручкой в руках! Увидишь тогда, кто такая Аника.

Тень озабоченности и тревоги нависла над домом вдовы, но Ристичка продолжала во всеуслышание клеймить позором окаянную соблазнительницу. В то время шумная слава Аники особенно гремела по округе и все мужское население города ползло на брюхе к Мейдану или, по крайней мере, засматривалось в ту сторону. А в следующую субботу после тех злосчастных поминок молодой Ристич, пьяный в стельку, чуть не на руках своих собутыльников был доставлен к Анике с субботней выручкой в глубоком кармане штанов. Он валялся у ее ворот, рыл ногами землю, сыпал деньгами и в полном умопомрачении звал одновременно и Анику и мать. Над ним стояли Еленка и Савета, и каждый, кто хотел, мог подойти и на него полюбоваться. На рассвете Аника через Савету велела двум молодым туркам ввести его в дом.

Когда сын не вернулся к ужину домой, старая Ристичка с невесткой обежала весь город. А убедившись в том, что он действительно отправился к Анике, старуха, ворвавшись в дом, с пеной на губах так и грохнулась на пол посреди комнаты и долго не могла прийти в себя. А ее невестка, стройная, бледная, с черными косами и огромными глазами, упала перед лампадой в соседних покоях, торопливо осенила себя крестным знамением и начала осыпать проклятиями Анику:

– Чтоб тебе взбеситься, блуднице, чтоб тебе в цепях ходить! Чтоб тебя проказа разъела! Чтоб ты сама себе опостылела! Чтоб тебе о смерти мечтать, а чтоб смерть тебя не брала! О, покарай тебя великий и единый господь! Аминь. Аминь. Аминь.

Тут слезы хлынули у нее из глаз и заслонили от нее весь свет, и она всей тяжестью рухнула на пол. Падая, она зацепила и погасила лампадку. Посреди ночи женщина пришла в себя. Поднялась с трудом, расставила по местам поваленные вещи. Подтерла пролитое масло с пола и с ковра, залила и снова запалила лампадку, перекрестилась трижды перед ней и трижды поклонилась безмолвно. Посмотрела на ребенка, спящего в колыбели. И, закончив все дела, села под лампаду со скрещенными на груди руками дожидаться мужа.

В городе всем про все известно; никаких тайн здесь не существует. И проклятия невестки назавтра были переданы Анике. В тот же день после полудня к Ристичам в дом явилась Аникина служанка, одноглазая цыганка, вызвала невестку и передала ей завязанные в платок серебряные и медные деньги. А потом отошла в глубь двора, чтобы передать ей поручение и на словах. И хоть цыганского роду была, а, видать, не легко ей далось такое поручение.

– Это тебе Аника посылает. Пусть, говорит, пересчитает Ристичка с сыном и с невесткой: вся выручка тут, до единого гроша. Мужа она тебе вернула и деньги возвращает. Сколько им попользовалась, столько и заплатила. А проклятий твоих, сказать тебе велела, она не боится. Не властны над ней проклятия.

И цыганка убежала.

Наряду с женщинами, единодушными в своей ненависти к Анике, самым непримиримым ее врагом был газда Петар Филипповац. Его сын Андрия был одним из самых главных завсегдатаев Аники. Он был старшим сыном в семье, неловкий и бледный юноша, как бы вечно сонный и пребывающий в какой-то прострации, но упорный и неизлечимый в своей страсти к Анике. После того как однажды ночью отец чуть его не убил, и убил бы наверняка, если бы его не спрятала и не спасла мать, он носа не казал в родительский дом. Ночевал в амбаре, куда мать украдкой посылала ему еду. Она дни напролет лила слезы и молилась, но тоже украдкой, так как газда Петар пригрозил ей, что после тридцати лет совместной жизни выгонит ее из дома, если хоть раз услышит от нее единый вздох или увидит одну слезу, пролитую по ослушнику.

В лавке газды Петара Филипповаца собирались наиболее суровые и яростные судьи и ненавистники Аники. После каждой выкуренной цигарки и любого разговора беседа вновь возвращалась к девке с Мейдана. А в связи с ней много раз вспоминалась и история Тияны-возмутительницы, которой никто уже не помнит, но знают по рассказам стариков.

Добрых семьдесят лет тому назад прославилась своей красотой некая Тияна, пастушья дочь. Забыв всякий стыд, взбаламутила она и воспламенила весь город. В ярмарочные дни она могла закрыть торговые ряды, как мор или разлив, – такое творилось вокруг нее столпотворение и драка. Приходили сараевские ювелиры и медники из Скопле и, оставив у нее и товар и выручку, обобранные до нитки, едва уносили от нее ноги. Никакой на нее управы не было. Пока однажды она не сгинула так же внезапно, как и появилась.

Среди тех, кто увивался вокруг этой Тияны, был некий Коста, по прозванию Грек, богатый юноша, без отца и без матери. По рассказам, он готов был жениться на ней, но Тияна и слышать об этом не желала и продолжала собирать возле себя всякий сброд, турок и прочих иноверцев. Юноша отступился и исчез из города. Прошел слух, что он удалился в монастырь в Бане, постригся в монахи и чем-то там болеет. О нем уже стали забывать. Но точно через год, в самый разгул Тияниного буйства, от которого и богу и людям стало уже невмоготу, нежданно-негаданно нагрянул пропавший Коста. Обросший бородой, косматый, одичавший и худой, наполовину в монашеской, наполовину в крестьянской одежде. Не было у него с собой ни сумы, ни посоха – ничего, кроме двух небольших пистолетов за поясом. Он прямиком ворвался в дом Тияны. Выбил дверь в комнаты и выстрелил в Тияну, но только легко ее ранил, и она выбежала на улицу. Теряя туфли, дукаты с мониста, украшения из волос, неслась она по Мейдану. Хотела скрыться в роще под Старым градом. Но у самого рва обессилела и упала. Тут ее монах настиг и прикончил.

Так весь день она и лежала, скрюченная, с рассыпавшимися волосами, с черной раной, зиявшей на голубом атласе жилета. Раскрыв рты, с бичами в руках с высоты насыпи рассматривали ее пастушата. И только в сумерки из города послали двоих цыган, и они закопали ее на том же самом месте. Убийца скрылся в лесу. Никто его не преследовал. Но на третий день его нашли на свежем надгробном холме у Тияны, он заколол себя. Здесь его и схоронили. И поныне тот холм зовется могилой Тияны.

А пока в домах происходили драмы и пересказывались всякие истории по лавкам (повторяясь и перекликаясь друг с другом, как все трактирные легенды и домашние трагедии), на Мейдане продолжался поединок роковых страстей и женской прихоти. К тому времени относится начало борьбы Аники с добрунским протопопом за его сына Якшу, прозванного Дьяконом.

2

Аникина слава гремела далеко за пределами города, а Якша Порубович, сын добрунского протопопа, и не думал ехать на нее смотреть. Он предпочитал женщинам ракию, но еще больше ракии любил свободу и скитания.

В двадцать лет он был самым рослым и сильным парнем в двух уездах. И даже в Чайниче ходил состязаться с неким Неджой, прозванным Волчатником, и положил его па обе лопатки.

Белокожий, рыжеволосый, со смелым взглядом зеленых глаз, Якша был полной противоположностью своему отцу. Протопоп – худощавый, высокий, с молодых лет седой, серый лицом, с глубокой морщиной между бровями, где, кажется, залегла какая-то мрачная мысль, – был из тех людей, что в тягость и себе и людям. Якша пошел в своего деда по матери, Милисава из Трнаваца, богача и добродушного весельчака.

Протопоп души не чаял в своем единственном сыне и страшно мучился' из-за его легкомыслия и непоседливости. С прошлого года Якша уже дьякон. И отец воюет с ним, настаивая, чтобы Якша женился и принял сан священника. Но посвящение в сан не слишком вдохновляет Якшу, а о женитьбе он и слушать не хочет. Протопопша, добрая, бережливая до скаредности, черная, высохшая старушка, то защищает сына, то поддерживает отца. И плачет из-за обоих.

В ту зиму Якша несколько угомонился. Сидел больше дома и позволял при себе говорить о женитьбе, хотя сам при этом и молчал. После Юрьева дня в Добрун ожидался владыка Иосиф из Сарасва. Протопоп надеялся женить до этого сына, чтобы владыка мог совершить рукоположение. Но на исходе зимы случилось Якше по какому-то делу оказаться в Вышеграде.

Было как раз время нереста. В конце февраля и в первой половине марта великое множество рыбы подходит к низовьям Рзава. Обычно косяки идут в три захода с промежутком ь несколько дней. Первая рыбья свадьба прибывает чаще всего ночью и продолжается до полудня. Весь город высыпает тогда на рыбную ловлю – и истинные рыбаки, и те, что ловят рыбу от нереста до нереста. Все, у кого есть хоть какая-нибудь сеть, спускаются к Рзаву и забрасывают сеть в воду. Дети бродят босиком по мелководью, ковшами или голыми руками выхватывают рыбу, в сонном одурении мечущую икру и молоку.

Три эти дня в году – словно какое-то празднество, регулярно и неукоснительно справляющееся из сезона в сезон. Во всех домах стоит запах жареной рыбы, и, наевшись ее до отвала, люди смотреть на нее не могут, цены на рыбу катастрофически падают. Последнюю рыбью свадьбу вылавливают окрестные крестьяне, везут рыбу домой в переметных корзинах и там ее коптят и вялят.

В то утро с добрунской дороги Рзав открылся Якше облепленным со всех сторон рыбаками и ребятишками, расползшимися по мелководью, подобно муравьям. Ярко светило солнце, земля дымилась, белела рыба.

Быстро справившись с делами, приведшими его сюда, Якша собирался засветло возвратиться в Добрун, но его зазвали в одну лавку, где компания купеческих сынков закусывала рыбкой под легкую ракию. Молодые люди потешались над Газией, известным рыбаком и пропойцей, как то и положено быть рыбаку. Сам он стоял, не выпуская из рук мокрую сеть, с которой свисала тяжелая дробь и стекала вода, образуя лужу на полу у его босых ног. Газия продал весь улов и теперь, мокрый по пояс, трясясь всем телом, опрокинул шкалик ракии залпом. Его допытывали, какой в этом году нерест, сколько он выловил и продал, но он, по суеверию всех рыболовов, уклонялся от точного ответа.

– Я слышал, ты маджарию сколотил и готовишь подношение Анике, – задирает его один из парней.

– Это я-то Анике? Тут мне вас, газда, не перешибить, – защищается рыбак, сворачивая цигарку и переминаясь с ноги на ногу.

Что правда, то правда, рыбак – один из множества страждущих, напрасно добивающихся Аники, но гуляки дразнят его только затем, чтобы иметь возможность самим о ней поговорить.

Расплачиваясь и все еще продолжая дрожать, Газия бросает, выходя из лавки:

– Это ваша забота, господская. Этот товар не для меня, я водой живу.

Компания продолжает разговор об Анике.

В ту же ночь Якша был у нее. И больше не вернулся к себе домой в Добрун. Все ночи он проводил у Аники. Казалось, она одного только его и принимала. Весь город судачил о протопопском сыне. Женщины от него отворачивались, мужчины обсуждали его, порицая или завидуя.

Напрасно слал своих людей протопоп с наказами, угрозами и мольбами. Видя, что ничто не помогает, он решил поехать сам и увезти сына. Но из этого ничего не вышло. Тогда он обратился к вышеградскому каймакаму.

Сын богатого и знатного Джевад-паши Плевляка, вышеградский каймакам Алибег давно уже мог бы занимать более высокое положение, но от своей матери, из рода Со-коловичей, он унаследовал барское презрение ко всякому расчету и стяжательству. Двадцать пять лет тому назад во время кратковременного расцвета и взлета благосостояния города Алибег, молодым человеком двадцати одного года, был назначен начальником полиции. Вышеградский мост оживил торговлю, город наводнился товарами, деньгами, приезжими; необходимо было держать тут достаточное количество жандармов с жестким и неподкупным командиром во главе. Между тем с годами торговля переместилась в другие края, и вышеградская дорога опустела. Приезжих становилось все меньше. Сократилось число жандармов. Но Алибег не захотел покидать Вышеград и так и остался в нем каймакамом. Дважды уходил он с отцом на войну – в Валахию и в Сербию, но каждый раз снова возвращался на свой пост в Вышеград.

У него было два дома, самые красивые в Вышеграде, на самом берегу Дрины, объединенные обширным садом. Несколько раз он женился, но все жены у него умирали. Каймакам был известен своей слабостью к женщинам. С годами он все больше пил, но пил со вкусом и не теряя чувства меры. Несмотря на возраст и беспорядочную жизнь, он сохранял былую стать. Резкие черты его подвижного лица со временем сложились в гримасу иронического примирения. В обрамлении белых усов и сильно поредевшей бороды открывался четко очерченный и юношески румяный рот. Говорил он без жестикуляции, с теплыми нотами в голосе и проникновенностью во взгляде. И питал пристрастие к горячим источникам. Он всюду их искал, объезжал все места, куда посылала его молва; где бы ни открыл каймакам горячий источник, он возводил там фонтан или купальни за свой счет.

В городе, оскудевшем и населением и товарооборотом, каймакам давно уже не имел никаких служебных обязанностей и забот. Наделенный чертами истинного аристократа, немногословный и улыбчивый, он жил в свое удовольствие, не досаждая другим, и потихоньку старел. Ездил по временам в свое имение в Плевлю или отправлялся на пирушки к своим друзьям, руджанским и гласинацским бегам.

К протопопу из Добруна, прямому, как жердь, возвышенно велеречивому, с остановившимся взглядом и серостью, разлитой в лице и распространявшейся каким-то образом и на одежду, словно он только что явился с мельницы, каймакам испытывал непобедимую неприязнь. И сейчас он принял его холодно, однако же внимательно выслушал и пообещал расследовать дело. Слышал он и сам о дочери покойного Крноелаца, многие и жаловались ему, что слишком забрала она силу. Вот он пошлет туда жандармов, чтобы Якшу отправили в Добрун, а девку приструнили и образумили.

Сгорая со стыда, протопоп провел два дня в доме вышеградского батюшки Йосы, боязливого полуслепого старика, но, не дождавшись ни сына, ни каких-либо вестей от каймакама, сел на своего смирного вороного коня и с сердцем, исполненным горечи, возвратился в Добрун.

Сейчас же по уходу протопопа каймакам вызвал к себе старшого вышеградских жандармов Салко Хедо и велел ему отправляться к гяурке и пригрозить ей палками, если она не уймется, а Якшу выпроводить немедленно в Добрун.

Хедо в точности исполнил приказ. Верхом, как в особо торжественных и важных случаях, дав здоровый крюк вокруг Аникиного двора и заметив копошившуюся там по хозяйству Еленку, он прокричал ей издали строгим голосом, что больше они не потерпят никаких беспорядков возле их дома, а тому пропащему протопопскому сыночку велено тотчас же отправляться домой, а если он этого не сделает, он с ним поговорит по-другому. Еленка скрылась в доме и все передала Анике, та не замедлила появиться на крыльце, но предусмотрительный Хедо уже ускакал на своем высоком скакуне.

Вот уже тридцать лет вершил свою должность Салко Хедо, неправый и неповоротливый, как человеческий суд и земная правда. Его физиономию избороздила сеть причудливых морщин, расходившихся в самых неожиданных направлениях, она покрывала его лоб, подбородок и нос, прорезая редкие усы и спускаясь глубокими бороздами на его обветренную шею. Из этого лабиринта морщин взглядом престарелого коня смотрели большие, круглые, лишенные ресниц глаза. Вот во что превратила Хедо тридцатилетняя жандармская служба.

Каймакам терпеть не мог неприятностей, даже если они касались соседнего уезда, и Хедо не смел доложить ему ни об одной из них, пока они благополучно не разрешались. Менялись жандармы, продажные или ревностные не в меру. И что бы ни случилось в городе – от полевых потрав, пьяных дебошей и скандалов до самых зверских убийств и крупных краж, все сыпалось на голову Хедо. Поначалу, жандармским новобранцем, он проявлял еще служебное рвение. И получил за это старшого. Но вскоре понял, что мир немыслим без потрясений, убийств и несчастий, что это неминуемое зло, а его, Салко Хедо, глаза и руки чересчур слабы, чтот бы это неминуемое зло пресечь, распутать и кому надо воздать по заслугам. Вместо того чтобы со временем исполниться на своем посту сознанием власти и силы, он, напротив того, проникся каким-то суеверным страхом перед злодейством и чуть ли не почтительным уважением к тем, кто на него отваживался. С механической точностью прибывал он туда, куда призывала его должность, но не для того, чтобы захватить злодея на месте преступления, а для того, чтобы своим появлением прогнать его из своего уезда в другой. С течением лет в постоянном соприкосновении с человеческим злом и человеческим страданием, он приобрел особый опыт, бессознательно подчинив ему свое поведение. Этот опыт можно было выразить двумя, на первый взгляд несовместимыми, но, однако же, совершенно точными утверждениями. Первое, что зло, несчастья и раздоры между людьми неизбежны и неизбывны и что тут нельзя ничего изменить. И второе, что в конце концов все как то утрясется и образуется, ибо в мире нет ничего вечного: соседи помирятся, убийца или сдастся, или перейдет в другой уезд, где есть свои жандармы и старшие; украденная вещь рано или поздно найдется, поскольку наряду с ворами есть и болтуны и доносчики; пропойцы протрезвеют, а пока они пьяные и сами не знают, что творят, нечего с ними и связываться.

Два эти положения предопределяли все официальные действия Хедо. Когда же в какой-нибудь распре или преступлении была замешана женщина, обычная его пассивность переходила в настоящее оцепенение. Хедо походил тогда на человека, которому села на шею оса, и он, застыв, поступает единственно правильным образом: дает ей беспрепятственно разгуливать по своей шее, дожидаясь, когда она сама улетит. Докопавшись до женщины в каком-нибудь расследовании, Хедо без особой необходимости дальнейшего разбирательства не производил. И не по злому умыслу. А повинуясь почерпнутому на практике опыту, говорящему о том, что встревать в спор, где замешана женщина, все равно что совать палец в дверную щель.

Когда в тот вечер Якша явился к Анике, она смотреть на него не хотела. Все его мольбы и уверения ни к чему не приводили. Аника приняла твердое решение дать ему отставку и больше не желала об этом говорить. И на все его пламенные речи отвечала презрительно:

– Ты что в Добрун не едешь? Отец ведь зовет.

– Нет у меня отца. Сама прекрасно знаешь.

– Что я знаю? – возражает она ему невозмутимо.

– Прекрасно знаешь, что я тебе говорил каждую ночь, а я помню, что ты мне говорила.

И он принимался напоминать ей признания и клятвы прошлых ночей, понятные только ей и ему. Она упорно молчала. Слабым, чужим каким-то голосом, Якша тянул:

– Я говорю: «Аника, светает», а ты мне ладонью глаза закрываешь…

И он перебирал подробности прошедших ночей. Бабьи эти причитания в устах огромного мужчины производили смешное и жалкое впечатление. Но Якшу опьяняли и эти слова, и сама эта любовь, и он не сознавал, что говорит и что делает. Аника безучастно и безмолвно, но и без возражений слушала его. На прощание на все мольбы о свидании она с усмешкой бросила:

– Увидимся, бог даст, в Добруне на рождество богородицы.

Якша обосновался в корчме у Зарии. У него еще хватало самолюбия не обивать пороги Аникиного дома и не сидеть во дворе в обществе Еленки и Саветы. Дни напролет он пил и поил других, неподвижно приросший к скамье, с громадным кулачищем на столе и закинутой к стене красивой головой и взглядом, устремленным к прокопченному потолку, на котором он словно бы что-то читал. Никто не смел произнести при нем имени Аники, хотя всем было известно, из-за чего он запил.

Так он просиживал часами, обратив глаза к потолку и перебирая в памяти все, что с ним было, и при этом не столько ее слова вспоминались ему, сколько ее молчание. Это ее молчание переполняет его, он чувствует его нутром. Даже и не закрывая глаз, он видит, как она сидит на диване, по самые брови повязанная белым, туго стянутым платком, полностью скрывающим ее волосы. Руки с плотно прижатыми друг к другу ладонями она держит на коленях, и от этого кажется, будто она ворожит. Лицо у нее большое и белое, с выступающими скулами, в туманном взгляде блуждает улыбка и, спускаясь, играет где-то возле губ. От этого ее молчания у Якши захватывает дух и перед глазами все плывет. Если бы только еще раз сесть возле нее, ничто бы не помешало ему тогда схватить эту голову обеими руками, стиснуть ее что есть мочи, запрокинуть на подушки, на пол, на траву. Но сейчас же перед ним вставало выражение холодного высокомерия, написанное на ее лице и доставившее ему столько мучений, не потому, что он не мог его сломить, но потому, что это было бесполезно. И, словно стукнувшись спросонья о притолоку, Якша вздрагивал, и кулак его сжимался в бессильной ярости.

Пока Якша пил горькую в корчме у Зарии, а Салко Хедо делал вид, что этого не знает, возле дома Аники происходили новые баталии и побоища. Поскольку Аника отказывалась кого бы то ни было принимать, перепившиеся толпы ломились в ее ворота, а более трезвые, желая выслужиться перед ней, не пускали их.

Отлично зная Хедо, каймакам в конце концов решил лично отправиться к Анике и выяснить, что это за женщина. И действительно, однажды после полудня он отправился туда в сопровождении жандарма. Жандарм возвратился один. Каймакам пробыл у нее до вечера. А назавтра снова был уже там.

Иначе и быть не могло. Каймакам, видевший в жизни множество женщин и не слишком разборчивый, мгновенно понял, что перед ним явление совершенно особого рода. С тех пор, как стоит город и в нем рождаются женщины, не было еще подобного тела, такой поступи и такой поволоки во взгляде. Она появилась и произросла без всякой связи с окружающим. Случилась – и все.

И, будто бы наконец обретя нечто знакомое и давно утраченное, каймакам остолбенел перед этой красотой.

Матовая белизна кожи, скрывая пульсирование горячей крови в жилах, резко и без перехода наливалась темным пурпуром в губах и окрашивалась легким румянцем вокруг ногтей и за ушами. Это большое, гармоничное тело, торжественно спокойное, неторопливое в движениях, в сознании своего превосходства не имело никакой нужды равняться на других и напоминало могучую державу: подобно ей оно довольствовалось собой, ему нечего было скрывать или что-то выставлять напоказ, и оно молчаливо презирало склонность всех прочих к многословию.

И все это сейчас предстало перед каймакамом, на все это он смотрел глазами зрелого человека, познавшего, как ему мыслилось, истинную ценность жизни, с такой беспощадной зримостью уходящей от него. Что в таком случае могло остановить мусульманина, кроме разве самой Аники? Она его не остановила.

После второго посещения каймакама Аника призвала к себе Тане, золотых дел мастера.

– Ты писать умеешь?

– Умею, – ответил Тане, как бы в подтверждение этого растопырив пальцы правой руки и блестя увлажнившимися от умиления глазами.

Тане принес из лавки чернильницу, тростниковую ручку и бумагу.

И вот он сидит на диване, Аника подле него.

– Ты можешь написать, что тебе скажут?

– Да, думаю, смогу.

Живущий в каждой праздной женщине бес нашептывал слова Анике, а она – Тане на кончик пера. Тане весь скособочился от усердия, выводя старательно буквы, а морщинистые щеки его взбухают под языком, следующим за движением его пера. Аника диктует: «Ты добрунский протопоп, а я потаскуха вышеградская. Приходы наши поделены, и лучше бы тебе не совать нос в чужой огород».

Тут Тане, и до этого спотыкавшийся на некоторых словах, остановился и посмотрел на Анику потешно озадаченным взглядом, словно хотел услышать, что это всего только шутка и она вовсе не думает всерьез посылать это письмо протопопу в Добрун. Но Аника, не глядя на Тане, нетерпеливо одернула его:

– Пиши!

И он продолжал писать с тем же самым выражением потешной озабоченности на лице.

«Я еще на свет не родилась, когда ты к Недельковице через забор перескакивал и Неделько чуть было тебя не подстрелил, приняв за барсука. И по сей день тебе рясу по вдовьим домам зашивают. Но я про твои дела не выспрашиваю и по твоим следам не хожу. А ты – ишь какой выискался! – на меня каймакама с жандармами насылаешь! Лучше бы тебе змею под камнем расшевелить. Знай же, протопоп, что каймакам ко мне с тех пор два раза наведывался и я с него, как с малого дитяти, снимала саблю с поясом, а он мне, в его-то годы, умываться подавал и держал полотенце, если тебе это так приятно услышать. А что ты закручинился о своем сыночке-красавце, так вон он в корчме у Зарии, правда обритый, как молодожен, и пьяный в стельку, но это не беда, бери его домой, не сомневайся, протрезвеет, и борода отрастет, так что по мне – пусть хоть владыкой становится».

Тут Аника задумалась. Передохнул и Тане, едва поспевавший за ней, несмотря на то что пропускал буквы и целые слоги.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю