Текст книги "Возвращённые метафизики: жизнеописания, эссе, стихотворения в прозе"
Автор книги: Иван Зорин
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Предисловие
Ребёнок попадает в музей. Его окружает лабиринт, спрятанный под стекло, хаос, упорядоченный множеством вывесок. Они вызывают у него страх, недоумение, улыбку, заставляя неметь или кричать. Ребёнку сулили, что из этих встреч сложится его мировоззрение, оправдание «я» и речь на последнем суде. Но, отстав от экскурсовода, он беспомощно озирается, и указатели только множат его растерянность.
Этот музей – культура. Каждый из нас – такой ребёнок.
Расширение одной метафоры
Венецианец Амброджо Контарине, ходивший в Персию в конце XV века, упоминает о язычниках, кочующих по просторам московского княжества. «Рассказывают, – пишет он, – что народ этот поклоняется первой попавшейся вещи». Спустя пятьсот лет замечание итальянца наталкивает на метафору, взывая к обобщению.
Современная пропаганда легко манипулирует сознанием, убеждая в непреходящей значимости любой наперёд взятой фигуры – футболиста, актёра или рок-звезды. Последняя попытка освободиться от оков массового внушения провалилась на заре века. Кнут Гамсун, вспомнивший Руссо с его побегом в пастораль лесов, успех толстовства и кратковременное торжество анархических идей – это осколки одинокой дрезины, смятой локомотивом Организованности. Сыр всегда в мышеловке. Безоговорочное подчинение – цена комфорта, цивилизация подразумевает рабство. Это хорошо чувствовали стихийные бунтари. Но ХХ век окончательно подавил очаги сопротивления. Информационные средства, способные творить кумиров и создавать богов, рождающие вселенские мифы и погружающие в коллективные сны, всесильны, и потому трудно не поддаться гипнозу толпы. Вероятно, мы являемся последним поколением, которому в какой-то мере это ещё удаётся, но в дальнейшем потребуется напряжение уже нечеловеческое. Да и мы радикально меняемся. Диких гусей вытесняют одомашненные сородичи, общество принимает добровольный постриг.
«Они поклоняются любой наперёд заданной вещи, – удивляется древний путешественник, – они готовы почитать идолом всё, на что укажут жрецы»*11
Нечто схожее пишет и Робер де Клари, крестоносец начала XXIII в., о половцах: «Они не почитают ничего, кроме первого попавшегося им утром навстречу животного, и тот, кто его встретил, тот ему и поклоняется целый день, какое бы животное это ни было». Robert de Clari «La conquete de Constantinople)) LXV.
[Закрыть]. Пророчествовал ли Контарине о сегодняшнем дне? Навряд ли. В нашем юном и вечном мире мы все обречены лишь на обманчивый хоровод метафор и невнятный сумбур случайно произнесённых истин.
Ступени небытия
Не вырвавшееся признание, не сделанное предложение – слова, так и не одолевшие порога молчания, похороненные не рождёнными, влияют на судьбы, быть может, не меньше их явленных миру собратьев. Дорогу от смутного ощущения до истины, от предчувствия до банальности осиливают единицы, энергичное, но ничтожное меньшинство. Отголоски вечной тишины, допущенные к нашему бытию потусторонностью, птицы, перелетевшие Ахерон, – это лишь вершина айсберга. Сколько замыслов умерло в воображении, сколько мыслей не облечено в слова! Мычащее стадо, сгрудившееся у стены небытия!
У небытия своя, неведомая нам иерархия. Для нас приказы, не отданные при Ватерлоо, так же эфемерны, как и сообщения вчерашних газет, а неосуществлённое намерение – такое же ничто, как и шутки прошедшей вечеринки. Они принадлежат прошлому, которого нет, памяти, которую подчиняет будущее. Разница для нас определяется лишь степенью осведомлённости, глубиной посвящения. А всё не произнесённое, любое движение души может хранить только Книга небес.
Грёзы, недомолвки, сны, несбыточные мечтания, погребённые в нас порывы – мир буквально соткан из их паутины. Мысль изречённая есть ложь, лучшее стихотворение – ненаписанное. Где грань, которую мы именуем воплощением? Вправе ли мы вслед за христианством считать слово зыбким рубежом сотворённого? Всё-таки в начале было дословие, из которого потом возникла цивилизация словесных обёрток, и желание – отец мысли.
Иногда кажется, что Сократ реальнее многих живущих ныне, а иногда – что перед небытием все равны. Ведь извержение Везувия и кашель иудея, нога которого последней покинула Египет, у ворот небытия одинаково неразличимы. На пути от суеты к безмолвию нам всем предстоят одни и те же ступени, нам всем уготовано восхождение к забвению.
Эти строки посвящаются тем бесчисленным, как блики дрожащей листвы, оттенкам ощущений, которые промелькнули сегодня, пятого августа две тысячи восьмого года, когда писалось это эссе, и которые не нашли в нём своего отражения.
Зеркало
Тому, что просвещение подразумевает изворотливость, масса свидетельств.
Итальянские кондотьеры эпохи Возрождения имитировали сражения, без единой царапины захватывая или оставляя поля брани. В междоусобицах наёмники щадили наёмников, победителя определяли договорённость и золото. Это профессиональное братство удлиняло короткий век воина, делая из битвы театр, а из шпаги – украшение. Повсюду на Апеннинах торжествовало лукавство. Гладиаторы превратились в комедиантов, рыцари – в ловких шутов. Когда железные солдаты Карла VIII перешли Альпы, итальянские войска в ужасе разбегались. «Французы убивают всерьёз!» -удивлённо кричали потомки легионеров, позволяя варварской жандармерии грабить цветущие города.
Эта история чужого малодушия вызывает теперь усмешку. Но прошлое отражает будущее, хотя оно, быть может, и зеркало для слепых. Потомки христиан, мы не видим в этой истории себя – нашу веру «как бы», с её комфортабельным лицемерием, страхом поступка, хитросплетением слов, которое рассыплет судный вопрос о соответствии Слова и Дела.
Литературный психологизм
Гамлет, узнав тайну гибели короля, медлит. Его нерешительность растягивается на пять действий, его поведение находит отклик уже четыре столетия. Противоречивое, оно создаёт ускользающий, а значит, вечно манящий образ. Характер человека невозможно выразить, исчерпав жалкий лексикон человеческих качеств: коварство, алчность, доброта, жестокость, злость, ревность, суетность, робость. Нас программируют иные коды, нами управляют иные программы, о которых мы лишь смутно догадываемся. Наш язык отрезан от реальности, наша сущность невыразима в словах.
В античных трагедиях ещё нет, или почти нет, привычки мотивировать поступки. Фатум, судьба и воля богов – вот что движет героями помимо воли Софокла и Еврипида. Христианское Средневековье имело один Камертон, один Идеал, задающий и масштаб, и систему координат. Житийный портрет окаймляется бесхитростной рамкой заповедей. И только литература Нового времени претендует на объяснения. Список её попыток (место в нём определяется авторским талантом) необычайно длинен – от художественного метода Толстого до големов глянцевых изданий. Кажется, что предпринятый маневр позволяет сдвинуться с мёртвой точки, получая вместо скупой иконы полотно, приближающее к подлиннику. Кажется, ещё чуть-чуть – и завеса разорвётся. Несколько поколений подпало под этот гипноз. Но литература, исповедующая психологизм, – царство кривых зеркал. Её отражения походят на реальность, как прописные истины на то, что ждёт за порогом школы. Следить за душевными переживаниями персонажей – прерогатива юности, искренняя наивность – удел невинных. С годами всё отчётливее проступает разница между оригиналом и копией, и к романам теряется интерес*22
Есть примеры и другого мифотворчества. В китайских сочинениях Сунской эпохи женщины, вызывающие симпатию, оказываются кровожадными оборотнями, а лукавых обманщиц воспевает народная память – действительность вне морали. Ирония Борхеса, опровергая общепринятые каноны, делает из предателя – героя, из отверженного – победителя, из труса – храбреца.
[Закрыть].
Освобождение от запретов привело к ренаровским откровениям, снятие табу – к обнажающей болтовне, обречённой искажать, как вопли пересмешника. Наше поведение – это бесконечные переливы настроения, калейдоскоп превратностей, череда ощущений, порывов, встреч, воспоминаний, болезней, предчувствий, необъяснимых совпадений и невидимых утрат, это свалка впечатлений, неразгаданных загадок и опыта, который не втиснуть ни в какую книгу. Онегин, Гобсек, Свидригайлов и Болконский – отзвуки одного «я», детали сокровенного, его далёкое эхо. Мы – вереница других в нас. Я – царь, я – раб, я – червь, я – Бог.
Сегодня искусству больше не доверяют. Оно существует лишь как искусственность, руководствоваться им – безумие. Покаяния Раскольникова захотел Достоевский, в муках Жюстины повинен де Сад. Наше недоверие вылилось в постмодернистскую сумятицу и неуёмную тягу к фактологии. Избавившись от суеверий, ХХ век сделал из психологии науку. И это оставляет в сердце горечь сожаления.
Невидимая история
Её суд вершится по неведомым законам, приговор объявляется с опозданием. Медлительная, она проверяет важность того, в чём убеждают нас авторы сиюминутных паралипоменонов. Волновавшими всех в 1799 году новостями считались интриги царедворцев, сводки итальянской кампании, балы, сплетни, пуговицы на мундире военных. В этот год родился Пушкин. В сообщениях современников вы не встретите имени Ван Гога. В хрониках позапрошлого века – Кьеркегора. История не умещается в летописи. Она творится будущим. Кто помнит теперь знаменитых гладиаторов, которым рукоплескали соотечественники Вергилия, колесничих, победивших на Олимпиаде, когда пил цикуту Сократ, возниц константинопольского Ипподрома, затмевавших славой отцов Церкви? Забытое перестаёт существовать, умершее имеет шанс обрести новую жизнь.
Обречённым на события из небытия (ведь факт всегда принадлежит прошлому), нам не дано видеть ни происходящего, ни будущего. Наши предсказания -это гадания авгуров, наши предположения – прогнозы гаруспиков. «Я привёз вам мир!» – заявил англичанам вернувшийся из Мюнхена Чемберлен. Фантазии вчерашних газет умирают на рассвете с регулярностью ночных мотыльков.
В полотне настоящего сплетены бесконечные нити. На судьбы королей влияют поступки ничтожнейшего из подданных, на судьбы мира – ничтожнейшие обстоятельства. В развязке Ватерлоо повинны слякоть и насморк Наполеона, в русской диктатуре середины ХХ века – исключившие из семинарии безвестного грузинского юношу. Приглядевшись, мы заметим, как из прошлого тянется и содеянное, и не содеянное: крики младенцев, хрипы павших, не обнажившиеся клинки, закаты, безвкусица, покинувшие гавань корабли, луна, увиденная героями перед смертью, ошибки поэтов, сны, вывороченные идолы, пожарища, ложь, ставшая истиной, и правда, обратившаяся в обман. Данную минуту ткут мириады причин, которые мы за неимением лучшего нарекаем случайностями, сегодняшнее творится всем предшествующим сразу. Наш выбор, наши версии – всего лишь тропинки в этом хаосе. Гвоздь, вбитый легионерами в крест в Иудее, согласно Гиббону, был гвоздём, заколоченным в гроб Империи. Ссора отставного писаря с польским шляхтичем, по мнению Костомарова, объединила Украину с Россией.
Река причин впадает в море следствий. Я не уверен, что мяч, отобранный у меня в детстве соседским мальчишкой, не привёл к написанию этих строк.
Догадки
Греческое чудо, как с лёгкой руки Рена-на окрестили Элладу VIII-IV в.в., вряд ли когда повторится. Объяснений тому множество.
Рассел, иллюстрируя «духовную» плотность афинского общества числом художников, скульпторов и философов, отнесённым ко всему свободному населению, получает величину, близкую к единице. Знаменатель оценивался англичанином в десятки тысяч. Повторить этот опыт с миллионом и миллиардом было бы уже невозможно. Уайтхед в «Приключении идей» пишет (приведу его оригинальный пассаж целиком): «Я считаю, что сами древние греки не оглядывались на прошлое и не были консервативными. По сравнению с соседними народами они были поразительно неисторичны. Они отличались умозрительностью, страстью к рискованным приключениям, стремлением к новому. Наше самое значительное отличие от греков заключается в том, что мы – подражатели, в то время как они никого не копировали».
Ипполит Тэн ищет корни культурного переворота в климате и географии. Буркхардт пускает в обращение характеристику грека архаической эпохи как «агонального человека». Разумеется, он имел здесь предшественников, у Эрнста Курциуса мы встречаем следующую формулировку: «Вся жизнь греков, как она предстаёт перед нами в истории, была одним большим состязанием». Буркхардту вторят Ницше, Хёйзинга и Зайцев. Берве в 1965 году пишет очерк «Об атональном духе греков», предполагая, что дух этот ниспослан свыше.
У каждого историка свой вкус. Ингомар Вайлер, наоборот, отрицает соперничество даже у греческих атлетов. Он подменяет его материальной выгодой, называя ветвь олимпийской маслины «символом лицемерия».
Тайна вещей в их очевидной бессмысленности, вечный эпитет истины – «ускользающая». И действительно, перечисленные версии напоминают ответы схоластов, почему едет телега. Потому что впереди лошадь. А что движет лошадью? Кнут, овёс, желание возчика. А откуда взялось желание у возчика? Из необходимости ехать. И так далее. Бесконечная череда причин, цепляясь друг за друга, вызывает здесь одно и то же следствие. Выделяя какую-то из них, мы сталкиваемся с необходимостью подыскивать ей новое объяснение. Поэтому феномен в целом, убеждают схоласты, подвластен лишь Богу.
Быть может, прошлое неисчерпаемо только затем, чтобы в его зеркале каждый смог увидеть себя?
Отталкиваясь от «Беовульфа»
Эта воскрешённая Торкелином древность*33
Thorkelin G. J. De Danorum rebus gestis secul. III et IV. Poema Danicum dialecto Anglo-Saxonica. Copenhagen, 1815.
[Закрыть] претерпела множество исторических редактур. Беспощадные, они ворошили прошлое, пробуждая призраков, ибо прошлое, как море, могила чьих-то сиреневых туманов и красных солнц.
Так в современных поэме судебниках кровная месть уступает вергельдам – вире за убийство, и среди её героев уже безраздельно господствуют деньги. Величественный Хродгар выкупает Эггтеова, отца Беовульфа; верховному сюзерену вручается вергельд за убитого Гренделем воина-геата. В замурованных в тексте историях упоминается цена примирения фризов и данов, стоимость перемирия данов и хадобардов. У врагов же по-прежнему царят вендетта, варварство, хаос. Ужасный Грендель за убитых не платит, его мать мстит за смерть сына, убивая датского эрла, в отместку за похищенную чашу дракон сжигает своим дыханием селения геатов. Силам тьмы отказано в развитии. «В дихотомической структуре героического мира, – пишет один исследователь англосаксонских хроник, – как в зеркале, отражена антиномия: одобренные элементы нового становятся задним числом бонтоном эпических героев – отжившее, негативно воспринимаемое старое остаётся принадлежностью чудовищ». На примере отношения к кровной мести он сравнивает и скандинавскую сагу о нифлунгах с немецкой «Песней о Нибелунгах».
Мимикрия преданий вечна, иначе они обречены забвению. И сегодня голливудская стряпня делает Цезаря доступным техасскому обывателю, а королеву Марго – королеве бензоколонки. Единственные каноны – это вкусы потомков, и я вполне допускаю, что в нашем технократическом будущем лейтенант Глан выйдет из лесов, а меланхоличный, исповедующий пастораль Руссо утешится свирелью цивилизации.
Искусство служит времени. И кто знает, сколько раз в угоду настоящему переписывались гомеровский эпос или «Слово о полку Игореве».
Ведь на земле ничто не свято – даже легенды, даже прошлое.
За кулисами рая
Вторгаясь в небесную иерархию, ортодоксы и духовидцы сходятся в одном: в раю нет времени, там – вечность. Сны минувшего и грёзы будущего навалились на бессмертных его обитателей грудой настоящего. Бытие для них – вереница фрагментов, слившихся в один фрагмент. Его мозаика, которая открывается нам частями, им предстаёт купно. Время, текущее от причины к следствию, упорядочивает события, нанизывая их на незримую нить. Беспощадное, оно заставляет теряться в предпочтениях, сожалеть, угадывать. В раю же плач ребёнка (если в раю и раздаётся плач) можно услышать до того, как дитя откроет рот или обожжёт палец.
Время – река, вечность – море без горизонта.
Пребывая в райском гомеостазе, Адам и Ева вкусили от древа времени, несущего познание вместо знания, делящее мир на добро и зло. Утратив невинность, они устыдились наготы своих мыслей, их детской наивности. Беспечные и простодушные, они перебирали до той поры образы, отделённые от вещей, складывая их кубики вне различий и связи. Как и небесный Создатель, с которым были лицом к лицу, они видели не путь, но – судьбу, не движение, но – цепь распаянных, перепутанных сцен, где расставание предшествует встрече, а смерть – рождению. Они зрели Гамлета мстящим до того, как яд проник в ухо короля-отца, каторгу Раскольникова – до убийства процентщицы, они видели Распятие, апокалипсис, исход, руины мифов, себя после грехопадения и меня, пишущим эти строки. Если для нас история разворачивается, то для них она – музей восковых фигур, застывших в нелепых позах. Отсюда их ангельское бесстрастие, равнодушное всеведение, возвышающее над суетой добра и зла.
Вечность лишает выбора, знание отнимает свободу. И действительно, право на ошибку подразумевает необратимость, поступок – длительность, тропа – протяжённость. Но воскресшим в раю открывается панорама. Их удел – молчаливое созерцание, бесконечное visio beatifica*44
Видение, дарующее блаженство (лат.)
[Закрыть]. Им недоступно разочарование, радость, их не гложет отчаяние, не съедает тоска. Искупив коварство времени, они победили и искушение смыслом, перестав гоняться за его химерой. Для них мы ничтожны – они для нас ущербны. Отрёкшиеся от воли, своим блаженством они похожи на стариков, млеющих на солнцепёке. Тенью кружащейся птицы перед ними проходит пережитое, выстраданное, но проходит отстранённо, будто чужое, вызывая лишь жалкое дрожанье губ.
Чистилище и муки ада усаживают на их скамью.
Археология ада
В отличие от рая, который окутывает туман метафор, его легче вообразить. Тут нет необходимости в невнятных обещаниях и манящих непостижимостью аллегориях. Плач и скрежет зубов, египетские загробные казни и огонь апокрифических апокалипсисов продолжают земные муки. Между тем, простодушная попытка посланца Аллаха продолжить плотские радости привела лишь к жалкому слепку с увеселительного дома. Страх впечатляет куда сильнее, чем загадка и тайна.
Этимологически ад восходит к аиду. Топографию аида сообщает Гомер. Вергилий добавляет к его описаниям реку забвения, трёхглавого пса и искупление проступков. Ниже аида залегает тартар. Если бросить железную наковальню с неба на землю, то она летела бы девять дней. Столько же летела бы она и от земли до тартара. В тартаре залегают корни земли и моря, все начала и концы. Он отгорожен медной стеной, и ночь окружает его в три ряда. Даже боги страшатся великой бездны.
А когда боги стали Богом, Божественный жар составил блаженство достойных и боль нечестивых. Кромешная тьма, где в трупах не умирает червь, а огонь не угасает, ждут христиан; печи и мрак вечного огня – мусульман (Евангелие и Коран одинаково тяготеют к оксюморонам). Но это лишь тень мук, которые раздаёт Страшный суд. В его день над мусульманской геенной вытянется лезвие меча: праведные пройдут по мосту, грешные упадут. Коран отводит им гнойную воду, серные озёра и одеяние из смолы. Девятнадцать ангелов сторожат джаханнам, где «вопли и рёв». Там растёт дерево, у которого вместо плодов – головы шайтанов. В некоторых местах Корана джаханнам предстаёт в виде отвратительно дрожащего, движущегося животного.
Иудейские представления о преисподней, на мой взгляд, глубже. Шеол, как и джаханнам, иногда воображается одушевлённым существом, чудовищем, которое проглатывает мёртвых, смыкая гигантские челюсти. Утроба шеола ненасытна, а душа расширяется и волнуется в предчувствии добычи. Согласно Талмуду, который предпочитает числовые метафоры, долина смертной тени находится в ином пространстве, за «горами тьмы», и из неё виден рай. Туда ведут трое врат: одни близ Иерусалима, вторые – в пустыне, третьи – на дне морском. В то же время у шеола сорок тысяч выходов, и он в шестьдесят раз вместительнее рая и в три тысячи шестьсот – земли. Приближающиеся к нему слышат душераздирающие вопли. Шеол состоит из семи отделений, и в каждом последующем огонь в шестьдесят один раз жарче. Глубина каждого отделения – триста лет ходьбы. Только закоренелые грешники проводят в нём больше года, ведь его назначение – очистить от земной злобы. Шеол куда гуманнее джаханнама и ада. По субботам – дням, священным для евреев – здесь даруют отдых. Дисциплина тут тоже не очень строгая. Известно, что преступники, отправленные в ссылку к ледяным горам, тайно приносят оттуда снег и, рассыпая, уменьшают пламень, умудряясь грешить даже в шеоле.
Врата европейского ада рухнули под метафизическим проникновением Данте и Сведенборга. Шведский духовидец распространил на потусторонность жестокие законы повседневности. Копируя земной ад, он рисует картины, пугающие обыденностью и скукой. Равнодушная бюрократия его ада продолжает и географическое убожество: немцы, англичане, французы томятся порознь. Эту ущербную аскетичность оттеняет бунтующее воображение францисканца. Архитектура его опрокинутого рая не уступает небесной. Его иерархию венчает вмёрзший в льдину люцифер, который терзает в трёх пастях предателей сошедшего Бога.
Преисподняя «Божественной комедии» напоминает подземный дом индусов, о котором говорит «Атхарваве-да». Участь жившего в Индостане определяет владыка нараки. В адских кругах, в крови и нечистотах, сбрасывают на островерхие деревья, варят в масле. Изощрённость индусов добавляет лишь то, что чувства грешников предельно обострены, и потому пытки особенно мучительны. В отличие от временного пребывания в первых шести кругах, седьмой обрекает страдать до конца света, до тех пор, пока не погибнет Вселенная. У буддистов нарака – одна из шести сфер бытия, самое неблагоприятное место для перерождения. Но даже здесь преодоление кармы обещает нирвану. Восемь жарких нарак, расположены под Джамбудвипой*55
Мифологическое название Индии.
[Закрыть]. С ними соседствуют ады с пеплом, а по краям мира разбросаны холодные ады. Философия буддизма рассматривает ад как психический феномен, как творение собственного ума.
Скандинавы помещают ад под корнями мирового ясеня. Общедоступный хель противостоит небесной вальхалле. У врат хеля течёт река, мост через которую охраняет сутулая, свирепая дева. «Младшая Эдда» описывает хозяйку мёртвых наполовину синей, наполовину – цвета мяса. Её решётчатые палаты с высокими оградами зовутся мокрая морось. Один отправляется в хель узнать судьбу сына. В битве перед концом мира корабль мертвецов, ведомый великаном, плывёт, чтобы выступить против богов.
Фантасмагорическая эпопея XVI века*66
У Чэнъэнь «Путешествие на Запад».
[Закрыть] приводит в китайский ад. Согласно позднейшим сочинениям диюй расположен в уезде Фэнду провинции Сычуань. Восточный педантизм регламентирует наказания десяти его канцелярий. Там есть дворы голода и жажды, а грешные видят свои дурные дела в зеркале зла. Надпись на его раме гласит, что перед зеркалом нет хороших людей. Отразившимся уготовано перерождение в птиц, насекомых и пресмыкающихся. Этот азиатский ад продолжает заботу о земном государстве. В него заключаются не уплатившие налогов, кравшие масло из уличных фонарей, камни из мостовой, разбрасывавшие битое стекло или думавшие, что император недостаточно благосклонен к подданным. Духи «мохнатая собака» и «красноволосый» строгают им сердце и клещами сжимают печень, а «воловья башка» и «лошадиная морда» проводят по лестнице ножей. Здесь вырезают языки и отсекают голову за дурные книги, равно как и за поджоги. Местное право предусматривает перевод из одного круга в другой. Здесь же решают, кто в кого должен переродиться. Исправившимся ставят иероглиф на лбу, и списки душ снуют между адом и землёй.
Безразличие джайнской мифологии селит грешников по ямам, усеивающим нижний мир, где нет ничего – ни гор, ни морей, ни островов, ни деревень, ни людей, ни богов. Адиков насчитывается восемь миллионов четыреста тысяч. Несчастные, попавшие туда, имеют омерзительную внешность, а их нравы, как и земные, сводятся к унижению ближнего. Бесполые, дурно пахнущие, похожие на чёрных общипанных птиц, они подвергаются издевательствам демонов.
Шеол, аид, джаханнам, диюй, хель, нарака. Человека не измерить меркой этого мира, его страдания – меркой потустороннего. А чья попытка была ближе, увидят все.