Текст книги "Где вера и любовь не продаются. Мемуары генерала Беляева"
Автор книги: Иван Беляев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
– Простите меня, ради Бога, – сказал он наконец, когда мы разговорились за ужином. – Мы все ломаем себе голову: ну как вы не нашли себе другой батареи, ну хотя бы гренадерской в Тифлисе или в Москве: ведь вы взяли самую паршивую батарею в самом захолустном дивизионе.
– Слушайте, как вы решаетесь отзываться так о своей части? Пусть так, но вы должны считать: где мы, там мы сделаем все, чтоб она стала первой из лучших. И вы увидите, что так оно и будет. Ряд одряхлевших начальников довел ее до такого состояния, но с завтрашнего дня она уже иная.
На другой день, ранее начала занятий, я был уже в батарее. Казармы, заново отстроенные, не оставляли желать лучшего. Матрасы были так искусно набиты, что казались пружинными. Но пища ясно указывала на участие фельдфебеля, а может быть, и артельщика, и на полное безучастие офицера. Лавочка была разграблена. В ней оставался лишь залежавшийся товар, и доходность ее была близка к нулю. Лошади были плохого качества и в ужасных телах. И там царила фельдфебельская рука.
Батарея выстроилась в ожидании моего прихода. Молодцевато отрапортовал только что кончивший с первой премией Тифлисскую школу подпрапорщик Яков Васильевич Кулаков, в рябом, но открытом лице которого я сразу же почуял себе надежного помощника. Офицеров не было. Оат ускользнул под каким-то предлогом. Поручик Утовой был «командирован» за дикими козами, капитан Кузнецов еще не прибыл из Тифлиса, где несколько лет пробыл воспитателем в кадетском корпусе. Это облегчило мою задачу.
На мой привет солдаты замялись было, но тотчас же лихо подхватили: «Здравия желаем, ваше высокоблагородие!» – глаза у всех были обращены на меня, тусклые и безразличные вначале, они разгорались по мере того, как мои слова начинали вливаться им в душу. Я начал тихим голосом:
«Братцы! Высочайшей волей, по собственному ходатайству, я назначен командиром вашей батареи. Вы не знаете меня, не знаю вас и я. Но я знаю русского солдата, знаю, чего он хочет и на что он способен, когда понимает, куда его ведет начальник.
Много у нас на Руси богатых и красивых памятников. Но есть один, который ближе и милее моему сердцу всех других. И стоит он на дальнем пределе нашего отечества, в городе Ташкенте, в Туркестане. Изображен на нем славный Белый Генерал Михаил Дмитриевич Скобелев[101], о котором, конечно, вы слыхали от отцов… Скачет он на своем белоснежном коне, а рядом с ним, со штыком наперевес, его верный солдат.
Я не знаю вас… Но этого солдата я знаю; и я верю, что вместе мы исполним наш святой долг перед Царем и перед Родиной, и что наша 2-я батарея 1-го Кавказского стрелкового дивизиона станет первой в рядах славной русской артиллерии.
За нашу будущую славу и за каждого из вас, за всех, кто верен долгу и чести – ура!..»
После революции 1905 года была введена в закон перлюстрация солдатских писем. Здесь, пожалуй, это было единственным занятием офицеров. Через пару дней мне показали пару интересных строчек…
«Новый командир, – писал солдат на родину, – думали, гвардейский трынчик, а он, как взялся за дело, так все разом перевернул – ну что твой орел! А барыня его – красавица: как взглянет, словно рублем подарит».
Батарея, которой раньше командовал мой предшественник, Владимир Иванович Гах, добрый и аккуратный старик, смотревший на все лишь с формальной точки зрения, находилась в состоянии полного паралича.
Вооруженная крошечными старинными пушечками образца 1883 года, с ничтожным количеством плохих лошадей, в сущности, она и не могла иметь какого-нибудь боевого значения. Как и в прочих батареях, где командиры изощрялись в эксплуатации солдатского пайка для своих поросят и индюшек, командир и офицеры сохраняли лишь видимость военного звания и проводили все время за картами. Но именно сейчас, когда начало прибывать новое превосходное вооружение, лошади и амуниция и усиленные контингенты новобранцев (по мирному времени батарея должна была иметь 325 нижних чинов и соответствующее количество лошадей) – вот когда передо мной открывалось обширное поле деятельности, которой не могло ни стеснить, ни ограничить невежественное начальство и погрязшее в провинциальной тине офицерство.
– У нас в провинции все сводится к тому, чтоб суметь угодить своему начальнику, – открыто проповедовал чурбан, одетый в полковничью форму, который командовал дивизионом. – Нравится ему покушать – сумей угостить. Охотник он – раздобудь собачек. Увлекается картишками – составь ему партию. Не прочь поухаживать, не мешай поволочиться за женой – тогда все будет хорошо.
На этих основаниях он сжился с семьей Шаумана. Но я не гонялся ни за чьими милостями, и воспитанные в этой школе офицеры не могли служить мне помощниками. Лишь один из них, скромный труженик, отличный семьянин, оставался чуждым этой доктрине. Вынужденный искать убежище в Тифлисском кадетском корпусе, он вернулся теперь, надеясь на мою защиту.
Капитан Кузнецов – так звали этого офицера – был простой русский человек, самоотверженный службист, больше всего боявшийся ответственности. Его огромная семья – жена с матерью и молоденькой сестрой и с полдюжины ребят – осталась в Тифлисе, где они уже много лет снимали маленькую, но уютную квартирку. Поэтому он вынужден был оставить все там и лишь посещал их в свободные дни, а остальное время посвящал службе.
Командира дивизиона он боялся как огня: он ничем не мог бы угодить ему, и потому инстинктивно льнул ко мне. Для меня же это был сущий клад. Военной жилки в нем не было, но я мог вполне ему доверить бумажную отчетность, батарейное и артельное хозяйство, а сам всецело отдаваться строевой службе и организационной работе.
Патриотизм входит к солдату через желудок – этот постулат, так ярко проведенный в жизнь Суворовым и Денисом Давыдовым («тогда и конь топочет и солдат хохочет»), я немедленно применил к жизни, взявшись за его фактическую сторону и добившись прекрасной пищи. Остальные батареи, пользуясь условиями провинциальной жизни, откармливали на котле поросят и индюшек – я откармливал их тоже, но туши оставлял к праздникам, а сало, по 20 фунтов в день, клал в котел. Не веря никому, я проверял котел днем и ночью, и это сразу же оценили солдаты. Этого я не мог добиться с лошадьми, пока мне не удалось сплавить негодного фельдфебеля и заменить его готовым на все подпр. Кулаковым.
С лавочкой я поступил еще круче. Штабс-капитану Оату я дал понять, что ему полезнее посвящать досуги картам, чем пачкаться с бакалеей, для чего назначил довольно сметливого фейерверкера из приказчиков. Вызвали охотника: я назначил ему хорошие наградные помесячно и посулил арестантские роты за утайку. И, сверх ожидания, наша лавочка превратилась в отделение экономического общества по обилию и разнообразию всего необходимого, начиная от мыла, спичек и сахару и кончая всеми номерами кахетинского и разливным шампанским, привозимым в бочках из Цинандали. Лавочник Таранченко летал все время с быстротой экспресса между Гомборами и Тифлисом, доставляя осетрину, овощи и фрукты по сезону и все, что только могла потребовать наша военная братия.
Здесь, в глуши, даже прокурорский надзор смотрел снисходительно на то, что у котла кормились гуси и свиньи.
– Какое это жалованье! Я только и живу, что с индюшек, – повторяла мать командира 21-й батареи. Я смотрел еще глубже. Вместо десятка поросят я завел целое стадо, где патриархами были два колоссальных йоркшира. В каждой части всегда найдется новобранец, которого по глупости ли его или по избытку ума совершенно невозможно превратить в солдата. Пока, наконец, потеряв терпение, его не увольняют «по полной неспособности». Изобличив такого, я превратил его в великолепного свинопаса, и этот «богоравный Эвмей» на третий год гонял по буковым и дубовым лесам окрестностей уже целое стадо в 150 голов. И когда наезжавшие комиссии намекали мне, что «борщ отзывается гусем», я просто отвечал им: «Нет. Это свиное сало от выкормленных в лесу кабанов – такая уж у нас традиция!»
Огород, не приносивший никакой пользы, я ликвидировал. Я снял пять десятин хорошей земли у соседа, унавозил ее всем пометом нашей конюшни, прежде исчезавшим неизвестно куда, и завалил кухню овощами. Огурцы, арбузы и дыни солдаты могли таскать свободно, без контроля.
Солдаты сразу почувствовали все это.
– Здорово, братцы, – говорил я им, – заходи справа и слева. Давайте придумаем, чем еще скрасить нашу солдатскую долю. Песенники у нас уже есть. Но по воскресеньям по 30 человек стоит под ранцем по пьяному делу. Будет этого. Давайте наладим театр. Открывайтесь, таланты. Кто играл раньше на сцене?
– Так что я был раньше сельским учителем, мы устраивали спектакли в школе.
– А я играл с заезжей труппой.
– А я был режиссером у нас, в Екатеринославе[102].
– Ну, а на женских ролях? Мнутся…
– Может, пригласить барышень из слободы?
– Лучше опосля, ваше высокоблагородие… Мы пока сами, а когда оне попривыкнут к нам, сами понабиваются. Мы их не обидим… Только вы будьте с нами.
– Ну вот и дело в шляпе. А как же с музыкой? Балалайки?
– Да уж понабили оскомину: только и знают, что «Ручеек» да «Барыню».
– Так кто же?
– Позвольте доложить, ваше высокоблагородие. Я, Илья Сокольский, играю на корнете[103], а Иоффе, у него баритональный бас, сядет на тромбон.
– А ты, Магер?
– Я могу на первого корнета, я был два года в оркестре в Ломже.
– Ну, а где же мы достанем инструментов? Ведь они дорого стоят, И кто будет за капельмейстера?
– Вы уж не извольте об этом беспокоиться. Я, Илья Сокольский, возьму это на себя. А каталоги я уже достал, лучшие, заграничные, работы Юлия Генриха Циммермана из Москвы.
– Ну, посмотрим, может, на лавочные добавим из свиного фонда.
– Так уже хватит, Таранченко говорил, на будущий месяц лавочка даст вдвое. – Выписывать?
– Выписывай, в мою голову, и запоем, и засвистим, и захрюкаем на все лады. Ступай в канцелярию, пусть пишут требование.
– Извольте, я сам приготовлю. Я, Илья Сокольский, я могу печатать на машинке… И репертуар составим… А на басы посадим взводных, а на барабан сядет Яков Васильевич…
Последний, видимо, глубоко сочувствовал идее. Не успели появиться инструменты, как его честное, рябое лицо показалось у меня в дверях.
– Ваше высокоблагородие, счастье привалило – капельмейстер заявился.
– Что такое? Какой капельмейстер?
– А вот, извольте видеть.
В дверях нерешительно топчется человек в старой солдатской шинели. Глаза как угли, усы – в иголочку – как есть, настоящий картвелец. Говорит с явным грузинским акцентом.
– Так что ми били в тифлисском гренадерском полку, в хоре музыкантов. Очень я провинился, пропил корнета, меня прогнали, теперь без работы. Слышу, у вас хороший музыка, а играть не умеют. Думаю, зачем так, я сам могу за капельмейстера. Я и пришел.
– А ты у нас не пропьешь корнета?
– Ни-ни, я уже теперь совсем не хочу пить.
– Ну ладно, я тебе верю. А сумеешь поставить оркестр?
– Зачем не сумеешь? Все сумеешь: и марши, и лезгинку, и вальс – все сумеешь. Силы хорошие, всем понравится. Через четыре месяца будут играть на параде, и в кино, и всюду.
Осишвили исполнил свое слово: перед выходом в лагерь, на площади нашей сельской церкви, на удивление всех гомборских обитателей, под звуки артиллерийского марша показались стройные ряды наших батарей – никогда еще они не казались такими нарядными, такими молодцеватыми – люди будто переродились. А местные женщины и девушки так и впились в них глазами…
– А ну, братцы! Собирайся вкруговую – новое дело! Кольцом обступают ряды своего командира. Теперь уже в их глазах сияет ясная мысль, светится полная вера. С напряжением вслушиваются в каждое слово, чтоб не проронить, чтоб понять его.
– Вот что, братцы! Немало годков прожили мы с вами, а уму-разуму не научились. А есть царское слово, чтоб всем знать грамоту. И Суворов говорил: «За одного ученого двух неученых дают… нет, мало: давай десять». А хочу я, чтоб когда станете расходиться по домам, было бы чем помянуть свою батарею. Пора приняться за книжки. Поможете вы мне в этом деле?
– Так точно… Постараемся… Все сделаем, как прикажете. Ура!
Сказано – сделано. 4-й взвод, находившийся внизу, ликвидирован, и койки распределены по остальным взводам. В освободившемся помещении поставили большой круглый стол, мягкий пружинный диван и два кресла. Кругом такие же стулья, все из солдатской дачки. В углу – массивный умывальник с наказом: мыть лапы перед тем, чтоб браться за книги. На стенах повесили роскошные олеографии: «Ответ запорожцев турецкому султану» и «Кто кого»[104]. Обе в раззолоченных богатых рамах.
Между окон красовалось большое простеночное зеркало, а на окнах – гардины из былой солдатской дачки.
На мягкой мебели могли восседать лишь более культурные элементы: фейерверкеры и наводчики. Ездовые, насквозь пропитанные конским потом, сидели на гладких стульях.
Во всех взводах, кроме икон и царских портретов, красовались изображения Государя в формах полков гвардейской кавалерии.
А между окон высокие простеночные зеркала с безукоризненным хрустальным полотном. Все рамы и мебель были сделаны из цельного ореха и изготовлены в нашей мастерской из соседних сухостоев, а мастерам выдано небольшое вознаграждение за усердие.
Согласно полученным каталогам, выписанным неистощимым Ильей Сокольским, мною были выбраны лучшие книги детских и юношеских библиотек, вплоть до иностранных авторов, могущих содействовать развитию мысли и нравственности, начиная с басен Крылова и «Конька-Горбунка» и кончая Гоголем, Тургеневым, Загоскиным, Лажечниковым, Толстым, Пушкиным и другими писателями, и до «Робинзона», «Дяди Тома», Купера, Майн Рида и Вальтер Скотта. Офицеры брали книги на дом под условием не держать их долее нескольких дней. Попутно сельский учитель преподавал грамоту отсталым и безграмотным и три раза в неделю преподавал разведчикам турецкий язык.
Здесь впервые пришлось мне столкнуться с еврейским вопросом. В гвардию не принимали солдат еврейского происхождения, тут у меня их была целая дюжина… С самого начала, когда я, по обыкновению, обращался к солдатам: «А ну, братцы, сотворим новое чудо», – я замечал среди них легкое колебание.
Но тотчас же слышалось:
– Ваше высокоблагородие, я, Илья Сокольский…
Он начал организовывать местный театр. Он выписал музыкальные инструменты и стал первым капельмейстером. Выписал и наладил библиотеку. По прибытии телефонного имущества организовал телефонную команду и связь, перепечатывал в спешном порядке Устав горной артиллерии, порученный мне Великим князем, провел электричество и выписал машины.
– Сокольский, придется тебе еще раз перекувырнуться, – говорил я. – А которое же это будет превращение?
– Наверное, восьмое или девятое, ваше высокоблагородие. А что теперь мне изволите поручить?
Если б не Украинский, не видать бы нам такой роскошной мебели в казармах. А после этого он оборудовал мне полный гарнитур на мою квартиру – столовую, кабинет, спальню, разумеется, за хорошее вознаграждение. Он же руководил постройкой лагерных бараков, конюшен и стенок для палаток двухаршинной высоты из четырехдюймовых сосновых досок, в которых прибыли новые орудия. У него были золотые руки, и он сумел наладить великолепную мастерскую.
Иоффе был отличный наводчик и своим баритональным басом служил красой и гордостью песенников; с помощью и под руководством нашего столетнего настоятеля он с Сокольским и Филоненкой создали великолепный хор певчих. Он совсем обрусел, мечтал перейти в православие и, в конце концов, крестился в бочке из капусты за неделю раньше, чем Сокольский. Тут сказалась разница в характере обоих друзей: стояла зима, было страшно холодно, и когда бедняга вылез из-за ширм, он дымился, как лошадь.
Хитроумный «Володя» Сокольский в следующее воскресенье умудрился натопить церковь как баню и нежился в бочке, как в хорошей ванне. Крестным отцом у Иоффе был фельдфебель, а матерью – командирша; у «Володи» отцом был я, а матерью кн. Сидамон-Эристова, супруга только что прибывшего офицера.
Эту картину дополнил «Лейба-фокусник» Глизер, бывший притом прекрасным ездовым. Но остальные из 12 колен были совсем никчемные и так и остались уборщиками на конюшне.
Один из них незадолго до моего прибытия обольстил сельскую учительницу, выманил у нее деньги и бежал в Аргентину, откуда написал мне нахальное письмо.
Одновременно со службою налаживалась и моя личная жизнь. Вскоре по нашем прибытии выяснилось, что институт Св. Нины, снимавший великолепный дом Мулина в одной версте от слободы, оставил помещение, и мы тотчас взяли его себе.
Дом имел всего пять комнат, но огромного размера; в одной мы устроили спальню, в другой столовую и в третьей приемный кабинет. Остальные две служили передней и музыкантской. Всю меблировку заготовили в нашей мастерской из цельного ореха. Стол был раздвижной, на много персон.
При доме был роскошный фруктовый сад на 35 десятин чудесных деревьев, а перед окнами расстилалась живописная долина, по которой вилась дорога на перевал. Густые леса покрывали сплошной пеленою оба боковые хребта, а ближе к перевалу долину замыкала гордая скала Вераны, увенчанная остатками арабской крепости. Дорогу то и дело оживляли группы конных и пеших горцев, сновавших между Тифлисом и Телавом в Кахетии, шли целые обозы на буйволах, груженные огромными бочками кахетинского. Средневековые феодалы едва ли могли выбрать себе более роскошную и величественную резиденцию.
В слободе приезжающим совершенно негде было остановиться. И по давно установившейся традиции, и по естественной необходимости дом командира 2-й батареи всегда был очагом самого радушного гостеприимства. От моего предшественника я унаследовал в качестве вестового повара экспресса, который при обилии и дешевизне припасов и всего нужного, получаемого через лавочку из Тифлиса, делал возможным самое широкое гостеприимство. После скудного прозябания в столице, при увеличенном жалованье, положенном в Закавказье, мы не чувствовали нужды ни в чем, и появление начальства, инспектирующих лиц и заезжих гостей лишь служило поводом для праздника.
Командир дивизиона ни по взглядам, ни по воспитанию не мог иметь с нами ничего общего. Он доживал последние годы службы всецело в семье командира 1-й батареи, окруженный ее офицерами.
Д-р Морозов, очень серьезный и деловой, со своей молоденькой женой жили особняком. Когда появились молодые офицеры, командир дивизиона назначил ко мне несимпатичных ему кавказцев, а в другие батареи молодежь русского происхождения.
Но от этого я только выиграл. Во мне они нашли родного отца, а мои «старики» сами собой отвалились и перестали мешать мне в моей кипучей деятельности.
Как только вновь прибывшие представились мне в канцелярии, я повел их в батарею, уже стоявшую развернутым строем в ожидании, и обратился к моим молодцам:
– Братцы, вы видели, что целый год я отдавал вам все свои силы, чтоб сделать из вас настоящих артиллеристов. Канцелярию я оставил в руках у капитана Кузнецова, а вас обучал только я один с помощью нашего лихого прапорщика Кулакова.
Теперь Господь посылает мне двух драгоценных помощников. Они только что кончили учиться, взяли ваканции к себе на родину, и душой и телом они наши кавказцы. Они знают последнее слово артиллерийской техники, и от них вы получите все, чего вам еще недостает. Но они еще совсем не знают русского солдата. Покажите им, как вы показали мне, на что только не пойдет наш молодец, когда он живет душа в душу со своим начальником.
Вы, 1-я полубатарея, вам я отдаю вашего молодого командира, князя Сидамона Эристова. Вы, 2-я, вот ваш командир, подпоручик Коркашвили. Берегите их как зеницу ока, слушайте все, что они вам скажут. А теперь возьмите их, поднимите их на руках, чтоб чувствовали они, что все мы одно, на славу и процветание доблестной 2-й Кавказской батареи. Ура!
И прежде чем наши новые однополчане могли собраться с мыслями, они уже очутились в воздухе, в верных руках своих новых подчиненных.
– Ну, а теперь, после крещения, пойдемте к матери-командирше.
Из канцелярии я уже успел сообщить обо всем домой, и сам поскакал туда по прямой стежке; а когда молодежь пришла и вместе с ними и все те, кто были назначены в другие батареи, за накрытым столом уже сидела молодая командирша, окруженная своим штабом и с огромным рыжим сенбернаром у ног. Все сразу почувствовали себя как дома.
– Ва, Петро, смотри, какой большой собака, не подходи близко к хозяйке, а то он проглотит тебя вместе с твоим горбатым носом и огромными усами.
– А ты, Самсон, видишь, что проиграл, что не попал к нам в батарею? Смотри, какой трубочка со сливками.
– Ну, ты, Сико, не увлекайся, а то нам ничего не останется.
– А это откуда?
– Это шампанское из Цинандал!..
– Ва, ведь моя мама в Телаве, значит, все вино оттуда! Мы в Петербурге и не нюхали кахетинского.
Эта кавказская непринужденность и теплота сердечная охватили всех, так что с тех пор уже каждое воскресенье вся молодежь собиралась с нами. Петро Коркашвили, как имеретин (а они все природные кулинары), сделался непременным организатором всех приемов, а Сико Эристов сразу же бежал на кухню, справляться у Иванова, будут ли его любимые трубочки. Когда появлялась музыка, по вечерам устраивались балы, и скоро весь дивизион стал находить себе уют и развлечение под нашей крышей. Кроме только старых штаб-офицеров и двух-трех их завсегдатаев, которые все время продолжали держаться в стороне.
Не привыкшая к ведению хозяйства в провинции, моя Аля сперва смертельно пугалась всякий раз, когда получала известие о налете гостей. Она приходила в ужас, откуда достанет все необходимое, как успеет все приготовить. Но все делалось само собою. Прежде, чем она успевала «прийти в отчаяние», уже талантливый фуражир Грицко являлся из слободы, обремененный курами и утками, а несравненный Иванов превращал все это в меню и спрашивал, с чем будем подавать пломбир. И ей оставалось только радовать гостей своим особым умением быть приятной каждому, не позволяя никому завладеть ее исключительным вниманием. И я удивлялся такту, с которым она умела держать плохо воспитанных провинциалов, даже не давая возможности заметить их промахи.
Теперь мне приходилось бывать в Тифлисе. Добрейший генерал Воробьев уже ушел, и на его место был назначен генерал-майор Постовский, младший сослуживец моего отца по лейб-гвардии 2-й артиллерийской бригаде, женатый на подруге моей сестры по институту. Я поехал отдавать ему визит.
– Не скрою от вас, – говорил он мне, – что я поражен всем тем, что видел у вас в батарее. Как вы могли в короткий срок добиться таких результатов? Как вы сумели вдохнуть вашу энергию в каждого офицера, в каждого солдата? И ваша милая жена, сколько уюта создала она всем вашим сослуживцам, всем, кого судьба заносит к вам в Гомборы! Но у меня есть к вам одна личная просьба: есть у меня на сердце одна большая забота. Здесь у меня две дочурки. Младшая, цветущая, жизнерадостная, все время пользуется успехом. Старшая, Оля, тихонькая, застенчивая, самоотверженная, все отдает сестре, стушевывается, чахнет, сходит на нет. Она совсем стала тенью, и мы волнуемся за ее здоровье. Мы с Софьей Генриховной решились обратиться к вам: возьмите ее с собой на недельку-другую, дайте ей подышать иной жизнью, где бы она уже не чувствовала себя тенью сестры, а самой собой, отвлеките ее от печальной повседневности и вдохните в нее жизнерадостность, которой у вас дышит все окружающее.
– Считаю за честь ваше поручение. Ручаюсь, что мы с Александрой Александровной сбережем вашу дочь и постараемся обновить ее душу переменой обстановки. Я сам был в таком состоянии и вполне понимаю ее. Я вам верну ее другою. За одно не могу ручаться, – это за ее сердце, об остальном не беспокойтесь. Когда она к нам пожалует?
– Берите ее сразу с собой, если только найдете место в экипаже.
– Я прискакал в легкой пролетке, на паре быстрых коней; я один, и места сколько угодно.
Через полчаса, в дорожном костюме и с маленьким чемоданчиком в руках, стояла моя будущая спутница. Высокая и элегантная, но, видимо, очень застенчивая, она протянула мне свою руку, и через полчаса мы мчались уже по безграничному полю, отделяющему Тифлис от красавицы Иоры, наслаждаясь свежим весенним воздухом и пением бесчисленных жаворонков. Между нами лед растаял мгновенно, и за разговорами мы и не заметили, как долетели до Мухровани.
– Горцы приучили меня к мысли, – говорил я, – что дорожный товарищ семь раз ближе брата. Значит, вам со мною нечего бояться, ни стесняться. А будем дома, сами увидите.
Она отвечала радостной улыбкой.
– Я сразу почувствовала это, я вам очень, очень благодарна.
Солнце уже скрылось за гребнями ущелья, и тысячи звезд заискрились над головой, когда покрытые пеной кони остановились у казармы.
– Зайдите на минуту в канцелярию, пока сменяют лошадей. До дома по тракту три версты, но это крутой подъем, он очень утомляет. А пока я поговорю по телефону.
В опустевшей канцелярии не было никого, кроме фельдфебеля и дежурного писаря.
– Кулаков, я привез к нам дорогую гостью, дочку нашего нового начальника бригады. А что трубачи, почитай, уже все спят?
– А я их враз подыму. Для вас они всегда рады, и днем и ночью. Осишвили! Гайда на перевал!
– А мы уже готовы, все, сколько ни будет. Как увидали командира, решили, будем играть всю ночь.
– У телефона подпоручик Коркашвили. Иван Тимофеевич, что прикажешь?
– Петя, я привез редкую гостью. Организуйте там с Ивановым все как следует, не беспокоя Александру Александровну, а трубачи уже пошли на перевал. А кто там еще у нас? Сико? Попроси его пригласить всю нашу молодежь, будем праздновать прибытие дорогой гостьи. И попроси Алю к телефону.
– Зайка, это ты? Как ты скоро обернулся!
– Сейчас перепрягу коней, буду через несколько минут, везу тебе милую гостью, Ольгу Петровну Постовскую, она рядом со мною у телефона. – Последнее я прибавил, чтобы моя Алечка не «пришла в отчаяние» от неожиданности. – Ты ни о чем не волнуйся, все уже готово для ужина… Уже подают лошадей. Ну, с Богом!
– Олечка, собрались к нам… Как это мило! Гадкий Зайка, не предупредил меня…
– Ах, Алечка, все произошло так неожиданно. Я и не думала, как очутилась в вашем доме. Все это как сказка!
– А вы не волнуйтесь, Александра Александровна, – успокоительно говорил Коркашвили. – Все будет как нельзя лучше, даже землянику достал. Ступайте переодеться, сейчас придут гости.
В передней уже слышались глухие звуки инструментов и стук передвигаемых пюпитров. Когда наши дамы в вечерних туалетах показались в дверях зала, где уже гремели стульями приглашенные, Осишвили грянул артиллерийский марш… Импровизированный ужин превзошел все ожидания. Невозмутимый Иванов всегда имел все наготове «на всякий пожарный случай», а когда откупорили кахетинское и появилось шампанское, толумбаш[105]провозгласил первый тост за нашу дорогую гостью – раздалось «Алаверды», аккомпанируемое музыкой, а затем юные кавказцы запели куплеты в честь гостьи на старинный мотив: «Тионет вардиано, Тамар нопо садиано» (расцвела в Тионетах роза, явилась туда царица Тамара) и в честь хозяев: «Чья хата всех светлее, хозяйка всех щедрей, чья шашка всех острее, скакун всех чей быстрей» (бжедугская боевая песнь), «Пью вино, воды не пью – лишь тебя одну люблю», «Когда вижу балкон белый, сердце бьется еле-еле» – и прочую милую чепуху, которая так скрашивает кавказскую пирушку… Раздвинули столы, начались танцы. А под конец загремели урначи, и под их дикие звуки вылетел молодой красавец Тушин, случайно забредший сюда на огонек за стаканом вина и ломтиком баранины…
При первой же встрече со мною ген. Постовский рассыпался в благодарностях.
– Вы сделали с моей дочуркой что-то невероятное… Правда, правда, она приехала вся в синяках в результате всех этих кавалькад, даже еще более похудевшей, но полная жизни и в восторге от всего пережитого. Впечатления лились из нее как из ведра, только и слышались имена всех ваших офицеров. От вашей Алечки она в восторге, не знает, как и благодарить ее за удивительную заботливость о ней.
Однажды, совершенно неожиданно, под нашими окнами показалась целая толпа горцев с копьями, щитами, мечами и даже с кольчугами. Это были мои закадычные друзья-хевсуры, проведавшие о моем появлении в Гомборах. Их привел мой верный спутник Гага Циклаури. Ужас Али перед толпой дикарей скоро сменился искренней симпатией. Гага, поселившийся близ перевала, потом часто приходил навещать нас. Он часто с любовью всматривался в мои черты:
– Вот, – говорил он, – тогда был у тебя ус тонкий, как бровь, а теперь даже стал с бородой. А помнишь, как ты полез на крутой скала и тебя увидела дочка с другой стороны ущелья, бросилась на колени и стала молиться – и вдруг видит: ты уже на вершине, перекрестился и ударил шашкой о скалу три раза. Чуть-чуть ты не пропал тогда.
Как-то раз он пришел поздней ночью. В каждой руке он нес по маленькому медвежонку, величиной с крысу. Бедняжки сразу набросились на подогретое молоко, которое Алечка давала им из импровизированной соски, сделанной из намоченного хлеба, завернутого в тряпку. Сейчас же за ними прибежал командир дивизиона и выпросил их себе.
– Ведь я один-одинешенек, – говорил он, – а теперь нас будет трое.
Как только он достал для них соску, мы передали ему обоих. Они росли не по дням, а по часам, но оставались все время ручными, сосали ладонь каждому, кто только ее протягивал, сверкая крошечными, как бисер, глазками. Вместе с Кожиным они ходили в лагерь, где постоянно катались, как с горки, с солдатских палаток и крали, где только находили, мед и сладости.
Апофеозом всех наших достижений являлся домашний театр. Вначале приходилось репетировать с каждым в отдельности. Но с течением времени появились настоящие артисты, двое из них работали впоследствии на провинциальной сцене. В хоре певчих открылись великолепные голоса: первый тенор, Филоненко, пел раньше в хоре Архангельского; другие прекрасно разбирались в нотах. Балалайкам и мандолинам было отведено второстепенное место. Хор трубачей, увеличенный до 20 инструментов, открывал спектакль и заканчивал его балом. В качестве интермеццо служили характерные танцы и номера «любимца публики, мага и волшебника М. Глизера» – надо было видеть общий восторг, когда два здоровенных кузнеца дробили на его груди 19-пудовый камень или когда он босиком поднимался на пирамиду отточенных как бритва шашек. Бал открывался вальсом адъютанта с командиршей, после чего оставался лишь дежурный офицер, прочие приглашались к нам на ужин. Во все время не было ни одного инцидента.




























