Текст книги "Проклятый двор"
Автор книги: Иво Андрич
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
VI
Вот канва рассказа Чамила, переданная сухо и кратко. То, что фра Петар слышал от своего друга, изложено было значительно подробней, ярче и с иным смыслом. Все сводилось к одному: существуют два мира, и между ними нет и не может быть ни подлинных связей, ни взаимопонимания; два страшных мира, обреченных на вечную войну, принимающую тысячи разных форм. А между этими враждебными друг другу мирами – человек, вынужденный бороться с ними обоими. Сын султана, брат султана и, по глубочайшему убеждению и мироощущению, султан – и в то же время несчастнейший из людей. Сначала предательство и поражение, затем обман и лишение свободы и, наконец, трагическая западня, когда один, без друзей и близких, он оказался на виду у мира, словно прикованный к позорному столбу. У него, однако, хватило гордой решимости выдержать свой удел до конца и при всех обстоятельствах остаться тем, кем он был, не забывать о своей цели и не уступить ни палачу-брату, ни иноверцам, которые подло его обманывали, шантажировали, продавали и перепродавали.
Следуя за превратностями и перипетиями необычайной судьбы султана Джема, фра Петар слышал множество имен и названий чужеземных городов и могущественных правителей – царей, королей, пап, князей и кардиналов, о существовании которых он раньше и знать не знал. Имен этих он, естественно, не мог ни повторить, ни запомнить. Часто случалось, что он вдруг терял нить рассказа и уже не понимал, кто кому приходится родней и кто кого обманывает, покупает и продает, а по временам и совсем переставал вникать в то, что слушал, размышляя о собственной горькой доле. Но и в этом случае он делал вид, будто внимательно слушает, ибо сочувствовал человеку, для которого так важно было излить свое сердце.
Однако в этих рассказах встречались и совсем непонятные для него вещи, как, например, стихи Джема о судьбе, о вине и пирушках, о красивых юношах и девушках. Стихи Чамил читал наизусть, словно сам их сочинял. Смущали монаха отдельные слова и резкие высказывания Джема о папах и других князьях церкви. Но фра Петар полагал, что сейчас не место и не время рассуждать об этом и наставлять юношу. Тем более что ему самому далеко не все было ясно и понятно. Надо дать человеку высказаться до конца. К фра Петару люди всегда и всюду подходили свободно, быстро сближались с ним и легко открывали ему душу. Он воспринимал это как нечто вполне естественное и всегда старался внимательно выслушать каждого. Так было и сейчас.
Исповедь юноши из Смирны затянулась и казалась бесконечной. Отрешившись от всего окружающего, он часами рассказывал о судьбе султана Джема, словно ему было совершенно необходимо рассказать все подробно и как можно скорее, ибо завтра, может быть, будет поздно. Он говорил то по-турецки, то по-итальянски, забывая в спешке переводить французские и испанские цитаты, которые приводил по памяти.
Обычно разговор начинался рано утром где-нибудь под навесом, в теплой тени, которая постепенно укорачивалась, а продолжался в глухих закоулках огромного двора, где они пытались укрыться от солнечного зноя и шумных, докучливых забав и свар заключенных.
Фра Петар заметил, что Хаим подходит к нему только тогда, когда он один, и ни разу не присоединился к ним во время этих бесед. Случалось, что кто-нибудь из заключенных, идя мимо, останавливался и начинал прислушиваться к шепоту юноши. Чамил мгновенно замолкал, словно лунатик, разбуженный среди своего опасного сна, впадал в тупое молчание, машинально, не к месту повторяя свое обычное «да, да», а затем холодно бросал на прощанье какую-нибудь незначительную фразу и поспешно уходил.
На следующее утро он появлялся в том же расположении духа, хотя на лице его можно было уловить едва приметные следы каких-то ночных раскаяний и решений; безмолвный, замкнувшийся в себе, он подходил со слабой улыбкой, которая все скрывает, не говоря ни о чем, и произносил обычные слова об обычных вещах. Но так продолжалось недолго. В разговоре его настроение незаметно и для него и для фра Петара менялось. Сам не зная почему, он снова отдавался своей страсти и тихо и горячо, словно исповедуясь, продолжал повествовать о Джеме и его судьбе.
На третий день Чамил подошел к печальному и торжественному концу своего повествования, к светлой горделивой усыпальнице в Брусе, белые стены которой испещряли самые прекрасные изречения из Корана, выведенные словно узоры из чудесных цветов и хрусталя. Затем Чамил начал подробно пересказывать отдельные эпизоды. Один за другим следовали счастливые и тяжкие дни жизни Джема, его встречи и споры с людьми, любовь, ненависть и дружба, попытки бегства из христианского рабства, надежды и отчаяние, размышления в часы бессонницы и сумбурные видения в короткие часы сна, его гордые, горькие ответы высочайшим лицам из Франции и Италии, гневные монологи в заточении, которые Чамил произносил каким-то иным голосом, не похожим на свой.
Без всякого предисловия и заметной связи с предыдущим, нарушая временную последовательность, юноша рассказывал какой-нибудь эпизод, вырванный из середины или конца жизни Джема. Говорил тихо, потупясь, не обращая внимания на то, слушает ли его собеседник, успевает ли следить за рассказом.
По правде говоря, фра Петар не уловил, как началось это беспорядочное и бесконечное повествование. Так же точно он пропустил ту скорбную минуту, когда от рассказа о чужой судьбе Чамил впервые явно перешел на личную исповедь и стал говорить от первого лица.
(Я! Тяжкое слово. В глазах тех, перед кем мы его произносим, оно определяет наше место, фатальное и неизменное, зачастую совсем не соответствующее нашему представлению о себе, нашей воле и нашим силам. Страшное слово, которое, сорвавшись однажды с языка, навсегда связывает и отождествляет нас с тем, о чем мы думали, что произносили и чему внутренне давно уподобились, хотя никогда об этом не помышляли.)
С возрастающим недоумением, страхом и сочувствием, едва скрывая волнение, фра Петар продолжал слушать Чамила. Когда вечером он оставался один и думал о юноше и о том, что с ним происходит (а не думать об этом было невозможно), он упрекал себя, что решительно не остановил его, что вовремя не встряхнул его как следует и не вывел из опасного заблуждения. И тем не менее, когда на следующий день они снова встречались и молодой человек опять отдавался во власть своих болезненных наваждений, он слушал его, как прежде, с легким страхом и глубоким сочувствием, не осмеливаясь прервать и вернуть к действительности. А когда, вспоминая о вчерашнем намерении, исполнить которое фра Петар считал своим долгом, он пытался перевести разговор на другую тему или будто бы случайно брошенной фразой отделить рассказчика Чамила от мертвого султана Джема, он делал это неловко и нерешительно. Он очень жалел юношу. Врожденные непосредственность и простодушие, всегда позволявшие ему открыто высказывать свои мысли, были словно скованы настойчивой исповедью молодого человека. И дело обычно кончалось тем, что монах замолкал и, не одобряя, но и не осуждая вслух, продолжал внимать страстному шепоту юноши. То, чего нет, чего не может и не должно быть, оказывалось сильнее того, что есть, что существует прямо и реально и что единственно возможно. А затем фра Петар снова укорял себя, что и на этот раз отступил перед неодолимым приступом безумия и не постарался вернуть молодого человека на разумный путь. В такие минуты он ясно ощущал себя соучастником его безумия и давал себе слово завтра же при первом удобном случае сделать то, что Упустил нынче.
Так прошло дней пять или шесть. Начиналось все утром, почти в одно и то же время, словно некая вошедшая в обычай церемония, и продолжалось с двумя-тремя коротенькими перерывами до самого вечера. Рассказ о султане Джеме, о его страданиях и подвижничестве казался бесконечным. Но однажды утром Чамил не пришел. Фра Петар искал его, ждал, в тревоге заглядывал в самые отдаленные уголки двора. Дважды к нему подходил Хаим и снова изливал на него потоки своих старых волнений и жалоб на несправедливость смирненских властей, своих вечных подозрений и страхов перед шпионами и ловушками. Фра Петар слушал его рассеянно, думая о пропавшем Чамиле.
Ему казалось, что он видит его перед собой, как вчера, слышит, как быстро, словно читая по книге, тот говорит:
– Стоя в блестящем одеянии на палубе корабля, пристающего к Чивитавеккье, и видя на берегу пестрые, застывшие в парадном строю ряды папских солдат и высоких церковных сановников, Джем размышлял о своей судьбе с ясностью, какая возможна лишь в те часы, когда человек покончил счеты с одной жизнью и еще не начал другую. Холодно думал о своем несчастье и воспринимал его трезво, без всяких иллюзий, как будто услышал о нем из чужих уст. Повсюду встречают его чужие люди, выстроившись, словно живая стена тюрьмы. А что можно ожидать от людей? Сожаления? Но это единственное, что ему не нужно и в чем он никогда не нуждался. Соболезнование, которое пытались высказывать не часто попадавшиеся на его пути добросердечные и благородные люди, было лишь свидетельством его несчастья и беспримерного унижения. Соболезнование тяжко и оскорбительно даже для покойников, а как же выносить его здоровому, все сознающему человеку, как может живой глядеть в глаза живых и читать в них лишь одно – жалость?
Из всего, что есть в мире и что представляет собою мир, я хотел создать средство, при помощи которого я бы мог захватить и победить мир, а вышло наоборот – мир сделал меня своим орудием.
И что же такое в конце концов Джем Джемшид? Раб, но не только раб. У обычного раба, которого водят на цепи с рынка на рынок, все же еще остается надежда на доброго хозяина, на выкуп или на бегство. А Джему неоткуда ожидать милости, да он и не смог бы ее принять, даже если бы кто-либо отважился ему ее оказать. Выкуп? Кому нужно его выкупать? Наоборот, и одна и другая сторона платят целы состояния, чтобы он остался рабом и не мог откупиться. (Исключение составляет лишь мать, непокорившаяся, чудесная женщина высокой души, но ее бессильные попытки только увеличивают тяжесть его унижения.) Бегство? И простому рабу трудно порвать свои цепи, но, убегая, он всегда хоть капельку надеется, что сумеет перехитрить преследователей и доберется до своих соплеменников, где будет жить, как свободный и простой человек среди свободных и простых людей. А для него, Джема Джемшида, не существует и этой возможности. Весь обитаемый мир разделен на два лагеря – турецкий и христианский, и в обоих для него нет убежища. И там и здесь он может быть лишь султаном. Победитель или побежденный, живой или мертвый. Поэтому он раб, который не может даже во сне мечтать о побеге. Это путь и упование для менее великих и более счастливых, чем он. А он осужден быть султаном – пленным здесь, живым в Стамбуле или мертвым в земле, но всегда и везде только султаном, и только на этом пути его может ждать спасение. Султан – и ни на волос меньше, ибо иначе это уже не султан, и ни на волос больше, ибо большего не бывает. Это неизбывное рабство, от которого не спасет и сама смерть.
Корабль ударился кранцем о пристань. Было так тихо, что этот звук легким эхом пролетел над берегом, где все, от кардинала до конюха, не мигая смотрели на высокого человека в белой, расшитой золотом чалме, который стоял, словно статуя, впереди своей свиты, застывшей в трех шагах от него. И не было ни одного человека, кто бы не видел в нем султана и кто бы не понимал, что ничем иным этот человек не может быть, хотя именно поэтому он и обречен на гибель.
Говоря это, Чамил и сам поднялся. (Он не допускал, чтобы стражники загоняли его в камеру, как остальных заключенных, и обычно уходил туда немного раньше назначенного часа.) Как всегда, смиренно поклонившись, он исчез в одном из закоулков Проклятого двора, который окутывали первые тени сумерек.
VII
Юноша не появлялся два дня, а на третий день около полудня к фра Петару подошел Хаим и, бросая вокруг пугливые, испытующие взгляды, сказал, что с Чамилом «случилось неладное». Ничего больше даже он сказать не мог.
Лишь спустя два дня тот же Хаим, который все это время где-то сновал, принес уже готовый рассказ об исчезновении Чамила.
Сначала, низко опустив голову и нахмурясь, он описывал около фра Петара широкие, но все более сужавшиеся крути и эллипсы, исподлобья поглядывая по сторонам и стараясь, очевидно, чтобы их встреча выглядела случайной, но при этом, конечно, и не подозревая, насколько его «меры предосторожности» прозрачны и бесполезны. Подойдя наконец к монаху вплотную, он тихонько спросил:
– Вас допрашивали?
– Нет, – громко ответил фра Петар, которого все больше раздражала подозрительность Хаима.
Однако, надеясь, что Хаим разведал что-нибудь о Чамиле, сразу повторил более мягко:
– Нет. А что?
Тогда Хаим начал рассказывать. Сперва он держался так, словно остановился мимоходом, на минутку, и тотчас же двинется дальше, то и дело тревожно поглядывая по сторонам, но мало-помалу забылся и, не повышая голоса, заговорил оживленнее.
Некоторые места в его рассказе были, конечно, туманны и необъяснимы, но зато другие изобиловали такими подробностями, как будто Хаим был очевидцем событий. Он знал и видел даже то, что невозможно увидеть.
Когда Чамил в ранних сумерках вошел в свою просторную камеру, которую стражник сразу же за ним запер, там еще было достаточно светло. В двух начищенных до блеска медных мисках с крышками стыл ужин, о каком другие заключенные и мечтать не могли. Все было так же, как обычно по вечерам. Чамил принялся ходить из угла в угол в тщетном ожидании сна, который, он это отлично знал, не придет и нынче. Мало-помалу затихли последние звуки во дворе. Мрак поглотил белые стены и предметы, камера стеснилась вокруг него, Чамил не спал. В новом, ночном мире начали возникать едва заметные звуки и отблески – игра обостренного слуха и зрения, когда сна нет и нет. В какую-то минуту, он сам не знал точно когда, ему почудилось, будто кто-то пытается попасть ключом в замочную скважину. Но это уже не был обман слуха. Дверь в самом деле бесшумно отворилась, и в ней затрепетал слабый свет. В комнату бесшумно вошли два человека. За ними появился слуга с фонарем. Он сразу же отошел в сторону, поднял фонарь и замер в неподвижности.
Свет разлился по сторонам. Один из вошедших был толст, все в нем казалось круглым и мягким: внешность, голос, движения. Другой – тощий, одни кости, обтянутые смуглой кожей. У него были большие, глубоко посаженные глаза и огромные страшные руки, которые выделялись на свету. Пришельцы казались воплощением двуликой султанской справедливости. Только первый из них учтиво (от этой учтивости бросало в дрожь) поздоровался. И началось.
Подозрительно мягким голосом толстый чиновник заявил, что предварительный допрос носил скорее формальный характер и что, естественно, в том же духе были и ответы. Но на этом, конечно, дело кончиться не может.
– Пора вам наконец, Чамил-эфенди, признаться, для кого вы собирали сведения о султане Джеме, разрабатывали подробный план восстания против законного султана и халифа и как изыскивали средства и пути для завоевания престола с помощью иностранных врагов?
– Для кого? – тихо повторил юноша, очевидно, готовясь защищаться.
– Да, для кого?
– Для себя, и ни для кого иного. Я изучал лишь то, что известно из нашей истории. Углубился…
– Почему же из множества вопросов, о которых пишут в книгах и которыми занимается наука, вы выбрали именно этот?
Молчание.
(Хаим уже позабыл всякую осторожность и говорил оживленно, сопровождая слова мимикой и жестами.)
– Послушайте, – спокойно и с нарочитой торжественностью продолжал толстый чиновник, – вы умный и образованный человек, из почтенной семьи. Вы же сами видите, что впутались или кто-то вас впутал в очень нехорошее дело. Вам известно, что султан и халиф и ныне восседает на престоле (продли, боже, его век и даруй ему всякие успехи), и вы избрали совсем неподходящий предмет для размышлений, а тем более для изучения, сочинительства и разговоров. Вам известно, что слово, произнесенное даже в дремучем лесу, не пропадает бесследно, не говоря уже о слове, написанном или сказанном. Вы в Смирне и писали и говорили. Объясните нам, в чем дело, признайтесь откровенно. Так будет легче для нас и лучше для вас.
– То, о чем вы говорите, не имеет никакого отношения ко мне и к моим мыслям.
Голос юноши звучал искренне, с едва заметным раздражением. Тогда чиновник оставил свой торжественно-учтивый стиль и заговорил другим тоном, который был для него гораздо естественней.
– Погодите! Не может быть, чтобы не имело никакого отношения. Все со всем как-то связано. Вы человек образованный, но и мы не лыком шиты. Никто не возьмется за такое дело без определенной цели.
Говорил только тот, толстый. Чамил, обдумывая про себя его слова, отвечал как-то туманно, словно эхо.
– Цели? Какой цели?
– Вот это как раз мы и хотели бы от вас услышать.
Юноша ничего не ответил. Думая, что он колеблется, толстый чиновник снова заговорил, самоуверенно и властно:
– Итак, пожалуйста. Мы ждем!
Это было сказано сухо и решительно, с едва скрываемым нетерпением и угрозой.
Юноша бросал взгляды по сторонам, вглядываясь в темные углы, словно за пределами освещенного пространства искал свидетеля. Он думал над тем единственным словом или фразой, которые разрушили бы это глупое недоразумение, все объяснили им, доказали, что у него нет никакой цели и что в своих занятиях он не может и не обязан давать отчет, тем более в такой час и при таких обстоятельствах. Ему казалось, что он говорит, но на деле он молчал. Зато говорили оба чиновника (теперь открыл рот и тощий), говорили быстро, настойчиво, сменяя один другого:
– Говорите!
– Признавайтесь, для вас же будет лучше и проще.
– Говорите, раз уже начали.
– Итак, с какой целью и в чьих интересах?
Они засыпали его вопросами. Юноша жмурился от света и по-прежнему беспокойно поглядывал в темные углы. Он медленно собирался с мыслями, не успевая толком понять и расчленить вопросы. Но вдруг тощий подошел к нему ближе, повысил голос и уже обратился к нему на «ты»:
– А ну, давай говори!
На этом и сосредоточилось теперь внимание Чамила. Он почувствовал себя оскорбленным, униженным, ослабевшим и совсем неспособным к защите. Вина его и несчастье заключались не в какой-то «цели», а в том, что его поставили (или он сам себя поставил) в такое положение, когда его смеют об этом допрашивать, да еще подобные люди – хотел он сказать. И думал, что говорит, а сам молчал.
Так продолжалось довольно долго. Но в какую-то минуту этой глухой ночи за пределами времени, которое солнце отмеряет восходами и заходами, за пределами человеческих отношений, Чамил открыто и гордо признал, что он – то же, что и султан Джем, то есть несчастный человек, который, попав в безвыходное положение, не желает и не может отречься от себя и не быть тем, что он есть.
– Я – это он! – сказал он раз тихим, но твердым голосом, каким произносят решающее признание, и опустился на скамейку.
Толстый чиновник невольно отпрянул от него и замолчал. Но тощий словно бы не ощутил священного ужаса при виде человека, который так явно сбился с пути истинного и навсегда поставил себя вне мира и его законов. Преисполнившись слепого усердия, тощий полицейский решил воспользоваться свободой, которую предоставил ему своим молчанием более умный товарищ. Он задавал новые и новые вопросы, намереваясь вытянуть из юноши признание, что в Смирне существовал какой-то заговор.
Чамил сидел на низенькой скамеечке, целиком уйдя в себя; выглядел он совершенно изможденным. Тощий приплясывал вокруг него и кричал ему прямо в лицо. Ему казалось, что перед ним тело, лишенное воли и сознания, с которым он может делать что угодно. Это разжигало в нем злобу, он становился нетерпеливее и бесцеремонней. И тут-то он, вероятно, положил одну из своих лапищ на плечо Чамила. Юноша, уязвленный этой оскорбительной фамильярностью, резко оттолкнул его. И вмгновение ока завязалась драка. Вмешался и второй полицейский. Чамил оборонялся и нападал с такой силой и ожесточением, каких от него никто не мог ожидать. В свалке был сбит с ног и слуга с фонарем. А когда ему удалось вырваться из этого клубка рук, ног и ударов, он выскочил из камеры и, пока там в полной темноте продолжалась схватка, поднял во Дворе тревогу. (От этого слуги и разбуженных заключенных и стало известно о том, что произошло ночью с юношей из Смирны, а то, о чем шептались во Дворе, немедленно становилось известно Хаиму.) В ту же ночь Чамила вынесли в одни из ворот Проклятого двора.
«Живого или мертвого? Куда его понесли?» – возбужденно думал фра Петар. А Хаим уже отвечал и на эти вопросы.
Если он жив, то, вероятно, в Тимар-хане, около Сулеймании, где содержат душевнобольных. Там, среди сумасшедших, его рассказы о себе как о наследнике престола ничем не будут отличаться от обычной болтовни безумных, от их безопасного бреда, на который никто не обращает внимания. Впрочем, такой болезненный человек и не протянет долго, он быстро и незаметно уйдет из этого мира вместе со своими фантастическими идеями, и ни с кого никогда за это не спросят.
Но если схватка оказалась в самом деле серьезной и юноша, сражаясь с двумя полицейскими, зашел далеко и, обороняясь, ранил кого-либо из них (а очевидно, так и случилось, ибо утром в камере смывали с пола пятна крови), тогда, по всей вероятности, слуги султана пошли дальше, ибо удары здесь никто не считает и силу их не измеряет. В таком случае несчастный сын Тахир-паши уже в могиле. А могила с белым камнем без надписи не говорит ни о чем: ни о царях, ни об их распрях, ни о борьбе с соперниками.
Только рассказав все это, Хаим снова вспомнил об угрожающих ему «опасностях» и, не простившись, бросая по сторонам подозрительные взгляды, поспешил прочь, стараясь принять вид человека, бесцельно шатающегося по огромному Двору.
Фра Петар стиснул зубы от горького гнева на свою судьбу, на все вокруг, даже на невинного Хаима с его вечной потребностью разведывать, вынюхивать и докапываться до мелочей. Он неподвижно стоял на месте и вытирал со лба холодный пот. В растерянности он глядел на серую, вытоптанную землю и белые стены, словно видел их впервые, и вдруг почувствовал, как целое его существо захлестнула холодная волна страха: а что, если его начнут теперь допрашивать из-за разговоров с Чамилом и, таким образом, во второй раз без вины виноватого втянут в бессмысленное следствие? Конечно, Хаим человек тронутый и видит опасность даже там, где ее нет, но ведь все может быть.
Однако эту мысль сразу же вытеснила другая: какова участь Чамила? Снова его бросило в жар. Сочувствие к другому становится невыносимым, когда ты ничего не можешь ни сделать, ни даже узнать. Фра Петар вдруг почувствовал непреодолимую потребность уйти отсюда, увидеть и услышать других людей, не имеющих ничего общего с путаными, темными рассказами юноши из Смирны; увидеть каких угодно людей, лишь бы они были по ту сторону страшной сети, которую плетут несчастные безумцы и затягивают все туже царские полицейские, люди без души и совести, и в которую, сам того не ведая, угодил и он.
Фра Петар зашагал по двору, мимо темных закоулков и жалких клочков тени, где, рассыпавшись на кучки, ссорились, играли или развлекались заключенные.